Web Analytics
С нами тот, кто сердцем Русский! И с нами будет победа!

Категории раздела

История [4732]
Русская Мысль [477]
Духовность и Культура [850]
Архив [1656]
Курсы военного самообразования [101]

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Статистика


Онлайн всего: 10
Гостей: 9
Пользователей: 1
Elena17

Информация провайдера

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » Архив

    Иван Савин. В мертвом доме

    http://dic.academic.ru/pictures/wiki/files/1048/66673d90c74991b2b85d3351a6e42ee8.pngПотому ли, что с убаюкивающей монотонностью падала стена снега или, меняя на тридцать девятой версте лошадей, он выпил у председателя волостного исполкома слишком много церковного вина, как-то сразу напоминавшего и деревянную церковку, и отца Стефана в лиловой рясе, - но казалось теперь Хорову, что ему не под сорок, а только восемнадцать лет, что он не истрепанный, не желчный, не следователь по особо важным делам, едущий в Пеньков по делу о контрреволюционном заговоре бывшего дворянина Трибицкого, а реалист выпускного класса Петенька Хоров, на рождественские каникулы едет домой, в село Большие Холмы, и его укачивают родные с детства розвальни*.

     

    Вот так и было: летели мотыльки снега, тихонько визжали полозья, на козлах, завернувшись в баранью шубу и рваное одеяло, покачивался Федька - мужик степенный, какую-то большую думу затаивший в маленьких запавших внутрь глазах. Плыли версты, легкие и сонливые: рассыпалось небо белым дымом: иногда левая пристяжная начинала ни с того, ни с сего прыгать и кусать коренника, и тогда Федька, недовольно крякнув, бил ее в круп ногой в огромном валенке.

    Дома Петенька с полчаса переходил из объятий в объятия матери, мелкой помещицы, в несменяемом капоте с зелеными разводами, сестренки Сони, радостно хлопавшей в ладоши, отца, вечно страдавшего зубной болью, каких-то почтенных старушек, няньки Лизаветушки. Все это суетилось, засыпало вопросами, рассказывало самые свежие новости и слухи Больших Холмов.

    А когда, умывшись и важно закурив папиросу, шел Петенька в столовую, все - и мать, и отец, и Соня, и старушки, и Лизаветушка, двигались за ним, как свита. В столовой, между буфетом и потрескавшейся картиной Маковского "Поцелуйный обряд", в кресле с золочеными ручками обыкновенно сидела Ляля, младшая дочь отца Стефана, с утра ожидая Петеньку. Он подходил к ней, розовый от молодости и смущения, ласково подавал руку, а свита впивалась им в лица и дурачливо кричала "горько!"

    Знали, что любовь долгая и нежная связывает выпускного реалиста с поповной, знали, что летом, над затхлым прудом, до зари просиживали они, немые и захлебывающиесся, а потом шли по росистой траве, по грядкам цветной капусты и петрушки, шатаясь как пьяные, и тяжесть еле сдерживаемой буйной страсти вдавливала их ноги в мокрую землю. Знали все это, а вот теперь - нечуткие такие - добродушно посмеивались, когда девушка холодными от волнения губами целовала Петеньку в лоб.

    Была Ляля слишком смугла и, пожалуй, даже некрасива собой - с большим ртом, с большими пухлыми руками, но такой ясной синевой мерцали ее глаза, так матов был румянец на щеках, так забавно и кокетливо, перекинутая через правое плечо, дергалась в такт шагам, темная коса, что всякий раз у Петеньки сладко ныло сердце, когда нечаянно или нарочно, задевала его Ляля рукой или светло-желтым бантом косы.

    Поздоровавшись, брал Петенька со стола прошлогоднюю "Ниву", садился рядом. Мать накладывала в хрустальную вазочку вишневого варенья, заваривала чай. Весело звенел древний, прабабушкин самовар. Рука Ляли дрожала на золоченной ручке кресла и незаметно протягивалась под Ниву" - до боли сильно сжимала пальцы Петеньки. Стыли часы.

    С неясным шумом упало небо, рассыпалось на мелкие, снежные куски. В гуще коричневых волосиков башлыка, нахлобученного до подбородка, заискрился огонек. Лошади стали.

    Хоров, вздрогнув, открыл глаза. Зевнул.

    - Ну, чего стал? Поезжай дальше.

