
Первомайский парад выдался настоящим испытанием для начальства пограничного казачьего села Покровка, что известно было еще с екатерининских времен. Трибуну для важных мероприятий сколотили годом раньше, и народ сразу приспособил ее под более важные нужды. На ее ступенях торговали, на них же распивали… Потом мамаши догадались отсылать под нее справить потребности детей. А за детьми потянулись и взрослые. Общественной уборной в селе власти соорудить не удосужились, и население нашло «правительственной трибуне» самое правильное применение. Зимой все было шито-крыто, но к маю трибуна стала источать такие «ароматы», что пришедшие на праздник трудящиеся норовили стать как можно дальше, строй пограничников не смог держать равнение, отворачивая носы, а казачий эскадрон промчался чуть ли не галопом. Руководство же мужественно помахивало руками с крыши импровизированного нужника…
- Провокация! Провокация! – зашелестело зловеще.
Граница Покровки с Китаем была прозрачной, и местные казаки перед Первомаем уходили на ту сторону к оставшейся «за ленточкой» родне отмечать запрещенную на советской стороне Пасху. А к дню солидарности трудящихся возвращались…
- Русские китайцы трибуну загадили, чтобы праздник испортить! – это же понятно? Понятно. Вскоре на границе вырыли блиндаж и взяли под прицел соседей.
«Войны из-за сортира», впрочем, не разразилось, а граница все же была закрыта из-за агрессии Японии…
В эту пору один из покровских начальников, лесничий Вячеслав Владимирович Мельников, с женой и маленьким сынишкой Виталькой плыл на пароходе «Сергей Лазо» в Благовещенск, к новому месту службы. «Сергей Лазо» еще недавно звался «Наденькой» и имел близнеца «Верочку». Так назвал их купец Чурин. На «Верочке» он и уплыл в Китай, когда пало последнее белое правительство. И, вот, встретились две сестры в открытых водах.
- Беляки недобитые! – заорали с палубы «Лазо».
- Сволочь краснозадая! – не остались в долгу пассажиры «Верочки»…
В Благовещенске Мельниковы обосновались в доме, половину которого занимала семья, успевшая бежать с Украины от голода, и маленький сибиряк Виталька впервые узнал, что можно есть жмых. Этой единственной на тогдашней Украине и всем российском юге «пищей» поделилась с ним соседская девочка…
Жили мирно, хотя и при границе. Отец служил по лесному ведомству, мать учительствовала и шила. Большим подспорьем стала купленная на базаре корова. Благовещенск в ту пору был самой настоящей глухоманью, в которой было всего два трехэтажных здания, одно из которых занимал НКВД… Вскоре с этим ведомством Мельниковым пришлось познакомиться самым тесным образом.
Десятилетия спустя Виталий Мельников вспоминал:
«Я бежал домой сказать, что идет стадо и пора встречать Чернявку, но у крыльца остановился, как вкопанный — на ступеньках сидел незнакомый человек в военной фуражке с малиновым околышем.
— Тебе кого? — спросил малиновый.
— Это наш дом, — ответил я.
— Ваш дом? — переспросил малиновый. — Тогда входи!
Я вошел и не узнал нашего дома: все вещи были сдвинуты, все дверцы распахнуты. На полу валялись книги и бумаги. Даже Вячеслав Михайлович (Молотов, - прим.) на стене висел как-то криво. Второй малиновый по-хозяйски рылся в ящичках материнского «Зингер-полукабинета» и вынимал горстями лоскутки, пуговицы и другую мелочь. Я не сразу увидел родителей. Они сидели в сторонке, у стены, с неподвижными лицами. Я еще никогда не видел у них таких лиц.
— Это кто? — спросил второй малиновый.
— Сын, — ответил отец, — можно ему сесть?
Малиновый хмыкнул утвердительно. Тогда я потихонечку сел на табуретку, которая стояла посреди комнаты. «Виталий, — ровным голосом сказал отец, — у нас обыск. Сиди и смотри!» И я смотрел, как совсем чужие люди перетряхивали нашу одежду, читали наши письма и отцовские бумаги, как перепуганные Веркины родственники-«понятые» дрожащими руками подписывали что-то. А потом мне было разрешено проводить отца до ворот. У ворот малиновые остановились.
