Русская Стратегия

      Цитата недели: "Находясь по самой середине держав, наиболее волнуемых вожделениями колониальной политики, мы не можем теперь ни на минуту забывать, что опасности захватов угрожают нам со всех сторон. В существовании такого положения винить некого. Но когда мы приводим Россию в состояние, не сообразное с опасностями её современного международного положения, мы оказываемся кругом виноватыми, ибо усугубляем опасность и ослабляем свои средства к их отражению." (Л.А. Тихомиров)

Категории раздела

История [936]
Русская Мысль [188]
Духовность и Культура [183]
Архив [509]
Курсы военного самообразования [27]

Поиск

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

ПРОГРАММА "РУССКИЕ БЕСЕДЫ" НА "РУССКОЙ СТРАТЕГИИ"

ПРОГРАММА "ТОЧКА ЗРЕНИЯ"

ИСТОРИЯ СТРАНЫ МОЕЙ

СВОД. НОВОРОССИЙСКИЕ СТРОФЫ

Статистика


Онлайн всего: 2
Гостей: 2
Пользователей: 0

Друзья сайта

ПЕРВЫЙ ПОЛК РУССКОЙ АРМИИ
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » История

    Ефросиния Керсновская. «Сколько стоит человек». Часть 16. Последние единоличники

    http://fb.ru/misc/i/gallery/14097/1371900.jpg

    Древнеегипетская картина

    Аким Бедрач, у которого я работаю, видно, был ког­да-то зажиточным хозяином, сумевшим устоять на но­гах, когда становление колхозов сметало и уничтожало все, что свидетельствовало о труде настоящих хозяев.

    Семья: две дочери замужем, живут неподалеку; стар­шие сыновья на фронте; молодежь - сыновья и доче­ри - еще на Пасху были угнаны на кульстан, с тех пор дома не были. Обещали приехать тайком в ночь на Тро­ицу - попариться в бане. Мать, больная язвой желудка, ждет с нетерпением этой ночи: соскучилась по детям.

    Дом Акима Бедрача - на околице села. Приусадеб­ный участок большой (должно быть, на нескольких хозяев). Надо засадить огород, ведь картошка - глав­ная еда! Но как управиться, когда ни одного рабочего человека? Жена больна, а сам Аким работает в кол­хозной кузнице: делает и затачивает ножницы для стрижки овец.

    Я для них просто находка! И я рада хоть немного по­жить оседлой жизнью. Копаю от темна до темна и ра­ботаю, как говорится, на совесть. Но, разумеется, со всем я не справлюсь. Поэтому мне предоставили са­мый тяжелый участок - около озера, а другой, на из­волоке, решено вспахать сохой, которая, к счастью, оставалась у Акима с дедовских времен на чердаке. Соха хорошая - кленовая. Крепкая и легкая. Но еще лучше упряжка: запрягутся в нее шестеро людей! То есть пятеро: старуха, сноха, обе замужних дочери и старшая внучка, а внук - мальчишка лет десяти - бу­дет вести соху. Сам же Бедрач впряжется выносным.

    Меня не на шутку забавляла перспектива лицезреть такую древнеегипетскую картину! И я не была разо­чарована. Аким наладил лямки, каждый занял указан­ную ему позицию. Аким скомандовал «с Богом!», все перекрестились и так пошли, что земля винтом за со­хой ложилась!

    Картина была и сама по себе довольно диковинная, но еще меня удивляло, что, работая, они испуганно ози­рались, а старик Аким время от времени бросал лямку, крался к забору и, спрятавшись среди прошлогодних бурьянов, выглядывал, как заяц.

    Тогда я еще не знала, что колхозники не имели пра­ва в рабочее время заниматься своим огородом, хотя именно огород их и кормил. Аким должен был нахо­диться в кузнице за колхозной работой, а не на сво­ем огороде.

    За те три недели (самые спокойные и, я бы сказа­ла, счастливые за все долгие годы моих мытарств) мо­лодежь семейства Бедрачей лишь один раз - глубо­кой ночью, тайком - приезжала домой. Это было в ночь под Троицу.

    Старуха их ждала - топила баню. Тайком, в тем­ноте, они попарились; в темноте же похлебали до­машнего варева и еще задолго до рассвета вернулись на кульстан.

    Я всегда поминаю добрым словом стариков Бед­рачей. Оба были не очень стары, но худы и измота­ны жизнью. Видно, что в прошлом это была крепкая семья. Теперь все пошло прахом: взрослые сыно­вья - на войне, подростки - на все лето в кульстане.

    На трудодни не давали ничего, все заработанное вычиталось за харчи во время работы. Жить надо было с приусадебного участка, который старуха явно была не в силах обработать.

    Я для них была просто находкой! Справедливость требует сказать, что и я старалась изо всех сил: от темна до темна я копала, не разгибая спины, а когда шел дождь, то рубила сечкой махорку-самосад.

    В тесной баньке, в клубах едкой махорочной пыли я стучала сечкой, кашляя, чихая и проливая слезы.

    Эта махорка была существенным вкладом в семей­ный бюджет: ее можно было выгодно обменивать на продукты и товары. Новосибирск было близко, все­го километров 150. Я от всей души хотела отблаго­дарить людей, работая у которых я была сыта.

    Никакой работой я не брезгала и с тем же увлече­нием, с каким копала огород и сажала картошку, из­готавливала и кизяки.

