
Приобрести книгу в нашей книжной лавке https://vk.com/market-128219689?screen=group Это была моя ошибка, дети, ошибка по отношению к Вам и маме. Но что поделаешь! Ведь Вы знаете мой характер и тогдашние настроения всех истинно русских, упоённых тем, что Русские опять победоносно прошли Европой и смели гадину бывшую ещё хуже Наполеона. Если бы мне сказала эта женщина, что на нашем дворе стоит виселица для меня, то может быть и тогда я пошёл бы домой с поднятой головой. Я открыл дверь и столкнулся с двумя чехами в тогдашнем их военном. Один был с винтовкой, а другой только с пистолетом. Они дали мне ещё пообедать. Надюшка с тоской смотрела на меня, давая мне кушать в последний раз на 11 лет вперёд. Ждавшие меня утешали: «Расспросят и отпустят». Я сказал им, что они наивны, что они сами не знают, что делают, но что те, кто их послал, не думают так как они. Я попрощался с Надей. Она мне поднесла Сашу. Зашёл в комнату ещё. Простился с Надей ещё раз и мы зашагали по Милетинковой к русской гимназии. Чех с пистолетом после своего товарища с винтовкой дальше от нас. «Ведь Вы не арестованный, так зачем же в публике на улице создавать неправильное впечатление. особенно там, где Вас знают.» Мы сели в трамвай на станции «На Палоучку» и с пересадкой приехали на Малую Страну, Карамелитская N 25. Там прошли через двор, вошли в проезд и очутились в старинном «Дворянском гнезде», обнесённом со всех сторон домами и службами как крепость. Там меня сдали. Я увидел там много знакомых. Увидел как тот бывший гвардейский капитан, что служил лакеем в русском ресторане на Малой Штепанской ул. N... приезжал, сидя возле шофера и уезжал опять. А с задних сидений выгружали привезённых эмигрантов. Не помню по фамилиям кто там был. Когда я вошёл в общее помещение, то меня оттуда пригласили выйти и сесть снаружи. Помню только бывшего домовника из общежития при русской гимназии Ерохина........ - он тоже там играл роль, подобную как тот лакей из русского ресторана «Огонёк». Но участие своё отрицал и говорил, что его туда тоже привели. Сидел я не долго. Офицер приказал солдату освободить угольный сарайчик, выбросив оттуда уголь. Солдат схватил меня, дал мне лопату и тачку, и я вывез уголь из сарайчика к противоположному углу двора. Солдат говорил: «Работай, работай. Это тебе же квартира. А я рад был чем-нибудь заняться, чтобы голова не лопнула от мыслей. Но в сарайчик посадили не меня, а иного. А меня через некоторое время отвели наверх, по лестнице, что в дальнем левом углу, как войдёшь через проезд во двор. Наверху меня привели в комнату, где сидел капитан. Это был, наверное, казах или киргиз, или хакас. Привёл меня молодой чех, хорошо говорящий по-русски, наверное, из чешских частей бывших в СССР. Освободили мои карманы, выложили всё на стол, и чех ушёл. Капитан усадил меня напротив себя и начал опрос: Кто, где родился и т. д., что делал в ЧСР и с каких пор здесь и т.д. Всё это делал согласно опросному листу. Потом стал записывать отобранные у меня вещи. Долго не мог понять, что за паспорт у меня и если я не немец, то почему этот паспорт написан по-немецки. Потом махнул рукой и что-то написал в листе. Просматривая содержание моего бумажника, нашёл там продолговатый листочек, на котором отдел регистрации родившихся городской управы Праги подтверждал, что я в положенный по закону срок явился, чтобы объявить имя новорождённого Саши. Никак не мог понять, что эта бумажка является подтверждением данным мне, а не Саше, что я в срок записал Сашино имя в книгу о родившихся. Бестолковость капитана оказалась феноменальной. Он не мог, например, понять, почему у меня с собою была фотография младенца-Саши, зачем я её с собою ношу; почему у меня в бумажнике лежит квитанция на 2000 крон, которые я заплатил в день ареста, был не доволен тем, что эту квитанцию не выбросил. Потом начал записывать всё отобранное у меня. В список заносил всё без исключения, и фотографию, и бумажки. Писалось ему довольно тяжело. Когда дошёл до моих часов «Дожа», антимагнитных, заинтересовался. Стал расспрашивать о часах, хороши ли они, есть