    Ямщик спрыгнул с саней и ответил бабьим голосом:

    - Куды - поезжай? Оце-ж вам и Пеньков. А вот гостыниця.

    - Значит, я спал... Тащи вещи. Свежо, однако. Длинный дом оливкового цвета - пеньковская советская гостиница - чернел рядом окон. Только в крайнем левом горела свеча. За вечер на широкий тротуар намело сугробы снега, ноги вязли в их глубоком пуху. Хоров с трудом добрался до двери и постучал в стекло - звонка не было.

    Заскрипел ключ, с крыльца побежала вниз полоса света. На пороге появилась женщина с лампой в руке.

    - Телеграмму мою получили? Комнаты есть? - спросил Хоров, входя в переднюю.

    - Есть, пожалуйте.

    - Без клопов?

    - Без.

    Мальчишка-ямщик внес два чемодана и ручной саквояж, получил смятую бумажку и ушел, оставив запах махорки и дегтя.

    На паркете расплывалось пятно талого снега. В углу, где стоял большой окованный железом сундук, свешивались вниз темные полоски обоев: видно, перетаскивали куда-то сундук и задели острым углом стену.

    Пока следователь сбрасывал башлык, бобровую шапку, одну и другую шубу и чистил на себе френч с университетским значком, женщина смотрела на него забитым взглядом.

    - Вы заведующая гостиницей? Как ваша фамилия, товарищ? - сказал Хоров и сейчас же подумал: что это у меня за тон такой вечно... допросный?.. - Тоскливо вам здесь одной?

    Женщина подняла с полу окурок и бросила его за сундук.

    - Нет, ничего. Привыкла я уж. А фамилия моя - Симанская. Марья Семеновна Симанская. Вы будете что-нибудь есть?

    - Есть не хочется, днем плотно пообедал, а вот чаю выпью с удовольствием. Так что вы соорудите мне самоварчик. Кроме меня есть еще кто-нибудь?

    - Никого.

    - Прекрасно. Не терплю шума. Ну-с, проведите меня в мои апартаменты.

    Марья Семеновна с высоко поднятой лампой пошла по широкому длинному коридору. Сзади шел Хоров с саквояжем, и по привычке, насвистывал "Это девушки все обожают"... - Шаги глухо отзывались под высоким, серебристо-серым потолком: смутно очерченными квадратами мелькали выкрашенные под дуб двери. В конце коридора высился огромный шкаф, покрытый тонким налетом пыли.

    - Хороший дом. Чей это?

    Марья Семеновна остановилась на минуту

    - То есть, как это - чей? Конечно, советский.

    - Это я и без вас знаю. А чей он был раньше?

    - Анны Михайловны Губовской. Была здесь такая...

    - Буржуйка? - досказал следователь и опять подумал: что за банальность! - Но был ход его мыслей и слов как будто предрешен, как будто заведен ключом, привычным за много дней вперед. - Теперь, конечно, в бегах. Вы ее знали? Воображаю, птица.

    Марья Семеновна хорошо знала хозяйку дома, была подругой ее дочери, слышала, что погибли у нее три сына, но отрицательно повела головой.

    - Не знала. Вот ваша комната, а чаю я принесу. Хоров слегка поклонился.

    - Спасибо.

    Тишина в комнате была удивительная, строгая такая. Как будто те, что жили в ней раньше, уходя в бездомье, унесли с собой всю суету своей жизни, тревоги и печали, а тихую молитвенную радость оставили,

    Или может быть, забыли? Светилось это, чуждое новым, безмолвие в запыленном зеркале высокого черного трюмо между окнами, в матовом блеске письменного стола на выгнутых ножках: таилось это в небольшом шкафу с книгами, занавешенном темно-красным шелком, в плетеном кресле - подушка лежала на нем зеленая, с какими-то странными, наивными цветами. Казалось, сорвав портьеры гостиной на галифе и кожу столового дивана на куртки, искромсав, изгадив все, что попалось на глаза, пьяная толпа побоялась вломиться в эту комнату, слишком цепко преданную прежнему, влюбленную в былое. И потому до сих пор оставалось целым сукно на письменном столе, и строго смотрел из темной рамы Николай Чудотворец. Как прежде.
     

    Хоров бросил в кресло саквояж, провел рукой по волосам, чуть тронутым сединой, открыл шкаф. Запахло лаком и пылью, когда вытащил книгу в тускло-лиловом переплете. "Севастопольский мальчик". А на внутренней стороне переплета цепочка крупных букв: "Милому Коле от папы 1913".