    Южнее Новосибирска начинаются степи, и в местностях, удаленных от железной дороги, с топливом вопрос стоит остро: ни дров, ни угля и в помине нет. Солома? Нет, солома сгниет или ее сожгут, но своим колхозникам соломы колхоз не даст.

    Единственное топливо - это кизяки. На изготов­ление этого ароматного топлива идет любой навоз, но преимущественно коровий.

    Сначала навоз надо вымесить ногами до однород­ной массы, а затем, напрессовав его в мокрую фор­му - ящик без дна, - вытряхнуть сразу пару кирпи­чей-кизяков.

    Сушить их надо, переворачивая, а затем сложить в пирамиды. Для удобрения навоз не используется: в тех краях чернозем и без того богатый.


    Нет! Я не из каинова племени!

    И вот я снова шагаю по Сибири. Отнюдь не по мо­ему желанию, но по моей вине...

    Я не принадлежу к каинову племени, которому не­чистая совесть не дает осесть на одном месте. Я так была измучена теми неожиданными и незаслуженны­ми пинками и ударами, при посредстве которых Судь­ба (или злой рок) гоняли меня с одного места на дру­гое, от одного тяжкого испытания к другому, что жизнь в Кочках у Бедрача казалась мне верхом счас­тья! Как хорошо, казалось мне, осесть там оконча­тельно, вступить в колхоз, работать.

    Плохо разбираясь в том, что такое колхоз, подсоз­нательно я чувствовала, что это тоже одна из урод­ливых гримас какой-то неестественной, даже проти­воестественной, жизни, навязанной людям, заслужи­вающим более человеческой доли, но видела только лишь то, что хотела видеть: над головой небо, под но­гами землю, в руках работу, а в награду за эту рабо­ту - котелок картошки, ломоть хлеба и возможность лечь и уснуть, пусть на голых досках, зато с уверен­ностью в том, что там, где я спала вчера, усну и завт­ра.

    Нет! Я не из каинова племени! И я так истосковалась по оседлой жизни. Была ли такая возможность? Навер­ное - да. И, однако, я снова шагаю по Сибири.


    Лгать и молчать?

    Наверное, возможность где-то осесть все-таки была. По крайнем мере тогда, в 1942 году. Теперь, когда я об этом пишу, в 1966 году, прошло уже четверть века с той поры. Сижу у радио и слушаю: «Суровые годы Великой Отечественной войны. Вся страна в едином порыве... Все как один... Целеустремленность... Все обдуманно, все бьет в одну цель. Все верят: мы победим! Мы разгромим! Руководство твердо знает... Народ свято верит!» Одним словом, руководство все предвидит, кругом сплошной ге­роизм и энтузиазм. И - никакой сумятицы.

    Что было в европейской части страны, я не знаю, но тут, в Сибири, была неразбериха и страшный раз­нобой! Я видела толпы беженцев, стоящих табором под открытым небом вдоль железнодорожной линии. Семипалатинской? Барнаульской? Тогда я никак не могла разобраться, куда меня забросила судьба. Сре­ди этой толпы было много одесситов, и я могла бы как-нибудь втереться, влиться в общий поток и разделить их судьбу. Но для этого надо было постигнуть две пре­мудрости, без которых у нас немыслима жизнь: мол­чать и лгать... Лгать всегда и молчать - тоже всегда или почти всегда. Этой науки я так и не постигла до конца дней своих.

    Итак, опять дорога без конца, без смысла, без цели. И виновата в этом я сама, не могу же я винить Бедра-чей за то, что они знали жизнь в этой стране, а я нет?


    Я не сумела отмолчаться, не сумела и соврать, со­чинив что-либо более или менее правдоподобное о себе. И тех нескольких признаний, что сорвалось с моего языка, было достаточно.

    - Фрося, голубушка, родная ты моя! Спасибо за то, что ты нам в работе так помогла, но тебе лучше идти дальше. Куда-нибудь в более глухие места - подаль­ше от Новосибирска. Тут у нас могут документы спро­сить.

    Легко сказать - куда-нибудь дальше! В глухих ме­стах прохожих меньше и чужой человек заметней. Это и так было ясно! Понимала это и сама старуха. Но страх - беспощадный хозяин. Я еще не понима­ла, до чего ее страх был обоснован! И мне было очень обидно. Старуха явно хотела от меня отку­питься и проявляла излишнюю, с моей точки зрения, щедрость: кроме торбы каральков, своего рода плю­шек, она дала мне две красиво вышитые сорочки, полотенце и 120 рублей.

    Агитбригада

    Это был последний дом, где я прожила сравнитель­но долго, где надеялась прижиться и где развеялись все мои светлые (хоть и более чем скромные) меч­ты. Дальше, до самого того дня, когда за мной зах­лопнулись тюремные двери, то есть до 25 августа, я просто металась без цели, без надежды.

    Не стоит описывать день за днем, шаг за шагом пе­рипетии этого печального пути, в котором я теряла иллюзии, зато приобретала опыт и отвращение к это­му опыту.

    Сибирь и все с нею связанное было для меня так ново, неожиданно, непонятно и, как это ни странно, скорее интересно, чем страшно: поединок с приро­дой меня не пугал! Иное дело люди.