ли лучшие марки. Я сказал о швейцарских «Омеге», «Зените» и «Cima.» А потом говорю «Дожа». Он вынул свои часы - нарочито плоские, разукрашенные как плакат, как сейчас помню, с многим золотом на циферблате, марки «Рекорд». Я оценил их за внешний вид согласно пословице: «Сверху мил, а внутри гнил» и «не всё золото, что блестит». Он приложил к уху свои, а потом мои и вдруг сказал: «Махнём?» На мне он заметил недоумение и повторил, размахивая часами: «Махнём часы?» Я начал понимать, но всё-таки переспросил: «Что значит «махнём»?» - «Ну, - говорит, - поменяемся.» Я ответил, что не могу меняться, так как мои часы у меня отобраны и находятся в «вещественных доказательствах» советской разведки «СМЕРШ». (Мне уже сказал он, что я задержан разведкой «СМЕРШ».) «Э! Какой ты непонятливый, ответил он. - Я запишу, что у тебя отобраны часы «Рекорд», а твои возьму себе.» Это меня возмутило, и я разразился речью: «Гражданин капитан, я не могу Вас понять. Вы, следователь разведки «СМЕРШ» Советского Союза предлагаете мне эту мену? Может быть, Вы меня расстреляете и мне эти часы совсем не будут нужны. Но я просто не могу понять возможности такого предложения со стороны следователя. Это не укладывается у меня в голове. Если бы я согласился бы на эту замену, то этим бы санкционировал то, что считаю недопустимым со стороны советского следователя, потому что Советская армия освободила нас от немцев. Можете делать с моими часами, что Вам угодно, как и со мною это делаете, можете их совсем не записывать - я протестовать не буду. Но добровольно согласиться на это «махнём» я не могу.» «Э! Зачем ты так это всё серьёзно берёшь?» - «А разве Вы меня не серьёзно взяли?» - «Э! Почему - такие слова говоришь? Запишу тебе «Рекорд» - и всё.» С этими словами он отцепил свои часы «Рекорд» и положил их на стол, а мои «Дожа» положил в карман. Махнули... Затем капитан приступил к допросу. Начал расспрашивать, что я делал в Чехословакии, каким путём попал в Чехословакию, и главное напирал на то, членом каких организаций я состоял. Очень огорчался, что я не состоял членом военных организаций и советовал мне признаться, так как он обо мне всё знает. Но в это время пришёл какой-то офицер и звал его с собою. Капитан тогда вынул какой-то лист бумаги и сказал мне, что это сведения полученные о мне в г. Брно, что он, когда ехал из Брно, то там получил мой адрес от людей в том числе и от Попова Евгения, который меня хорошо знает. Потом позвал того молодого чеха, дал ему бумагу и карандаш и сказал, чтобы я писал своё краткое жизнеописание за всё время после отъезда из Крыма, и чтобы он проследил за тем, чтобы все организации, записанные в этой бумаге, членом которых я был, согласно данным из Брно, были там записаны в моём кратком жизнеописании. Молодой чех вынул из кармана автоматический пистолет и повёл меня в соседнюю комнату, где посадил за стол у окна, сам сел сбоку лицом ко мне, дал бумагу и карандаш и сказал: «Пиши: где родился, где жил и учился, когда участвовал в гражданской войне, где жил после неё, что делал, когда попал в Чехословакию, где учился здесь.» Не помню точно порядок в каком я должен был описывать свою жизнь под дулом револьвера, помню только, что у меня нервы уже шалили после разговора с капитаном, который не скупился на крепкие русские словца, а мне разговор такого рода был в «новинку». Написанное мною наверно не отличалось большой точностью и связностью. А молодой чех ещё стал говорить о том, что сейчас уже смертной казни нет, что меня осудят лет на 10, а потом я вернусь к семье. 