    Следователь бережно перелистал книгу, прочел страницу, улыбнулся знакомой с детства фигуре адмирала Нахимова, закрыл. Потом взял другую - "Записки институтки". И снова надпись на переплете почерком острым и прыгающим: "Диличке от Жени". Вся верхняя полка была уставлена детскими книгами, и носили они следы чьей-то далекой, непонятной Хорову заботливости: закладки, неумело вышитые крестиками, ленточки, на каждой книге - номер. На двух нижних полках, тесно прижавшись друг к другу, дышали тишиной и пылью Пушкин, ранние стихи Блока, Оскар Уайльд, немецкие классики, изорванный Ницше, журналы, сборники "Знание".

    Следователь крепко прижал к виску ладони - ныла последнюю неделю голова, так что было мутно в глазах и закрыл шкаф. Стало тоскливо и неловко почему-то. Жили здесь какие-то далекие ему люди, в детстве читавшие Чарскую и Станюковича, потом влюбились в Блока; в неистового пророка сверхчеловека - Ницше. Текли дни размеренные и ясные. И вот пришел следователь по особо важным делам Хоров, и стали горькими дни. Пришел следователь Хоров, весь в желчных усмешечках, в табачном пепле, в крови. Следователь Хоров, убивший, может быть, отца и брата. Пришел жуткий и жесткий, с наганом на широком ремне, с бутылками церковного вина в краденом саквояже, в чужой шубе с бобрами, и чутко насторожилась комната, налитая прошлым. Кажется, заплакала.

    Покачиваясь в плетеном кресле, думал Хоров о том, чего уже никогда не будет - о молодости, о поле васильков за садом отца, о Ляле. Казалось тогда все таким простым и вечным: васильки не отцветут, молодость не сгинет. Когда пела Ляля над прудом песни или, тряся седой головой, резала Лизаветушка яблоки для сушки, думалось - хорошо жить. Господи! Смеялись Ляля, Лизаветушка, серый пес Волк, кусты смородины за домом, голуби, садовник Архип, зимой и летом ходивший в валенках. Во всем, в каждой мелочи, в мимолетном слове дрожала она, эта неумолкающая радость жизни.

    Дрожала, а теперь... Изо рта выпала искусанная папироса и покатилась по полу, оставляя дорожку пепла. Было бы смешно поднять ее, привыкнув к грязным канцеляриям и кабакам, да и закатилась она далеко - под кровать, но следователь, подчиняясь какому-то властному настроению, долго шарил в темном углу, нашел окурок и спрятал в карман - пепельницы не было. Потом смахнул носовым платком пепел, и снова сел, гладя зеленую подушку с наивными цветами.

    Постучали в дверь.

    - Войдите!

    В комнату вошла Марья Семеновна с подносом, на котором тускло поблескивал чай в стакане, а на тарелке лежал хлеб, намазанный маслом.

    Пока заведующая ставила на стол чай и хлеб. Хоров рассматривал складки ее вылинявшей юбки и думал, что сейчас уйдет Марья Степановна, шлепая ночными туфлями по коридору, и опять сдавит его мертвая комната в тисках все ярче и мучительнее, и чаще приходящего сожаления о чем-то ласковом и покойном, опять до глубокой ночи будут гореть виски.

    - Вы живете здесь? - спросил Хоров, чувствуя как много тепла вкладывает он в такие обычные слова.

    - Да, но ночую я во дворе, в маленьком флигеле. Я и дочка.

    - Вы вдова уже? Такая молодая...

    У Марьи Семеновны незаметно дрогнули руки. Она ничего не ответила и накрыла хлеб салфеткой с красной монограммой "А.Г." Над стаканом подымался легкий пар.

    - Мне кажется, ваш муж ушел с белыми - начал следователь и зашагал по комнате. - Служебная ли это опытность или так просто - наблюдательность чисто природная, но когда вы встретили меня и посмотрели исподлобья, я сразу же решил: контрреволюционерка. То есть, простите, всегда у меня эти глупые слова. Я не то хотел сказать, не то. А вот... еще тогда, в передней, мне показалось, что вы меня ненавидите скрытой, но глубокой ненавистью. Ведь правда же - ненавидите?

    - Я на всех так смотрю, у меня глаза больные, - сказала Марья Семеновна.