    Вначале я шла, придерживаясь большака, вдоль ка­кой-то речушки, кажется Карасук. Так идти было лег­че, да и направление - хоть и не на юг, а на юго-за­пад - меня устраивало. Все шло гладко, пока я не завернула в одно село в надежде пополнить свой за­пас провизии. Но стоило мне открыть рот, чтобы по­просить продать мне картошки, как меня задержали, отвели в сельсовет, заперли в какую-то каморку, сквозь щели которой я могла слушать, о чем говорят в комнате секретаря. Кое-что из услышанного было не лишено интереса. Куда-то в полевые станы выез­жала агитбригада - для читки газет. Им выписывали продукты, выдавали подъемные.

    Когда дверь за ними захлопнулась и загремели ко­леса, в комнате произошел довольно оживленный об­мен мнениями:

    - У, бездельники! Чтоб вам передохнуть, басурманы проклятые!

    - У моей старухи все внутренности наружу выва­ливаются, а она день-деньской пашет и раз в месяц в баню не вырвется. А тут лбы здоровые разъезжают, газеты почитывают!

    - Нам на трудодень и соломы охапку для животин­ки не дадут, а им вишь сколько пшена отвалили. И хле­ба, паразиты проклятые!

    - Наши сыновья на фронте погибают, чтобы раз­ные жиды в тылу за их спиной прятаться могли!

    Шум поднялся изрядный, и в нем потонул голос сек­ретаря, пытавшегося объяснить, насколько нужное дело выполняют агитбригады. Затем хлопнула дверь и кто-то спросил:

    - Кто тут высказывает недовольство? Кто сомне­вается в правильности правительственных директив?

    Говорят, что когда Нептун в подводном царстве ударял своим трезубцем со словами «Quos eqo!»*, то наступала такая же тишина.

    Двое суток продержали меня в этом чулане. Два раза в день водили в нужник, но ни разу не накорми­ли и даже не дали напиться. Я стучала в дверь, но мне говорили:

    - Как только нас соединят со Славгородом, все решится!

    Когда Славгород наконец отозвался, все решилось. Разговор был недолог:

    - Задержали человека без документов. Да, ста­рая... Да, баба... Если баба, то гнать в шею? Хорошо! Затем - кому-то:
    - Говорит: если баба - гони в шею! Загремели ключи, дверь открылась, мне сунули мой рюкзак и сказали:

    - Можете идти!

    Меня шатало от голода и мучительно хотелось пить, но я не задержалась у бочки и не подошла к колодцу. Лишь выйдя за околицу, я напилась у родника.

    В бескрайней степи

    Небо светло-голубое, высокое. По нему не плы­вут, а будто стоят на месте легкие барашки. Шуршит сухая, прошлогодняя трава и чуть шелестит мягкая, молодая, зеленая, как изумруд. Все кругом звенит и поет, как это бывает только весной. Весна! Нет, по­жалуй, это уже лето, но какое-то для меня непривыч­ное, как будто ненастоящее.

    В моей жизни это уже 33-я весна, но те 32 были бессарабские, южные. Начинается у нас весна в феврале. Развивается она постепенно и длится, как ей положено по календарю, три месяца. И в мае мо­жет уже назваться летом. В Сибири же она наступа­ет как-то внезапно, торопясь, и, достигнув очень ско­ро летней зрелости, так и не становится по-настоящему летом.

    Уже начало июня, но если посмотреть на все мои­ми бессарабскими глазами, то похоже на апрель. Яр­кая, молодая зелень, чавканье под ногами влажной земли, обилие луж и булгаков * создавало полное впе­чатление весны. Оно еще усиливалось при виде пе­релетных птиц, и притом самых разнообразных. Ше­лест крыльев, кряканье, свист и трубные звуки ошеломляли меня с непривычки!

    Однажды я как-то на закате увидела вереницу лебе­дей, неуклюже шагавших от лужи к луже. Серые, с длинными прямыми шеями, они поразительно мало по­ходили на царственную птицу, скорее - на худых гу­сей. А сколько уток, гусей и прочей водоплавающей братии носилось тучами над многочисленными озера­ми! Многие из них, должно быть, здесь и гнездились.

    Во мне заговорила дочь моего отца - страстного охотника. Эх! Мне бы зауэр или, на худой конец, мою берданку с боеприпасами!

    Рыба небесная

    Когда в библейские времена евреи шли через пус­тыню, Бог послал им манну небесную. Не в виде гото­вой манной каши - сладкой, на молоке и с маслом, а как-то иначе приготовленную.

    А мне Бог посылал с неба рыбу. Нет, не фарширо­ванную щуку и не заливного судака, а сырую. Иногда свежую, иногда чуть-чуть с душком. Но чаще всего -провяленную. Была она довольно противна, но съедоб­на. А дареному коню в зубы не смотрят.

    Впрочем, чуда в этом не было: и речушки, и озерца изобиловали рыбой. Их берега заросли высоким бурь­яном, тростником, кустарником, конским щавелем. Чаек тут было великое множество. Как ни ловко вы­хватывали они рыбу из воды, все же случалось, что добыча выскальзывала из их цепких когтей. Случалось, что, падая, рыба натыкалась на тростник и на солнце и ветру вялилась. Чайки ее не подбирали: то ли им легче было ловить рыбу из воды, то ли с их крыльями нелов­ко было нырять в заросли. Во всяком случае, мне это было весьма на руку.