10 лет! Я помню разрыдался так, что он принёс мне воды в стакане и потом стал мне помогать писать, диктую то, что было написано у следователя на бумаге, которую он дал ему. Чех торопился и помогал мне вспомнить. Когда запись была окончена (Я даже не помню точно, что я писал, так как был уже совершенно в невменяемом состоянии) меня он свёл вниз по ступенькам, часовой открыл какую-то калитку и меня втолкнул в темноту. Я остановился и оперся на какой-то кол и на деревянный заборчик или низкую перегородку. Долго стоял пока пришёл в себя и глаза, привыкшие к темноте, стали различать немного окружающее. Свет приходил из тех дверец, откуда меня втолкнули, через маленькую прорезь наверно 20*30 см, как я узнал позже. Потом я сообразил, что это уже электрический, а не дневной свет. Потом открылась опять дверь и мне бросили тюфяк, набитый не то сеном, не то соломой. Я положил его на пол возле стены налево и лёг. Состояние моё было ужасное. Самое главное, что меня угнетало, - это было: 10 лет, дома Надя с малюткой Сашей и с мальчиком Лёней - что будет с ними? Голова лопалась. Я старался не думать, чтобы не сойти с ума, старался успокоиться и избавиться от ощущения, что я на лодке, которая качается и я не могу удержать равновесие. Потом раздался женский голос, предлагавший есть. Я отказался и снова стало тихо. Потом я стал различать какие-то шумы: ходил мерно кто-то вперёд-назад. Наверно часовой. Иногда было слышно хлопание дверей, кто-то сбегал по лестнице или же бежал по ней наверх. Я ухватился за эти звуки, стал прислушиваться, стараясь их понять, отвлекая себя от страшных мыслей. Мне это удалось. Звуки продолжались долго до ночи и я прислушиваясь к ним уснул. Проснулся от холода. Укрыться мне было нечем. Я снял пиджак и укрылся им. Но это было мало. Я встал и стал ходить по моей клетушке. Но часовой приказал мне лечь. Так я продрожал до утра. Несколько раз вставал и старался согреться приседаниями и вольными движениями рук. Но это помогало ненадолго. Наконец рассвело. Началось движение за дверьми. Я подошёл к прорези в двери и некоторое время смотрел наружу. Но часовой отогнал меня от прорези. Пришлось смотреть так, чтобы часовой не видел. Как раз напротив моей двери были двери в кухню, как я понял. Там хозяйничала какая-то проворная, сильная красивая девушка. Это была кухарка, хозяйка «СМЕРШ-а». Помогали ей солдаты. солдаты же привозили на автомобиле и заносили в кухню разные продукты и питьё. Закатывали бочонки с пивом, вином, ящики с бутылками вина. Когда их там собиралось больше, чем полагалось, украинка выгоняла их. Через некоторое время стали разносить пищу. Запах её проник и в мой сарайчик. Я почувствовал голод. Между тем движение возле моей двери и во дворе, который был виден частично из моей дыры в двери. Кого-то приводили, привозили, отводили и отвозили. Иногда мелькали знакомые лица, но сейчас я даже не помню, кто это был. Вот украинка вышла из кухни с тарелкой супа в руках, с ложкой и ломтем хлеба. Перешла коридорчик и просунула тарелку в прорезь в моей двери: «Йиште!» Я взял тарелку, примостился на тюфяке и с удовольствием съел густой, полный кусков мяса, суп. Через некоторое время украинка пришла за пустой тарелкой. Я снова стал смотреть в «окно» - прорезь в двери. Оттуда был виден двор и проезд - выход со двора. Это был путь домой, к своим, но он был закрыт. И мысль снова и снова возвращалась к тому же: «Что будут делать без меня? Саша - младенец, Лёня - ещё ребёнок. Чем будут жить? «И невозможность выйти, пройти через двор в проезд, страшно угнетала, мучила. В коридорчике ходил часовой с автоматом. Даже если бы удалось отпереть дверь и выскочить наружу ничего не помогло бы. И тогда уже навсегда... Сверху сошёл какой-то солдат «в чинах», с бумагой в руке. Дал её прочитать часовому. Отперли дверь в пристройку дома, что была слева от моей двери и закричали: «Попов Евгений, выходи с вещами!» Вышел «Слон». Ему что-то сказали, дали какую-то маленькую бумажку и махнули к выходу в проезд. Часовому в проезде крикнули: «Пропусти.» И «Слон» растерянно оглядываясь перешёл двор и исчез в проходе. Я смотрел на него как зачарованный и вспоминал вчерашние слова следователя: «Ушёл. Выполнил своё дело и ушёл. А я-то, я-то!...» И как-то всплыла в памяти Татьяна из «Онегина». И стало смешно. И я рассмеялся, громко рассмеялся. Часовой даже подошёл к моей прорези и крикнул: «Чего регочешь? Весело тебе там?» Но я уже сидел на своём тюфяке и уже не смеялся... Успокоившись, снова стал смотреть в светлый квадратик прорези. День тянулся томительно и медленно. Солдаты всё ездили и что-то привозили, что-то