    Следователь сел на кровать, задев револьвер подушкой.

    - Глаза? Может быть, может быть. Я не спорю. Но почему не только вы - все так на меня смотрят? Почему? Ну, хорошо! Следователь Губчека. Убийца, палач, по вашему. Пусть. Но разве я не могу служить своей правде - понимаете - правде так же убежденно, как ваши мужья и братья служат своей? Если вы меня считаете мерзавцем, то почему я не могу считать мерзавцем бывшего дворянина Трибицкого, замышлявшего заговор против меня? Ведь выйди у него переворот в общегосударственном масштабе, он поставил бы меня к стенке, так же безжалостно, как это делаю теперь я с ним. Наверное поставил бы! Так почему же с его стороны это - справедливо, а с моей - убийство, а? Нет, ответьте мне!

    Сначала Марью Семеновну удивило это, ставшее вдруг желтым и длинным лицо, эти быстрые, хрипло произносимые фразы: прижавшись спиной к стене, подумала: как ненормальный. Потом годами сдерживаемое раздражение всколыхнулось в ее душе и горячим шаром подкатило к горлу.

    - Вы еще спрашиваете почему? - сказала заведующая, стуча подносом по столу. - Вы уверены, что это равная борьба? Нет, вы оживите всех расстрелянных Трибицких, выпустите их из тюрем, верните всех бежавших из России, разделите поровну оружие и тогда вы увидите, за кого народ, - за вас или за них. А то - герои какие! Подумаешь! Правду с ножом за спиной проповедуете?!

    Хоров, не мигая, смотрел на женщину и впервые за все это время не приходили ему на ум ни арест, ни ссылка, ни высшая мера наказания. Он не понимал того, что в безудержном гневе кричала Марья Семеновна, не старался понять. Стоял у кровати и, то сжимал, то разжимал пальцы, говорил тихо и монотонно:

    - Вы меня не понимаете, вы меня не понимаете, Ногти резали ладонь, боль от висков расползалась вверх, по всему черепу, но в глазах, полузакрытых веками, кружилось какое-то приятное, покойное тепло без мысли, без желаний, без гнева. И когда, хлопнув дверью, вышла из комнаты Марья Семеновна - шлепая по коридору туфлями и качая головой: ну, быть мне завтра в Чеке... Следователь сказал ей вслед с нервной дрожью:

    - Спокойной ночи! А вы все-таки... того... поймите меня! Марья Семеновна!
     

    Опять заколдовала мертвая тишина: за стеклом шкафа шевелилась занавеска: в левом углу белела борода и густые брови Николая Чудотворца. Опять сильно потянуло пылью и пустотой.

    Открыв средний ящик стола. Хоров вынул оттуда связку писем в простых серых конвертах. Все они были записаны одним и тем же почерком - неустановившимся, детски-девичьим, забегающим вниз и вверх по краям листа. И в них, как и в книгах, как во всей этой детски-юношеской комнате еще искрились следы чьих-то нежных пальцев, чьих-то теплых губ.

    "Мой милый мальчик, - стояло в верхнем письме, - я сегодня совсем сумасшедшая. Мне так трудно понять: вчера еще ничего не было, а теперь - ты. Как я могу, сказать, что во мне сейчас, что со мной, - какое счастье?! Сижу в классе, как на иголках, скорее бы вечер, к тебе, радость моя безмерная! И потом... я, ей Богу, боюсь, что учитель и подруги услышат, как у меня стучит сердце о Глупая, да? Все равно. Космография сегодня - ни в зуб. Люблю. Твоя Ляля".

    Взволнованно прочел следователь несколько раз последние слова: Твоя Ляля, твоя Ляля, твоя Ляля. И здесь, у какого-то "милого мальчика", бросившего на произвол судьбы родной дом, была тоже Ляля, писавшая такие же бессвязные, и ласковые, и молодые письма. Было счастье, уроки, космография, двойки.

    - Ля-ля, - прошептал Хоров и как тогда у пруда, где пела смуглая поповна удалые песни, почувствовал в этом имени тихую музыку мягких гласных и протяжный гул безветренного счастья.

    Закрыть бы ей глаза, лечь бы у заросшей васильками межи, выплюнуть бы с кровью из души всю гнусность, все тупики настоящего и запеть бы вот эти, Лялины песни - удалые, радостные, бесшабашные. Чтобы не было больше никогда, никогда ни кабаков ни допросов, ни бывших дворян. Ничего. Только глубокая чистота и солнце.