— Посреди дороги положено водить, — сказал один.
— Так ведь грязь, — возразил другой.
— Ведите по тротуару. Куда я тут сбегу? — пожал плечами отец.
Так они и уходили по дощатому узкому тротуару. Отец шел первым, а за ним, переговариваясь о чем-то своем, шли малиновые. Отца я больше никогда не видел. И, сколько я помню, мать больше никогда не пела. Ни про «андалузскую ночь», ни про «рыцаря и князя». Теперь по ночам она что-то писала, я находил скомканные и перечеркнутые тетрадные листочки и все про одно и то же: «Дорогой Иосиф Виссарионович! — писала мать. —Произошло ужасное недоразумение!» Она носила передачи, ждала казенных ответов, темными вечерами к ней приходили знакомые жены арестованных мужей и они долго обсуждали что-то. Помню, одна из них принесла «хрустальный» шар и положила его на черную бархотку. А потом они зажгли свечи, уселись тесным кружком вокруг шара и долго на него смотрели. Кто-то им пообещал, что если на этот шар долго смотреть и при этом загадать желание, то они увидят своих мужей в их тюремных камерах. Но с гаданием что-то не получилось, и мать опять проплакала всю ночь. А на утро я снова нашел много скомканных листков.
Не знала мать, а я и подавно, что многие тысячи матерей и жен во всех концах страны пишут Иосифу Виссарионычу, Лаврентию Палычу и прочим об «ужасных недоразумениях», случившихся с их близкими. Мать пыталась устроиться на работу, но никто ее не брал, потому что «жена врага народа не должна работать в советской школе». Однако матери повезло — жена другого врага народа (та, что с шаром) пристроила мать учетчицей по сбору утильсырья. Мать приходила поздно, очень усталая, потому что шла с другого конца города. Запершись на кухне, она долго отмывалась и меняла одежду. Теперь она не плакала по ночам, и лицо у нее было упрямое. С таким же упрямым лицом она поднималась утром, кормила меня и отправлялась учитывать утильсырье».
- Гутя! Гутя! – от этого раздавшегося в ночи тихого зова Августу Даниловну словно подбросило. Так звал ее только «ее князь». Но голос был чужой… Осторожно открыла испуганная женщина окно, и услышала:
— Гутя, я от Вячеслава!
Через мгновенье небритый человек в мятой шинели и летном шлеме был уже в комнате.
— Не бойтесь меня, Вячеслав просил передать... уезжайте отсюда к вашему отцу.
С этими словами он передал Августе Даниловне скомканную полоску бумаги, на которой было выведено карандашом несколько строк… чужим, каким-то корявым, детским почерком…
- Это не Вячеслав писал!
— Писал Вячеслав, но до этого его... – ночной гость помолчал, - его допрашивали…
Августа Даниловна похолодела, а незнакомец продолжал:
— Мы с Вячеславом однокамерники... Я — военный летчик... Меня сегодня выпустили. А его вот... пока нет. Уезжайте поскорее, Гутя, вас могут разлучить с сыном. Обо мне ни с кем не говорите. Счастливо.
Угроза разлуки с сыном подействовала. Так ведь и поступала «народная власть». Жен «врагов народа» отправляли в ссылку или лагеря, детей – в спецприемники. Дожидаться этого Августа Даниловна не стала, продала любимую Чернявку и, собрав нехитрый скарб отравилась к отцу, Даниле Фомичу Трапезникову. Последний совсем недавно приезжал навестить любимую старшую дочь и единственного внука, которого он называл своей надеждой.