    Не скажу, что это было изысканное блюдо, но пола­гаю, что и манна, спасшая евреев в пустыне, также была не высший сорт.

    Маслозавод, заросший крапивой

    Я шла на юг!

    Жарко. Над степью - марево. Вот уже третьи сутки бреду по густой траве. Кругом, сколько глаз охватыва­ет, почти абсолютно плоская степь и ни признака жи­лья! Ни дымка, ни следа. Впрочем, мне кажется, что здесь была когда-то дорога: видно что-то вроде колеи и трава тут темнее.

    Тишина, но тишина степная: кругом степь поет, зве­нит... Но все это: и песнь жаворонка, и скрип коросте­ля, стрекотанье кузнечиков и шелест трав не имеет никакого отношения к человеку и ко всем тем немелодич­ным звукам - грохоту, скрежету, реву машин, - кото­рыми знаменуется присутствие его. На груди необъят­ной степи нет следов от ран, которые он наносит своей кормилице-земле: не клубится пыль на дорогах, не зи­яют ранами траншеи и карьеры, не торчат, как боро­давки, терриконы, не видать и струпьев - населенных пунктов с гигантскими занозами фабричных труб, буд­то бы воткнутых в небо. И все же дорога, несомненно, тут была. На это указывает полоса бурьяна, характер­ного для обочин дорог. Вот и церковь белеет вдали у самого горизонта.

    Я прибавила шагу. Церковь вырисовывается все ярче, все ближе, но никаких признаков села. Мне часто попадались большие села без церкви, но церковь без села - это что-то необычное.

    И вот я стою перед странным зданием. Церковь? Нет. Высокое двухэтажное здание с нелепым фронтоном и еще более нелепым подобием купола. Стекла верхних окон выбиты, нижние - заколочены, но дверь открыта настежь, и одна створка сорвана и висит. Перед здани­ем двор, обнесенный каменным забором, впрочем, по­луразрушенным. Но самое удивительное - крапива. Сочная, темно-зеленая, она почти достигает второго этажа. Картина полного запустения. Тут, однако, все-таки кто-то живет: двор пересекает тропинка и посре­ди двора расстелен брезент, на котором что-то белеет, вроде крупы.

    Пока я смотрела на это здание, удивляясь - в кото­рый уже раз - нелепости того, что видела, ко мне выш­ла женщина в белом халате не первой свежести. Я с нею поздоровалась и, не дожидаясь вопросов, сказа­ла:

    - Я издалека. Мне сказали, что здесь можно устро­иться на работу.

    - Какая тут работа? Последних коров, что еще не издохли, на мясо сдали! Я вот сушу казеин, что отсы­рел. Пока до осени поживу здесь с ребятишками. А вот как выкопаю картоху, подамся - куда-нибудь. Мужик на фронте. Еще вернется ли? А от маслозаво­да, сама видишь, что осталось!

    Маслозавод! Я с удивлением взглянула на это неле­пое здание, но промолчала.

    - Что ж, значит, меня зря так далеко сгоняли! Как отсюда покороче пройти к станции?

    - Станция? - она удивленно посмотрела на меня. -Это какая-такая станция? Прежде тут проходил Ямс­кой тракт на Камень-на-Оби. А то еще есть чугунка на Барнаул, а в ту сторону - Кулунда. Но я там не бывала. Я здешняя, из Соленого Озера. А ты куда?

    - Вот война кончится, скажу «домой», а пока что, где работу дадут, там и работать буду.

    - Все в городе работу ищут, а ты во куда зашла!

    - В городе очень уж голодно! Народу видимо-неви­димо понагнали (это я от Бедрачей слыхала). Я бы на ферме предпочла.

    - Эх, горемычная ты! Да какие тут фермы?! Видишь сама, какой у нас маслозавод? А ведь было время -сколько скота здесь люди держали! На вольных тра­вах, бывало, к осени так раздобреет - спина как стол, хоть ложись! Да тут как начнут стога метать - глазом не окинешь, не перечтешь! Меня отец замуж отда­вать не хотел: «Что это за жених? Голодранец: у него всего сорок коров». Так вот, как стали колхозы, то понастроили маслозаводы эти самые - молоко пере­рабатывать. Поначалу хорошо было: масло, сыры... Из обрата казеин делали. Да только затем все пра­хом пошло: то сено не убрали - оно и погнило, а как зима - скот и отощал. А по весне, почитай, половина осталась. То чесотка, то парша или поветрие какое иное.

    Она пожала плечами и махнула безнадежно рукой.

    - У нас говорят: от хозяйского глаза жиреет ско­тина, - сказала я.

    Она вдруг испугалась и торопливо стала объяс­нять:

    - Тут, понятно, злодеи виноваты, эти самые вре­дители. Их враги народа научили. И свои, и из загра­ницы.

    - Самый большой враг - это глупость. Своя и за­граничная!

    Женщина поняла, что сболтнула лишнее, и поспе­шила исправить ошибку:

    - Так вот что я тебе скажу: иди ты все на полдень.

    Как на большак выйдешь, расспроси. Будут там и фермы, и работа всякая.

    Все же я у нее переночевала на сене (была у нее своя корова), но спала плохо. Вкусны были карто­фельные галушки в молоке, но я отвыкла от челове­ческой еды и резь в животе была ужасная.