несли или в кухню, или по лестнице во второй этаж. Лестница эта продолжалась новым маршем вниз, очевидно в погреб. Там оказывается тоже были люди. Их выводили наверх, сводили опять в погреб. Но кроме «Слона» никого не выпускали. Иногда во втором этаже слышались крики и ругань. Иногда проходили по коридору в город или из города во второй этаж офицеры. Или приезжали или уезжали на автомобилях, или пешком. Всё это мелькало и мелькало перед глазами, утомляло, но не было силы оторваться от «окна» на волю. Всё как-то хотелось бежать помочь Наде и детям. Невозможность была ясна, но мысль нельзя было замкнуть на замок. Она рвалась и рвалась, ею было полно всё существо, заглушить её было невозможно. И мысль как-то не могла примириться с этой невозможностью, и она снова и снова билась, ища выход. Но выхода не было. Был обед - опять тот же вкусный суп и хлеб. Потом был ужин такой же. Этим измерялись отрезки времени. Теперь не помню точно последовательность событий. Пришел ли Лёня в этот день или на следующий. Нет, сейчас мама говорит, что Лёня пришёл аж в среду. А тот второй день был воскресенье. Лёня пришёл на «Карамелитскую-25» потому, что этот адрес Наде сказал тот чех, что отводил меня из дома. К вечеру на кухне было большое оживление и большое движение солдат из кухни по лестнице наверх и обратно. Носили кушанья, закуски, вино. Очевидно, там наверху что-то готовилось. По обрывкам фраз я понял, что будет праздноваться победа, может быть и не в первый раз. Несколько офицеров, в том числе и мой следователь, сошли с верхнего этажа, сели в автомобиль и уехали. А солдаты продолжали готовиться к празднованию. Всё это была молодёжь, почти дети. Только их старшина был чуть старше, со многими наградами, серьёзный мальчик. Когда все ушли наверх он ещё раз сошёл вниз к часовому, прошёл с ним, о чём-то тихо разговаривая, проверил двери. Потом ушёл и он и остался один часовой. Наверх ушла и их хозяйка-украинка. Через некоторое время с верхнего этажа послышалось «Ура!». Очевидно празднование началось. Чем дальше, тем чаще слышался оттуда шум. Ребята очевидно подвыпили. Стемнело. Сверху иногда сбегали солдаты во двор и возвращались обратно. Иногда украинка приходила вниз с ребятами и выдавала им вина и закуски. Празднование разгоралось. Сверху сошли два сильно хмельных солдата и стали говорить с часовым. Сначала я не мог понять, о чём идёт речь. Солдаты, как всегда, пересыпали и даже наполовину разбавляли свою речь излюбленным тогда словцом «блядь» и иными «вольностями». Но постепенно мне выяснился смысл их разговора, перешедшего уже в спор. Те двое звали часового наверх, пить. А тот, конечно, отказывался ссылаясь на свои обязанности. Те же двое убеждали часового, что двери заперты, никто не может убежать, а поэтому ничто не мешает ему присоединиться к компании. Но часовой был твёрд. Тогда двое пьяных предложили ему освободить его от обязанностей. Тот спросил как. И выпившая парочка со смехом стала ему припоминать подобный случай, происшедший где-то в другом месте, уже давно, когда они вот так освободили часового от обязанностей. При этом они вытянули из кобур револьверы и со смехом похлопывая по ним говорили: «Когда заключённых нет, то часовой свободен и может идти к нам». Часовой, уже с тревогой в голосе убеждал хмельных, что тогда ещё была война, тогда это сошло с рук, но что теперь мир и они на территории Чехословакии, а не немецкой. Ничего не помогало. Те теснили его к двери, что была налево от моей. Потом второй вспомнил, что есть и погреб и нетвёрдыми шагами пошёл к проходу в погреб. Моё состояние, когда я понял смысл намерений хмельной пары, было не весёлое. Ещё минута и могут загреметь выстрелы. Офицеров нет, а наверху всё пьяно-распьяно cтало. Тут часовой показал свою серьёзность. Он отпрыгнул назад от наступавшего на него пьяного, скинул с ремня автомат и закричал на обоих: «Стой! Буду стрелять!» Пьяницы в недоумении остановились, а потом двинулись на часового с угрозами. Неизвестно чем бы кончился этот спор, но в этот момент послышался быстрый бег по лестнице и внизу