Данило Фомич отвоевал Русско-японскую, Германскую, гражданскую… В гражданскую побывал он и в армии Колчака, и у красных, и в войске Дальневосточной республики. А после победы большевиков не стал возвращаться в родную деревню, осев в Омске и решив свить там новое гнездо со второй женой. Однако, планам этим сбыться было не суждено. Советская власть вычислила бывшего «колчаковца». И приехавшая к отцу дочь увидела лишь «мазанковую халупу в два окошка с недоделанной свежей пристройкой» и дюжину баб, девиц и девчушек – своих прямых и сводных родственниц. Данилу Фомича арестовали аккурат в разгар достройки задуманной пристройки «за сотрудничество с адмиралом Колчаком». Приговор ему уже вынесли: десять лет «без права переписки»… Значения этой лицемерной формулировки тогда никто еще не знал. И Мельниковы будут еще долго ждать возвращения деда, как и возвращения отца, которого расстреляли вскоре после ареста, но откроется это лишь полвека спустя.
Какое-то время Августа Даниловна работала на полставки и без отметки в паспорте библиотекарем на окраине бывшей колчаковской столицы. В библиотеке же они с сыном и жили, возвращаясь в недовитое трапезниковское гнездо лишь на ночь. Все чаще стали приходить Августе Даниловне мысли о том, чтобы ехать дальше, на свою малую родину, в родительское село Видоново. Воспоминаниями о детских годах делилась она с сыном, и мальчик впервые узнавал о своих корнях, о своей родне:
«Трапезниковы занимались хлебопашеством, извозом, держали почтовых лошадей, а прадед Фома Иваныч даже построил отдельный просторный дом — «фатеру» — для всякого проезжего начальства. Трусихины, родня по женской линии, разводили птицу — кур, гусей, уток — и гнали зимой обозы с мороженой птицей на дальние сибирские ярмарки в Ишим, Ирбит и даже в Семипалатинск. Здесь они обменивались товарами с кочевым народом — киргизами и казахами. Получилось так: у Трусихиных был товар, а у Трапезниковых лошади, чтобы этот товар перевозить. На том они познакомились, подружились, а потом и породнились. Доходило до того, что если в роду Трапезниковых рождалась девочка и ее называли Августой, то и новорожденную девочку из Трусихиных тоже называли Августой.
Многочисленный, трудолюбивый и сплоченный клан Трусихиных-Трапезниковых задавал тон в Видонове.
— Жили здесь сытно и привольно, — говорила мать, — бедствовали только уж совсем ленивые.
Мать рассказывала про какое-то семейство по кличке Чижики. Чижики не сеяли, не пахали, летом попрошайничали, а всю зиму сидели на печи, потому что порток у них не было.
— Это сказка? — спросил я.
— Самая настоящая быль, — ответила мать».
Мечты о Видонове рухнули весной, когда в Омск по делам неожиданно приехал родственник Августы Даниловны по прозвищу Оверька. Он-то и поведал, что еще полтора года назад «всех крепеньких видоновцев, включая, конечно, и Трапезниковых с Трусихиными, без барахла и одежды — в чем были — погрузили в открытые баржи, дали на каждую семью по мешку муки, по топору и пиле и отправили в устье Иртыша, в гиблые места под Остяко-Вогульск.
— Но ведь ты бедняк и всегда был бедняком! — восклицала мать.
В ответ Оверька зло смеялся.
Когда в Видонове стали прижимать «мироедов», нищие, никчемные Чижики оказались на виду, их повыдвигали в комбеды, и они почувствовали себя почти что начальством. Тогда Оверька Чижик и решил приударить за Августой Трусихиной — маминой двоюродной сестрой. Трусихины, стиснув зубы, терпели Оверькины ухаживания, но время было непонятное, шаткое, и Трусихины дали согласие на брак. При составлении черных списков Оверька автоматически оказался «членом семьи мироедов». При раскулачивании его вместе со всеми Трусихиными загнали на баржу и, словно в издевку, назначили старшим, как «заслуживающего доверия социально близкого». И вот теперь Оверька прибыл в Омск выбивать для Остяко-Вогульска не то лопаты, не то дефицитные продольные пилы. Паспорта у него, как и у всех Трусихиных, не было, и числился он спецпереселенцем. Всю ночь поселенный на чердаке нашей халупы пьяный Оверька пил, разговаривал сам с собой, возбужденный воспоминаниями, кричал: «любовь зла!» и хохотал на всю Тверскую улицу. Тем не менее, при всяком удобном случае, Оверька называл Остяко-Вогульск лучшим местом на земле и звал мать приехать».