    Много сотен верст исходила я, потеряв уже вся­кую надежду где-нибудь прижиться. Я видела фено­менальную по своему плодородию землю со слоем чернозема в несколько аршин и людей, питающихся пареной крапивой, чуть сдобренной молоком. Я ви­дела бескрайные степи, в которых пропадала неис­пользованная трава, и худых коров, пасущихся на привязи возле огородов.

    Всему я искала объяснение, так как хоть война и легла тяжелым бременем на всех, но объясняла она далеко не все.

    Мужчины ушли на фронт. Этим объясняется та не­посильная нагрузка, что легла на плечи женщин и де­тей. Пашут мало и пашут плохо. Это тоже легко объ­яснить нехваткой дизельного топлива и тем, что машины пришлось заменить коровами и своим гор­бом. Труднее объяснить, почему люди, выращиваю­щие хлеб, жестоко голодают, ведь урожай 1941 года они собрали? Ну, допустим, что хлеб целиком заб­рали для нужд армии и городов, хоть это не оправда­ние, но, по крайнем мере, объяснение.

    Объяснить кое-как можно и то, что коровы - един­ственная надежда колхозников - голодают на при­вязи, меж тем как травы в степи пропадают неисполь­зованные. Тут просто головотяпство: все земли, окружающие село, вспаханы, к пастбищам не доб­раться - нет ни прогона, ни водопоя. Колхозное ста­до где-то далеко, на ферме, в степи, а для собствен­ных коров-кормилиц пастбища нет. Не лучше ли было оставить за селом выгон, а пахать землю за вы­гоном?

    Многое я мотала себе на ус, и прежде всего то, что в липкой паутине страха никто не осмеливается не только указать на недостаток, но не смеет его и за­метить. Никакой критики! А это значит - никакой на­дежды на улучшение.

    Какая грустная жизнь на фоне ликующей приро­ды, когда под ногами величайшее богатство - плодо­роднейшая земля!


    Последние могикане

    Но самую грустную, нелепую по своей жестокос­ти сцену наблюдала я уже где-то в Рубцовской об­ласти.

    Пришла я в большое село, домики которого раз­бежались по довольно-таки крутым берегам неболь­шой речушки. Выспалась я превосходно в каком-то овине - погода была теплая и за летние короткие ночи земля не успевала остыть. Не спеша помывшись, «причепурившись» и обувшись (в пути я сапоги сбра­сывала и шагала босиком), собиралась хорошо по­завтракать.

    Была я очень богатой: проработав три дня на про­полке картошки и гороха (в тех краях их сажали вме­сте: картошку - под лопату, а затем в гнездо втыкали по три горошины, и горох как бы лежал на карто­фельной ботве), я получила - неслыханная рос­кошь! - целую торбочку пшена, пережаренного с по­стным маслом. Горсть этого пшена, брошенная в мой кофейник, - и готов превосходный суп. Но на сей раз я захотела сварить настоящий кулеш - в настоящем котелке, на настоящем огне.

    Окинув критическим взглядом всю деревню, я ос­тановила свой выбор на полуразвалившейся избе. Она стояла в центре села, близ места, где угадыва­лась стоявшая здесь в прошлом церковь. Казалось, изба заболела проказой и все другие избы отшатну­лись от нее в страхе. И стояла она, одинокая, на го­лом месте, заживо распадаясь. Половина пятистен­ной избы отсутствовала, оставшаяся же половина выглядела странно: окна с резными наличниками и почти без стекол, венцы из кондового леса и крыша из провалившегося гнилого теса и еще более гнилой соломы.

    «Наверное, там живет какой-нибудь старичок бо­быль, - подумала я, вспоминая «пророка». - Он не станет допытываться!»

    Я ошиблась. Но об ошибке не жалею. Я осталась го­лодной, хотя могла бы еще дня 4 быть сытой. Но и об этом не жалею. Знакомство с обитателями этой избы приоткрыло завесу над еще одной стороной советской действительности тех времен, которую иначе я могла бы и не заметить.

    Подходя к избе, я услышала, что за стеной кто-то плакал и несколько голосов о чем-то спорили или жа­ловались. Желая оставить за собой возможность ре­тироваться, я тихонько подошла и встала за углом.

    Ближе всего от меня стояла девушка-подросток, с материнской лаской обнимавшая за плечи худосоч­ного мальчика лет 14-15. На завалинке сидела, сгор­бившись, старуха, зажав меж колен руки и низко опу­стив голову. Рядом с ней сидела девушка и, оживленно жестикулируя, говорила:

    - Не надо было! Вовсе не надо было ходить! Когда на наряде Пантелеич, то ходить - лишь себя позорить! Ох, горюшко! Хоть бы умереть! Атак - хуже смерти!

    Стоя в дверях, тихо плакала еще одна девушка. Обе девушки были уже немолоды, а на то, что они не за­мужем, указывали по-девичьи повязанные платки.

    Против них стоял парень лет двадцати - высокий,

    красивый, но очень худой. О в чем-то оправдывался:

    - Может, и взяли бы? Я ж не о себе думаю, а о вас! Легко мне, что ли, глядеть, как вы все пропадаете?

    Я шагнула вперед и, сбрасывая на землю свой рюк­зак, низко поклонилась со словами:

    - Слава Иисусу Христу!

    - Во веки веков, аминь! - сказала «старуха», поды­мая голову, и я заметила, что она вовсе не старая еще, но очень измождена голодом и заботой.