очутился с револьвером в руках старшина. А перед ним ещё летела в наступавших трель отборных слов, перемешанных с приказами. Начальника хмельные послушались мгновенно - наверно они знали, что тот шутить не любит. Безропотно были отданы револьверы и поддерживая друг друга парочка пошла вверх по лестнице. А старшина поблагодарил часового, сказав, что поэтому-то он именно его оставил на часах и просил продержаться и далее, так как ему некем сменить его пока. Обещал часовому возместить его за труды тем, что ему вероятно будет интереснее попойки. Потом они отошли к проходу во двор и о чём-то беседовали, после чего старшина твёрдыми шагами пошёл наверх. Или он совсем не пил, или же умел пить. Не прийди он вовремя - кто знает, что было бы создавшееся положение не сулило ни нам арестованным, ни в конечном счёте и им, парочке пьяных, ничего хорошего. Если бы им удалось выполнить своё намерение, то они догнали бы нас по пути в вечность - в то время командование расправлялось жестоко (круто) с такими проявлениями «самостоятельных действий». После впечатлений первого дня ареста это было второе «сильное воздействие», которое мне пришлось пережить. Трудно передать переживания этих первых двух дней. Некоторые события запечатлелись и вижу их, как будто бы они происходят сейчас. А некоторые события совсем стёрлись из памяти, ничего не осталось. Ясно помню, например, тот момент, когда во двор, через проход ворот вошёл Лёня. Я как раз стоял у своей прорези в двери и смотрел в том направлении. Появился Лёня. В руках у него был свёрток и моё чёрное пальто. (Были холодные дни, я мёрз в своём сарайчике и даже просил дать мне что-нибудь, чем бы мог укрываться на ночь. Мне дали второй тюфяк, набитый сеном. Конечно, он не укрывал, а только лежал сверху. Но и то было теплее.) Лёня подошёл к часовому и стал ему что-то говорить. Кроме часового в то время никого не было внизу. Я окликнул Лёню, хотя мне было и тяжело это делать. Я думал о том, что должно делаться у него в душе, когда он увидит отца в прорези двери сарайчика. Ведь это было ужасно! Но всё-таки окликнул. Для часового же это было очень удобно. Он сам всё решил, когда увидел, что тот, кого ищет Лёня, здесь, возле и его не надо искать. Лёня передал мне через открытую часовым дверь свёрток с бельём и пальто. Часовой только торопил меня, чтобы я быстро переоделся. Было, конечно, противно переодевать бельё в грязном сарайчике на земляном полу (или на засыпанном грязью). Но я, подстелив бумагу от свёртка, справился с задачей довольно удачно. Потом завернул и передал Лёне грязное бельё. Часовой нам разрешил и поговорить несколько минут. Меня особенно мучил вопрос о том, чтобы на Лёню не повлиял отрицательно в смысле его отношения к СССР, к моей родине и родине и его и к народу мой арест и, кто знает, какой конец всего. Я говорил Лёне, чтобы он помнил, что СССР - его родина, земля его отцов и дедов. Чтобы это не забывал и в том случае, если бы со мною произошла даже самое худшее. Потом передал привет маме и Саше. И часовой нас заторопил прощаться. Лёня ушёл, а часовой, тот же самый, что тогда не допустил пьяных перестрелять нас - арестованных, запирая меня в мой сарайчик буркнул: «Мой отец тоже сидит в лагере.» Больше он ничего не сказал, да и не надо было... С пальто мне стало теплее, уже спал ночью, не просыпаясь от холода. Между прочим, Вы ведь знаете, как я хорошо сплю. Кроме первой ночи и потом иногда, в тех случаях, когда я не мог привести свои нервы в порядок насильно, думая о посторонних вещах, я спал прекрасно, просыпаясь только о холода и голода. Просто до безобразия прекрасно. А дни шли, не помню сколько их прошло. Надя говорит, что в субботу 26/5 меня уже на Кармелитской 25 не нашли. Так вот в один прекрасный день стали в двух автомобилях отвозить куда-то заключённых. Сажали в легковой автомобиль по 2-3 человека и отвозили со двора. Вызвали и меня. Передо мною мелькнули пражские улицы, Влтава и я очутился на Карловой площади N..., в том доме, где жили немецкие сёстры милосердия, напротив «Чёрного Пивовара». Мною владела какая-то