Так одновременно в разных концах Сибири и ДВ добралась «народная власть» до большой, крепкой русской семьи, обезглавив и разорив ее. Тем не менее Августа Даниловна все же решила ехать к родне:
— А как ты думаешь, сынок, не уехать ли нам отсюда в Остяко-Вогульск?
— В ссылку?
— Просто переедем из Сибири в Сибирь.
— На барже?
— Почему же? На пароходе! Мы ведь пока что свободные люди. И там у нас родственники. Валериан Прохорович разузнает, можно ли к ним туда приехать. Ты уже большой и должен понимать, что деваться нам некуда. Вот освободится отец и нас найдет.
Через месяц Мельниковы тронулись в путь на пароходе «Жорес». Остяко-Вогульск, куда они отправились, ныне переименован в Ханты-Мансийск, и этот населенный в основном русскими край, где также проживали и проживают некоторые малые народы, отчего-то решено было считать национальной автономией хантов и манси…
По прибытии в ссыльное поселение познакомился Виталий с многочисленной родней по материнской линии: «Родственники четко делились на темноволосых Трапезниковых и на сплошь белобрысых Трусихиных. Оверька, все в том же мятом пиджаке, но при галстуке, нас знакомил и объявлял степень родства. В стороне стоял и застенчиво улыбался еще один родственник.
— А это Франц — подкидыш, вроде меня, — пояснил Оверька. — Опять-таки жертва несчастной любви!
По случаю нашего приезда Оверька был уже навеселе. Дядя Евграф — мой двоюродный дедушка по трусихинской линии — взялся за вожжи, и мы тронулись. Пока я знакомился с сибирскими братьями и сестрами, Оверька рассказывал про Франца. Во время первой мировой войны Франц попал в плен к русским. Война была кровопролитная, русские деревни пустели — некому было пахать и сеять. И тогда было решено отправлять пленных немцев и австрийцев в русские деревни в качестве работников. Из отдаленных селений, особенно сибирских, бежать пленному было невозможно. Так в Видонове, в семье Трусихиных, и появился работник Франц.
Война тянулась и тянулась, а жизнь шла своим чередом, и одна из видоновских девчонок Лида Трусихина в этого Франца влюбилась. Франца тоже подкосил любовный недуг. Никакие мольбы и угрозы родственников не помогали — влюбленные были неразлучны. Окончилась война мировая — началась гражданская. Колчаковцы сменились белочехами. Тут бы и бежать Францу с чешскими эшелонами на отчизну, в Австрию, но Франц — ни в какую. А для надежности Франц с Лидой родили ребеночка. Семейный совет развел руками и решил: «женить их, раз такое дело». Пришли Советы. Мироедов Трусихиных отправили на баржу. Ну и «мироед» Франц отправился туда же. И теперь он со своей застенчивой улыбкой на устах корчует пни у нас под Остяко-Вогульском, откуда даже Ермак сбежал.
— А вот и наша Перековка! — показал кнутом двоюродный дед Евграф. Внизу, под самаровской горой, дымило множество костров, копошились люди с топорами и лопатами. Среди вывороченных огромных пней с растопыренными корневищами желтели кое-где свежетесаные срубы.
— Это место Перековкой названо, чтобы кулаки и мироеды перековались здесь для новой жизни! — злорадно объяснил мне Оверька.
— Сам дурак! — откликнулся Евграф. — Ты, Витёк, вон туда гляди! Во-он моя конюшня!
Мы остановились у сколоченного из горбыля сарайчика. Рядом аккуратно сложены были заготовленные бревна, и откуда-то из-под земли шел дым.
— Моя земляночка, — объяснил Евграф, — здесь буду зимовать, а к весне сруб поставлю. Лошадь у меня уже есть — у чалдонов на самовар сменял.
— Вот кулачье, вот мироеды! — кричал Оверька, — через год его опять кулачить надо!