    - Вы, я вижу, голодны. Я тоже. Вот здесь у меня есть немного пшена. Сварите из него похлебку и по-снедаем, что Бог послал!

    Не знаю, что побудило меня отдать весь мой дра­гоценный запас. Но мне показалось, что чей-то до боли знакомый голос мне прошептал: «Помогай! И Бог тебе поможет!»

    Вот, вкратце, что я узнала.

    Когда в океане происходит землетрясение, то ко­раблю нет дела до его эпицентра: реальная опас­ность - это цунами. Жители этого медвежьего угла не слишком вникали в то, какие последствия будет иметь для них революция. Была война. Это - плохо. Окончилась война. Это - хорошо. Не стало батюш­ки-царя... Не поймешь, плохо это или хорошо? Граж­данская война их и вовсе не коснулась. Изменились некоторые названия властей, но жизненный уклад остался тот же, основанный на почитании старших. Прежде все было проще, понятней: в семье - отец, в стране царь, а над ними над всеми Бог. У царя и у Бога было много посредников, плохих или хороших, но от них всегда можно было держаться в стороне. Самая же реальная власть - это был отец, хозяин.

    Но вот в начале тридцатых годов и до них докати­лась волна-цунами: началась коллективизация. Суд­на, успевшие поднять якоря и отдаться на волю волн, могли уцелеть. Крепко цеплялся якорем за родную, надежную землю хозяин - свекор; ни в чем не уступал ему в этом и сын - муж женщины, рассказывавшей мне об этом. «Пусть беднота вступает в колхоз, а я на своем хозяйстве своей головой думать хочу! И свои­ми силами справлюсь!»

    Захлестнула его волна-цунами, швырнула на ска­лы, разбила в щепы все его благосостояние. Но - не сразу. Сперва его взяли за горло, душа всякого рода налогами, разверсткой, поборами... Потом подошел 33-й голодный год. Ему бы смириться, сдаться... Не захотел упрямый старик: «Пройдет лихая година! Распадется нелепая затея, развалится! А настоящий хозяин на колени не станет!»

    В чем была его вина, я так и не поняла. Но вот од­нажды вызвали его в сельсовет и домой он больше не вернулся. Говорят, в Рубцовку его угнали, а где он помер и как - об этом один Бог и знает. Не то сер­дце у него лопнуло, не то пристрелили «при попытке бежать».

    Дело было весной. Надо было сеять. А тут пришли и описали за налог все: семена, лошадей, инвентарь. Оставили одну корову, и то яловую, а потребовали уплатить поставку: молоко, мясо, полкожи... Кинулся мужик в правление - проситься в колхоз. Не тут-то было! Не нужны, дескать, пережитки прошлого.

    Чего только в те годы не пришлось повидать! Кто был подогадливей, тот сразу собрался с семьей и уе­хал куда глаза глядят. Иные семью бросили - бабу, мол, и ребят, авось, пощадят, - а сами скрылись. Мо­жет, где-нибудь живут, а может, и сгинули? Других среди ночи похватали и вывезли куда-то. Иных - со стариками и детьми; иных - лишь тех, кто в силе.

    Ее мужик покорный: тише воды, ниже травы . Уж как он старался! День и ночь работал. Семья - голо­дом сидела... Все отдавал в счет поставок. Но при­шел 37-й страшный год. Не помогла покорность, не помогло молчание. Взяли его среди ночи. Взяли, да не одного, а со старшим сыном Кешей. Говорят, здесь же, за селом, обоих и порешили. А где зако­пали - Бог весть! И попрощаться не дали.

    - Осталась я с пятью ребятами, - продолжала женщина свой рассказ. - Старшей девахе, Панке, 19 лет было. Невеста! Да где уж, пять лет с той поры прошло... Не жизнь, а мучение горькое! Живем как зачумленные. Не то чтобы девок замуж взять - а дев­ки все трое и работящи и пригожи, - но слова ска­зать им боятся. А может, брезгают. За сына Васят­ку так сердце и болит-замирает. Ему уже 19 лет. Ведь подумать: я мать, а хотела бы, чтобы его в ар­мию забрали! С войны все же ворочаются иногда, а «оттуда» нет возврата. Нет, не берут. «Репрессированный», говорят. Это значит - опасный, вроде заразный! И так повелось, что всякий над нами измывается. Вро­де чтобы другим, глядя на нас, страшно стало. Только и ждешь, какую новую казнь для нас выдумают? Идти никуда нельзя, ремеслом каким заняться - запрещено. Даже пустырь вокруг дома - гляди, какой большой, а картошку, и ту сажать не смей! Выделили нам одну де­сятину - верст за 20 в степу. Кругом луга, выпас: кол­хозная ферма там. Вот эту десятину мы обработать должны: вскопать лопатой, засеять и государству 60 пудов пшеницы сдать. А скотина там пасется - все вытопчет. Жить при той десятине не разрешают и бросить ее не смей! Копай, сей и покупай 60 пудов хлеба - отдай государству. А есть нам чего-то надо? Ни картошки, ни репы, ни зернышка. Крапиву сва­ришь, истолчешь, даже подсолить нечем. Лебеда -она с отрубями ничего бы, да и отрубей-то нет. Вот, как утро, идут дети, все пятеро, на колхозный двор, на работу просятся. Ведь даром работать - и то рады! Все хоть похлебки дадут или обрату и хлеба грамм триста. Народу мало, работать некому, а брать их все равно не хотят! Постоят, постоят и домой вернутся, плачут с голоду. А мне, матери, каково на это смот­реть?