апатия, безучастность ко всему. На Карловой площади меня провели в верхний этаж. Туда шла уже с главной лестницы какая-то узкая лестница, как на чердак, и вход был какой-то маленький. Но устройство наверху было нормальное: паркет, ванна, умывальник, уборная - вход из большой прихожей. Из прихожей же входы в 4 или 5 комнат и ещё коридорчик. Из коридорчика было налево 3 входа. Меня завели в последний. Направо коридорчик поворачивался под углом, так мне, по крайней мере показалось. Втолкнули меня в комнату. Там были уже 2 человека старше меня возрастом, эмигранты, пражане. Один высокий, седой, другой приземистее, моложе. Мы познакомились. Я их не знал и сейчас не помню фамилии. Помню только, что один был из архива, служащий в русском отделении. Помню это потому, что он много рассказывал об этом архиве. Ведь времени у нас было много, и мы его чем-то должны были напомнить. и рассказывали друг другу то, что нас интересовало: об архиве, о странах, где нам пришлось побывать, об интересных случаях жизни. Так шли дни. В соседние комнаты нельзя было заходить. Но досмотр был слабый. Мы видели других в вестибюле, встречаясь по дороге в уборную или в умывальник. (Я пользовался и душем в ванной пока там текла вода), при раздаче пищи в том же вестибюле. Встретил я там старика Сергей Владимировича Маракуева. Он оптимистическое мнение о нашей судьбе высказал при встрече. Я держался другого мнения. Вызвали меня к следователю. Это был майор Сериков. Он бегло расспросил меня о жизни моей за границей ничего не записывая. Остановился на Балабине. Спросил, что я у него делал. Я рассказал всё более или менее подробно: об устройстве вечера в пользу безработных и больных, о том как у себя Балабин рассказывал о страданиях русских военнопленных, как осуждал Краснова за то, что тот отдал своё имя для пропаганды вольного казачества и немцам (он считал, что Краснов сам, глубокий старик и ничего уже не делает), рассказывал о своей поездке по Протекторату и о том, что он увидел, как живут казаки. Специально рассказывал о тяжёлом положении казаков в немецких лагерях и каким ужасным путём немцы вербуют в этих лагерях казаков в вольноказачьи военные образования. Всё тогда было ещё свежо в моей памяти, хотя арест и оторванность от семьи сильно повредило как мою память, так и ясность мышления. Я всё время как-то не мог отделаться от мысли, что чем-то могу помочь семье, искал этой возможности и конечно не находил. У Серикова был адъютант, стройный капитан со значком парашютиста, который был страшно похож на моего товарища по гимназии в Новочеркасске Лёню Кораблинова. Этот адъютант раз пришёл к нам и спросил в чём мы нуждаемся. Я просил его передать записку жене. Он дал мне бумагу и карандаш, и я написал Наде письмо. Написал, где я и просил бельё и старый костюм. Офицер удивился, зачем старый костюм. Я объяснил ему, что тот новый, который на мне, может потом носить сын. Он удивился, как это я могу думать о таком пустяке, когда вопрос решается о гораздо важнейшем и для меня, и для семьи. Но согласился с моим доводом, что это «важнейшее» от меня не зависит, но что могу помочь семье хотя бы в этом малом. Я получил костюм и бельё. Кто его принёс - не знаю. Новый костюм и грязное бельё отдал и их передали тому, кто принёс. Потом я раз видел Надю с колясочкой, как она шла вдоль парка по тротуару со стороны больницы и потом перешла через улицу к подъезду дома, где я был. Я смотрел на неё с пятого этажа, но она меня не видела. Она долго стояла у дверей и с кем-то говорила. Потом ушла с колясочкой. Понимаете, наверно, как мне было в это время. Нам было строжайше запрещено кричать на улицу и даже смотреть из окон. Но я всё-таки решился смотреть и на этот раз сошло благополучно. Долго, долго, до самой ночи я потом лежал на постели лицом к стене и всё думал и думал, бился в клетке мыслью. Потом мне не удалось больше Надю увидеть до самого 1956 года... Из окон мы могли видеть (стоя от него поодаль, близко подходить запрещено было) Карлову площадь. Там был празднично одетый народ, всё время много народа. И между народом