    И вновь цепкой мутью залило голову и припадочно задрожали плечи. Хоров достал из саквояжа бутылку, выпил залпом. После вина не стало лучше - было оно уже немного прокисшее и плавали в нем кусочки пробки и сургуча. А рядом с остывшим чаем, на хлебе с маслом, лежали письма в простых серых конвертах и манили к себе приветливо и светло. Потому что был в их девичьем лепете кусочек и его Хорова, молодости, оттиск и его, Хорова губ.

    "Пишу тебе в лесу, родненький мой. На коленях у меня твоя книга "Толстой и Достоевский", Мережковского, да я ее не читаю - все равно не пойму. За день до твоего приезда и день спустя мне вообще читать ничего нельзя - хожу как пьяная. Только вчера ты был у нас и мне уже так грустно, что вот я пришла в лес плакать. Не сердись, хороший мой, но разве я виновата? Деревья шумят тихонько, трава такая зеленая и пышная. Я знаю, что ты на будущей неделе опять приедешь и я к пяти выйду на луг навстречу, но, Господи, это так далеко: вторник, среда, четверг..."

    Следователь прижал к губам письмо - оно пахло пылью и как будто цветочным медом. Или это вырванное с корнем счастье засохло в простых, серых конвертах?

    Было так хорошо и так горько, качая опрокинутой назад головой, считать дни: вторник, среда, четверг. Казалось, еще усилие, еще миг - и застынет судорога на скошенном, почти сумасшедшем лице. Запрыгают солнечные зайчики на мертвых стенах чужого дома: запоют двери: побежит по коридору суетливая, добрая, нежная толпа. Придет поповна с желтым бантом в косе, с вишневым вареньем, с прошлогодней "Нивой". Придет смуглая и ласковая, стиснет его холодные пальцы и скажет: ну, пойдем к пруду... видишь, ромашек сколько... ты не грусти, не дуйся... ничего этого нет... ни крови, ни высших мер, ни допросов... просто приснилось...

    Колыхнулась штора у окна. Хоров мутными и страшными глазами впился в колеблющиеся складки. Кошка. Никого не было в комнате. Кошка. Зловеще шагала тишина. Кошка.

    - Пш-ш... слушай, уйди, уйди... - застонал следователь.

    Кошка сидела неподвижно. Черная. От глаз - зеленые острые дорожки. Что она хотела и откуда она? На столе конверты с кровью. Простая серая кровь.

    Осторожно крадучись, как-то странно поджимая правую ногу, схватил следователь стакан и бросил в окно. Тонкое лопнуло стекло, промокла штора. А кошка мохнатой птицей перелетела на шкаф. Черной плетью свесился хвост. И опять зеленые иглы глаз. И некуда уйти.

    Зеленый, немигающий, тяжелый огонь капал из глаз. Зеленый.

    - Ты? Я забуду... что?., это девушки все... ти-ти-ти...

    Он подбежал к шкафу и сильным ударом плеча опрокинул его. Заохало эхо глухо: рассыпались книги и, прыгая, покатился по полу большой золоченый орех - елочный. А она - вот на подушке белой. Черная. Зеленым колесом кружились глаза. Простит?

    Нет. Спотыкаясь о книги и стулья, бросая на кровать все, что прыгало в затуманенных глазах - кресло, пустую бутылку, саквояж, салфетку, спички - все равно, все равно! - Хоров загнал кошку в угол. Паутина. Чьи-то туфли ночные. Пусть. Туфли. Вырвал из кобуры наган, и, стреляя в царапающий руку черный комок с зелеными глазами, закричал, по-детски забрасывая назад голову: - "а-аааа!".

    Былой, милой, наивной нежностью дышали на пыльном полу простые серые конверты.

    Петербург, 1922
     
    ______________________
    * В основу этого рассказа положен случай внезапного помешательства чекиста в доме, принадлежавшем матери автора.
    Категория: Архив | Добавил: Elena17 (10.10.2016)
    Просмотров: 598 | Теги: русская литература, россия без большевизма
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Помощь сайту

    Карта ВТБ: 4893 4704 9797 7733

    Карта СБЕРа: 4279 3806 5064 3689

    Яндекс-деньги: 41001639043436

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 2031

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    Rambler's Top100 Top.Mail.Ru