Родственники наперебой пересказывали матери свои заботы и планы. Августа Трусихина объединилась с Трапезниковыми и уже подвела дом под крышу. В этом новом доме и произошло празднество в честь нашего приезда. Собравшиеся видоновцы вспоминали незнакомое мне прошлое, подвыпив, смеялись, потом плакали, потом красиво и слаженно пели протяжные сибирские песни. Евграф подсел ко мне и долго рассказывал, какие замечательные лошади были у моего прадеда Фомы, а также о том, как обмененная на самовар лошадка ожеребится и постепенно у него, Евграфа, расплодится табун и будут у него снова тройки почтовых, и обозы с товарами пойдут в дальние края. Празднество испортил явившийся без приглашения местный малиновый. Он вежливо спросил, по какому случаю торжество, поздравил мать с приездом и попросил предъявить паспорт. Мать сказала, что приехала сюда в отпуск. Малиновый полистал паспорт, удивился и посоветовал отдыхать южнее — где-нибудь в Крыму. «А у нас тут комары и спецпереселенцы», — пошутил малиновый. Оверька объяснил, что моя мать — сестра его жены и что она ненадолго.
— На сколько? — поинтересовался малиновый.
— На месячишко, — заверил Оверьян.
Когда малиновый ушел, все стали обсуждать, что теперь с нами делать.
— Ты что сболтнул? — говорила Августа Оверьке, — он же проверит!
— А что я мог? Гутя первая сказала про отпуск!
После долгого совещания решили искать для нас местечко у чалдонов — подальше от спецпоселений».
И снова бег… Несчастная участь многих русских людей в антирусском веке… Новым пристанищем стало глухое село Цынгалинские Юрты, настолько глухое, что здесь даже нашлось место учительница для «жены врага народа». В этом-то медвежьем углу и суждено было пройти отроческим годам будущего знаменитого режиссера. «Цынгалы — это десятка четыре потемневших от непогоды бревенчатых крепостей, рассыпанных на полоске земли между берегом Иртыша и тайгой, - описывал он свои пенаты. - Плюс — сельповский магазинчик, плюс — аккуратная часовенка, плюс — длинная изба-пятистенка — Цынгалинская неполная средняя школа. Вот, кажется, и все. Пароходы здесь пристают редко — только, когда запасаются дровами. Электричества нет. Почту сбрасывают с пароходов на ходу. До ледостава всякая связь с внешним миром прекращается. Когда лед окрепнет, по Иртышу накатывают санную дорогу, и по ней от Омска и Тобольска тянутся обозы и мчится почта. Такую почту называют «веревочка», потому что обозы в пути вытягиваются на узкой санной дороге в длинную цепочку. Через деревеньки и села почта проскакивает со звоном колокольчиков, лихим гиканьем и свистом, а потом снова вытягивается в «веревочку» на белых просторах замерзшей реки. Цынгалинские школьники все знали и понимали про «колокольчик однозвучный» и про «глушь и снег навстречу мне». Знали не по книжками, а по жизни. Так было при Пушкине, так было при двоюродном моем деде, лошаднике Евграфе, так было и при нас, в одна тысяча девятьсот сороковом году».
Хотя «малиновые» в эту глухомань забредали нечасто, но добирались и сюда. Так, забрали и сослали в Салехард местного священника. И его обязанности вынужденно выполняла Устинья Гавриловна, могучая старуха, врачевательница, «хозяйка» деревни. Она служила в часовне, крестила, отпевала… Но вскоре вслед за «служителем культа» настала очередь и «культового помещения».
«Когда начались школьные занятия и приехали ребята-спецпереселенцы, в классах стало тесно, - вспоминал Мельников. - Учителя долго обсуждали, как нас всех теперь размещать. И получалось, что есть только одно подходящее место — часовня. Никто, конечно, не решался говорить об этом с Гавриловной. Боялись еще и, как говорил директор Трофим Моисеевич, «нежелательных последствий». Народ здесь ненадежный, ссыльно-каторжный, да и от местных всего можно было ожидать. Подумали и решили вызвать кого-нибудь из малиновых. Приехал малиновый, собрал учителей.
— А какой тут вопрос, товарищи? — удивился он. — С утра будем ломать.