русские солдаты и офицеры. Один раз солдаты улеглись и расселись на траве. Девушки, которые были с ними, тянули их с газона, говорили, очевидно, что это нельзя. Но те смеялись и наоборот тянули девушек на траву и те в конце концов уселись там. Пример был подан, остановлен не был никем. И с той поры на газоне было как в лесу на лужайках во время пикника: сидели, лежали, бегали. И даже сами здешние люди, без советских солдат, располагались на траве. Узда была отпущена.... Солдат я понимал. Газон - разве это ценность, когда ещё недавно кровь текла рекою, то, что для человечества наиболее ценно, и разбивались снарядами и бомбами действительные материальные ценности. Но здешних людей я не мог понять. Не понимал и полицию. А она, наверно, не понимала, что сослужила бы хорошую службу Советской Армии, требуя порядка, показывая здешним «товар лицом». Люди в нашей комнате менялись. Сначала нас было трое. Потом привели под руки старика генерала... Он был, кажется, когда-то председателем не то Общевойскового союза, не то ещё какой-то эмигрантской так называемой «национальной» организации. «Национальными» назывались в эмиграции кажется те организации, которые входили в Национальный комитет в Париже, ярко выраженные антисоветские с подкраской монархизма. Но точно не знаю. Я помню только, что когда был съезд эмигрантов в Париже, то хотели, чтобы и наша станица в Брно послала своего делегата. Но мы огородились против специфического названия «национальный», хотя внутри станицы и произошёл короткий бой по этому поводу и огородились против съезда. У нас победила формулировка: Мы студенческая казачья станица, политикой не занимаемся, и согласно закону об иностранных организациях в Чехословакии и не имея права заниматься, а поэтому в Париже делегатов не шлем и «национальной» организацией называться не хотим. Так я это помню и так это понимал. Может было это иначе - не знаю. Я не участвовал ни в каких совещаниях групп, ни в каких группах, а потому толком обстановку могу и не помнить. Помню, что бой по этому вопросу был, помню, что какие-то группировки якобы были, но в этих «закулисных» делах не разбирался и участия не принимал. Но тот генерал... был в это время, когда его привели к нам, совершеннейшей развалиной. Мы должны были ходить за ним как за ребёнком. В уборную его водили под руки, но так как у него был понос, то толку от этого было мало. Кальсоны у него были полны и у нас стояла вонь. Помочь мы не могли ничем - переодеть его не было во что. Он и мочился под себя. На второй день я попросил при обходе свидания с Сериковым. Меня отвели к нему. Я сказал ему, что не вдаюсь в подробности политические, а просто по человечеству (человечески) прошу его обратить внимание, что генерал - это полуживой остаток человека, что он, наверно, скоро умрёт от истощения и поноса, что если хотят его наказать, то это надо сделать немедленно, так как иначе будет поздно, но лучше всего отправить его домой на уход дочери (генерал говорил, что за ним ухаживает дочь), которая его и похоронит в ближайшие, наверно, дни. В тот же день генерала отвезли. Как я узнал позже его, действительно, сдали дочери и дали ей бумажку согласно которой остальные «СМЕРШ» уже его не трогали. До того его арестовывали и сдавали обратно дочери уже 3 раза, как сказал нам генерал. Потом отправили на аэродром (и оттуда в Москву) работника архива - старика. Тот очень прощался со мною и благодарил ещё раз за рассказ о «Васке». Советовал мне его написать и отдать в печать. Был в восторге от него. Мы узнали, что его отправили в Москву днём позже после его отправки. В тюрьме вообще часто становятся известными быстро и более тайные вещи. На место старика к нам дали молодого. К тому времени у нас были заведены более строгие порядки: из комнаты, даже в уборную самому нельзя было выходить; за обедом выходили по комнатам. Молодой, русский тоже, но моложе лет на 10, если не больше, чем я, был сравнительно интеллигентным человеком, поехавшим по вызову правительства Чехословакии в опустевшие судетские области заселять их. Поехал с женой и детьми.
|