    Нет, мне не жаль было, что я отдала им то пшено, которого мне хватило бы еще на несколько дней! Последние могикане - недобитые единоличники... С какой продуманной жестокостью мстили тем, кто был лучшим сыном своей земли - крестьянином!

    Не раз и не два встречалась я с этими отчаявшими­ся людьми, которым не давали ни жить, ни умереть и которых держали как бы другим в устрашение.

    Каждый раз удивлялась я той изобретательности, с которой их подвергали пытке. Ни одна семья не была в полном составе, так как вместе им все же было бы легче. Не всех мужчин забирали сразу, так как пытка страхом - ожидание неизбежной беды - вдвойне му­чительна. У них не отбирали все сразу, так как с каж­дой потерей они могли страдать снова и снова, могли надеяться и вновь терять надежду, и каждый раз вновь отчаиваться.

    Последовательность и дозировка издевательств об­ладала довольно широким диапазоном, но результат был один и тот же: физическая гибель после длительной мо­ральной агонии.

    Кто этого не видал, тот не поверит, как никто в Евро­пе не верил ужасам голода 1933 года, террору 1937 года, раскулачиванию и ссылкам, начавшимся в конце двадцатых годов, испытанных нами в 1941 году и конца которым никто не мог предсказать!

    Оптимистическая старуха Логинова

    Забегая вперед, расскажу еще одну историю недо­битой единоличницы. Услышала я ее уже в неволе. Я как-то не заметила, когда именно привели Логинову в камеру. Признаюсь, первое впечатление было скорее неблагоприятным: как можно шутить и бала­гурить, когда за твоей спиной захлопнулась тюрем­ная дверь и ты потерял свободу?

    Но вскоре я заметила, что ее бесшабашность не что иное, как маскировка: что-то в ее глазах выдава­ло затаенное, безнадежное горе. Говорить по душам можно только с глазу на глаз, что довольно затруд­нительно, когда в маленькую комнатушку втиснуто 12 человек! И все же она рассказала мне свою исто­рию. Обычную. И ужасную - для того, кто еще слиш­ком европеец и не привык к тому, что стало обыч­ным и признается нормальным, почти законным.

    Вот ее рассказ:

    «В школу мы не ходили, книг-газет не читали, и ка­залось нам, что в жизни все просто, все понятно: есть земля - мать и кормилица наша; есть хлебопашец -хозяин и слуга этой земли. Не всходить солнцу с за­пада, не жить мужику без своей земли, которой он всю жизнь свою посвятил и которая снабжала его всем, что было нужно ему, его семье и скотинке его. Словом, все хозяйство. И вдруг - колхоз... Да чья же это затея?

    Кто первый пошел в колхоз? Голь, пришлый люд -те, кто никогда хозяином не был. И кому терять было нечего. За ними многие потянулись. Было это тогда, когда стали выселять и угонять невесть куда тех, кто показался властям подозрительным.

    - Лучше в колхоз, - рассуждали, - чем в нарымские болота!

    Но это от нечистого можно отчураться! А нам, креп­ким хозяевам, пощады не вышло.

    Мой мужик с германской войны не вернулся. Жила я при сыне. Вот его-то, беднягу, и угнали однажды ночью. Угнали с семьей - женой и тремя ребятами, а меня, сама не знаю почему, оставили: живи как зна­ешь, только налог плати и поставки все справляй. А налоги, как снежный ком. Где тут выполнить было, чтобы единоличник мог уплатить налог! Нужны были им единоличники как бы для острастки: вот, мол, ка­кая кара ждет тех, кто вовремя не подчинился! И тут уж изощрялись! Откуда только выдумка у них бра­лась?

    Умереть я хотела. Да Бог смерти не давал... Каза­лось, хуже быть не может. ан не тут-то было! Филипповский пост уж к концу подходил - постучалась ко мне старуха нищенка с узлом в руках. Глянула я, да так замертво и свалилась... Сноха это моя из ссыл­ки домой добрела. С дитем -дочкой Надей. Не столько с ее слов - говорить она почитай что и не могла, толь­ко зубами лязгала, - а все же поняла я, что сын и оба внука там, в тех болотах. Ох, Господи, по што кара­ешь? Так и не оклемалась сноха. Да с чего бы ей было поправиться? Изба не топлена. Не то что хлеба - кар­тошки, и той не было!

    То есть была у меня картошка. Двор я перекопала, глазки всю зиму собирала - с картошки вершок и донышко срезала, золой пересыпала - для семян. Так значит, была картошка. Осенью, как я ее выкопала, должна была колхозному правлению отдать их долю - три кучи, а четвертую - себе. Я поделила:

    - Приходите, выбирайте! Я вашу долю вам снесу, а тогда и свою приберу.

    Иначе не имею я права ее трогать, ни Боже мой! Так нет, не выбирают! Я что ни день плачу:

    - Разрешите хоть в горницу перетащить!

    - Нет! Не смеешь трогать!

    Ударили морозы - перемерзла вся картошка. Тог­да и говорят:

    - Купи три кучи хорошей картошки и сдай. Моро­женая нам не нужна!