— Как ломать? — сказал Гри-Гри, — нам нужно помещение для школы!..
— Да вы поймите, — рассердился малиновый, — это же такой удобный случай ликвидировать последнюю церковь в районе!
— А школа? — снова спросил Гри-Гри.
— Проведем разъяснительную работу, — упрямо решил малиновый.
С утра к часовне согнали школьников, притащились плачущие старухи и мрачные учителя. Малиновый уже приготовился говорить разъяснительную речь. Но в это время в конце улицы появилась Устинья Гавриловна с лучковой пилой и веревкой. Она прошагала мимо примолкших цынгалинцев и взобралась на крышу, аккуратно обмотала крест веревкой и принялась пилить. Она пилила долго под всхлипывание старух, и, наконец, крест повис на веревках и медленно пополз к земле. Здесь Устинья Гавриловна взвалила его на спину и медленно пошла прочь по грязной деревенской улице. «Как Иисус, наша Гавриловна», — сказал кто-то громко в толпе. И больше никто ничего не говорил, а все только смотрели ей вслед».
В том же году произошло еще одно событие, врезавшееся в память мальчика. Однажды, будучи на зимней рыбалке с односельчанами, он повстречал солдат, возвращавшихся в свою деревню с Финской войны: «Они рассказывали такое, про что в нашей газете «Сталинская трибуна» ни слова не написано. Говорили они, что наших в войне полегло многие тысячи, а еще больше померзло в лесах и погибло безымянно и безвестно. Потом они показали нам цветные, красивые открытки из Финляндии. Там были снега и леса, очень похожие на наши, а вот дома были другие — веселенькие и чистенькие.
— И вот эдак-то люди там и живут? — охала Татьяна Васильевна. — А мы в дерьме маемся!
Николай Степаныч вдруг стал серьезным:
— Вот что, ребята, — сказал он, — вы отогрелись, отдохнули и айда домой, в Реполово. И лишнего не болтайте. Счастливо!»
С наступлением лета 1941 года Августа Даниловна засобиралась в Москву, к «всесоюзному старосте» Калинину – ходатайствовать о муже, вестей о котором она продолжала тщетно ждать. Отплыть удалось в июне вместе с радостными отпускниками, предвкушавшими отдых в теплых краях. Путешествие было прервано под Тобольском. Игравшая веселую музыку радиола замолкла, а вместо нее голосом Молотова заговорил громкоговоритель. На дворе стояло 22 июня…
Пароход был тотчас отдан под транспортировку мобилизованных, и Августа Даниловна с сыном возвратились в Цынгалы. Кто знает, что было бы, доберись они до столицы? Жена и ребенок, дочь и внук расстрелянных «врагов народа»… Без документов… Может статься, случилось бы именно то, от чего успел остеречь жену в свои последние дни мучимой в трехэтажном здании НКВД лесничий Вячеслав Мельников. Мать – в ссылку или лагерь, ребенка – в спецприемник… В таежной глуши им удалось затеряться, но требование справедливости в столице непременно обратило бы на них внимание.
…В следующий раз Виталий Мельников ступит на палубу парохода уже после войны. И этот пароход все-таки отвезет его в Москву – навстречу Судьбе, Призванию, ВГИКу, Кино… За свою долгую жизнь последний ученик Эйзенштейна снимет десятки фильмов в разных жанрах: «Начальник Чукотки», «Семь невест ефрейтора Збруева», «Ломоносов», «Женитьба», «Отпуск в сентябре», «Выйти замуж за капитана», «Царская охота», «Мама вышла замуж», «Старший сын», «Бедный, бедный Павел»… Лишь в перестроечные годы Виталию Мельникову удастся получить официальный ответ из омского архива, где хранилось дело его отца, из которого он, наконец, узнает, что Мельников Вячеслав Владимирович был приговорён за контрреволюционную деятельность к высшей мере наказания. При повторном рассмотрении дела прокуратура Амурской области вынесет оправдательный приговор за отсутствием состава преступления, и гражданин Мельников будет посмертно реабилитирован.
Русская Стратегия
|