    И что ты думаешь? Купила, отдала... Все, что в сун­дуке было, даже смертную сорочку и ту продала, что­бы расплатиться за картоху. А тут потеплело. Кар­тошка размерзлась, потекла, прокисла и протухла. Тем и питалась. И не одна - овечку держала и трех куриц.

    Да, не дожила до весны сноха, после Крещенья по­мерла. Осталась я с внучкой Надюшей. Уж как я жа­лела сиротинку! Больше жизни ее любила. Такая она ласковая да приятная, будто самим Богом мне на уте­шение. Как ее живой сноха донесла? Как она выжи­ла - без хлеба, без молока? На одной гнилой картошке, да изредка яичко.

    Однако перезимовали. Оягнилась овечка, куры не­стись стали. Крапива молодая пошла. Сварю крапи­вы, натолку с картошкой (зимой, пока она еще мерз­лая была, я ее варила, чистила и сушила; дров не было, так я по межам бурьян ломала, им и топила!), Надюше яичко добавлю.

    Расцвела сиротка, что вешний цвет! Румяная да го­лубоглазая - вся в отца удалась! Волосенки что ко­лечки золотые! Глядишь - не наглядишься! Но недо­лго мы радовались. После Пасхи уже пришли изверги. Забрали овечку и двух кур. Третья каким-то чудом уцелела - недоглядели! Ох, горе горькое!

    Огород я вскопала, да посадить было нечего: мерз­лая картошка ростков не дает. Думала я, променяю овечку на семенную картошку. Только обстричь бы ее до того - Надюше носочки вывязать иль еще чего...

    Вот и остались мы ни с чем: мы с Надюшей да кури­ца Пеструшка. Так что ты думаешь? Подсмотрели, что курица одна осталась, пришли и за ней. Хошь верь, хошь не верь, но и смеялись же мы! Пришли - чуть не весь сельсовет, да еще с понятыми.

    - Давай курицу! - говорят.

    - Берите - говорю, что тут скажешь?

    И пошла тут потеха! Семеро ражих * мужиков го­няются по бурьянам за одной курицей! Испугалась Надя, за мою юбку уцепилась.

    - Маманя! - кричит.

    Она меня после смерти матери "маманей" звать ста­ла, видно, легче дитяте на свете жить, если это слово хоть кому сказать может.

    - Маманя, спасай Пеструшку!

    - Не плачь, дитятко, не плачь! Пеструшку все равно кормить нечем: ей там, в сельсовете, лучше будет.

    Успокоилась девочка, смотрит, да как засмеется! Гля­жу - и впрямь от смеха не удержаться: бурьян вырос густой да высокий. Канав, рытвин не видать. Пеструш­ка - поджарая, проворная - никак им в руки не дается! Мужики спотыкаются, падают, а курица, как змей, сре­ди них вьется!

    Однако поймали. Не стало и яичка, чтобы крапиву толченую сдобрить. А там вскоре и повестка пришла: поставку сдать - яйца, шерсть. Всегда я все выплачи­вала. Покупала и отдавала. Голодала, из кожи лезла. Но тут уж нечего было из дому несть продавать, не смогла я выплатить поставку эту - шерсть и яйца. Не помогли слезы, не пожалели и ребенка... Обвинили меня в са­ботаже - статья 58-14, и вот я здесь. Эх! Так оно и луч­ше! Чего горевать-то: Надюшу в детдом отправили, меня в тюрьму. Каждый день кусок хлеба дают - 350 грамм. И кипяток. У себя я хлеба уже с каких пор не видала! И Надюша хлеб получит. Пусть горький, но каждый день. Так лучше... И для нее, и для меня. Только горько поду­мать, что ласки она не узнает. Отца-мать, а потом и меня, старуху, сперва позабудет, а затем и возненавидит. Научат ее, мою кровинушку, на Сталина молиться, а род­ных своих ненавидеть. Ох, горько мне, горько...»

    Когда Логинова начала свой рассказ, все спали ва­летом, и то полусидя, так как было невероятно тесно. Но не сладок и не крепок сон на тюремном полу! Все проснулись и постепенно придвинулись к порогу, где на параше сидела рассказчица и рядом с нею - я.

    Тускло светила мигалка, все вздыхали. Каждый ду­мал о своем горе, но воздух камеры был пропитан об­щим горем. Оно было всюду. И - во всем.

    - Эх, бабоньки, - встрепенулась Логинова, - нечего грустить. Двум смертям не бывать, а тюрьмы не мино­вать. Давайте лучше вспоминать, как мы замуж выхо­дили, как первую ночь с мужем проводили. Только чур всю правду! Без утайки!

    И, не ожидая приглашения, она первая начала свои «воспоминания», пересыпая и без того разухабистый рассказ весьма солеными шутками и прибаутками. А в глазах затаилась тоска: «Надюша, дитятко родное, кро-винушка моя последняя...»

     

    Категория: История | Добавил: Elena17 (17.09.2016)
    Просмотров: 76 | Теги: преступления большевизма, россия без большевизма, мемуары, геноцид русских, коллективизация | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 457

    ГАЛЕРЕЯ

    ПРАВОСЛАВНО-ДЕРЖАВНЫЙ КАЛЕНДАРЬ

    БИБЛИОТЕКА

    ГЕРОИ НАШИХ ДНЕЙ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru