В очередной раз коллеги Иван Савельевич и Сергей Корнеевич встретились на Воробьёвых горах вблизи храма Троицы Живоначальной. Был тёплый солнечный день, и они решили прогуляться вдоль прекрасной тенистой аллеи. C одной стороны аллеи были расставлены фигурные скамейки с видом на Москву, удобные для сидения, а над ними пышной шапкой нависали ветви сирени, расцветавшей и благоухавшей весной. Кусты сирени разные – со светло-лиловыми, бледно-синими и белыми гроздьями нежных цветков. Эта аллея, всегда ухоженная, с высокими деревьями (липами, кленами и елями), с ровно подстриженным кустарником и с узорчатыми, красивыми цветниками около каждой скамейки, сохранилась до наших дней. Начинается она от храма и тянется вдоль Воробьёвского шоссе вплоть до высокого сплошного забора, покрашенного бледно-желтой краской и похожего на неприступную, крепостную стену. Из-за неё выглядывают незамысловатые в архитектурном исполнении дворцы, построенные на советский лад для самых высоких партийных господ, чтобы со своими неограниченными потребностями, но с весьма ограниченными способностями они жили там как при коммунизме, ни в чём себе не отказывая и каждый день любуясь великолепной панорамой златоглавой Москвы, которая вместе с древним Кремлем открывается с высоких Воробьёвых гор.
– Мне часто вспоминается моё раннее детство, которое прошло в деревне, – начал Сергей Корнеевич. – До сих пор я хорошо помню, как иногда весной и летом в церковные праздники либо в воскресные дни сельские мужчины (в деревне их называют безобидно мужиками) собирались на улице напротив школы, вблизи лавки-магазина, почти в самом центре деревни, где, встретившись, делились друг с другом своими радостными и чаще всего безрадостными новостями. Встречались они очень редко и в основном лишь немногие мужики, любившие в свободное время поговорить. Сельские женщины, или по-деревенски бабы, с той же целью собирались около одной из ближайших хат и рассаживались на лавке рядом с палисадником. И таких любимых мест для летних посиделок было немного – пять-шесть на всю деревню.
Одевались посидельцы по-праздничному. Женщины доставали всё самое лучшее, самое нарядное из своих сундуков: ситцевые платочки с разноцветными завитушками, яркие цветистые кофты и длинные юбки, сшитые из тёмной льняной ткани. Это простое крестьянское одеяние придавало им нарядный вид. И любому прохожему по улице, глядя на них со стороны и на расстоянии, казалось, что сидят сельские, принаряженные красавицы, а вовсе не деревенские бабы с грустными, измождёнными лицами, изборождёнными глубокими морщинами, и с загрубевшими от работы в поле руками земляного цвета, который издали трудно было разглядеть. Выходя на улицу, по-своему наряжались и мужики. Кто-то надевал новый хлопчатобумажный костюм и светлую рубашку, подаренные родной дочерью, приехавшей к родителям из города погостить на Пасху. А кто-то щеголял в офицерской повседневной форме без погон, которую прислал любимый, заботливый сын, служивший в армии.
Обычно к таким сельским компаниям, мужским и женским, приобщались и любознательные, непоседливые дети, которым нигде и никогда не сидится на месте и которым всегда хочется знать, о чём же говорят взрослые люди. Стоя в сторонке, развесив уши и раскрыв рот, они внимательно слушали рассказы собравшихся на улице взрослых. Иногда к таким немноголюдным компаниям приходил и я. Однажды я слышал, как мужики с большим возмущением и негодованием рассказывали о том, как за колоски посадили на пять лет Тимофея Новосёлова, мужика из соседней деревни Кобылино. Все они были уверены в том, что заведённое на него уголовное дело было сфабриковано и связано вовсе не с колосками, а с тем, что подозреваемый якобы в преступлении поругался с бригадиром, принуждавшим его больше других выполнять бесполезную и бесплатную работу в колхозе. Мужики в один голос утверждали, что Тимофея посадили ни за что. Позднее стало известно, что после тюрьмы он вернулся домой в деревню тяжело больным. Началась война, и его, больного, без всяких законных оснований призвали в армию и отправили на фронт. Воевать ему долго не пришлось – через несколько месяцев он погиб...
– Суровые наказания за «колоски», увы, не были эпизодическими и единичными, – продолжил Иван Савельевич. – На основании карательного, партийного документа «Об усилении уголовной ответственности за кражу и расхищение колхозной собственности», который крестьяне окрестили «законом о трёх колосках», с 7 августа 1932 по 1 января 1934 года в советской стране было осуждено 125 тысяч человек, и из них 5400 расстреляно. За другое не менее тяжкое «преступление» – невыполнение нормы трудодней в колхозе предусматривалось лишение свободы сроком до пяти лет.
– Действительно, это были жестокие наказания! За такой короткий срок, чуть менее полутора лет, от советского «правосудия» пострадало очень много сельских тружеников – более ста тысяч. Спрашивается: за что же так сурово и беспощадно наказывали? Совершались ли на самом деле преступления? Или множество уголовных дел по отмашке сверху было сфабриковано?
– Мне кажется, бедные и несчастные крестьяне вынуждены были собирать колоски на колхозном поле не ради праздной забавы, не ради наживы и не для того, чтобы разбогатеть, а для того, чтобы не умереть с голоду и спасти от голодной смерти свои многодетные семьи. И делали они это, как правило, после жатвы, когда жито было сжато и повязанное в снопы отвезено в гумно. При этом никакого вреда и никакого материального ущерба колхозу не приносилось: оставшиеся колоски в поле вместе с зёрнами всё равно пропали бы, со временем сгнили бы. По большому счёту, колхозные «правонарушители» в поисках маломальского пропитания вынуждены были идти в поле, на ту же самую землю, которую под лукавым и лицемерным предлогом у них отняли. Надо быть безумным и совсем безрассудным, чтобы обобранных, нищих и беззащитных крестьян, спасавшихся от голодной смерти, считать преступниками и заводить на них уголовные дела, обвиняя их в краже и расхищении «имущества» – несколько десятков колосков, собранных после жатвы на земле, когда-то им принадлежавшей, и затем их расстреливать либо загонять в тюремные сети, которыми была опутана вся российская земля от края и до края.
– Прикрываясь «законом о трёх колосках», сажали в тюрьмы крестьян особенно рьяно в тридцатые годы. Но такая жестокая, варварская практика, как заразная болезнь, широко распространялась и позднее – в сороковые годы и отзывалась печальным эхом в пятидесятые годы при жизни и после смерти усатого «вождя всех народов». И в этой связи я хотел бы рассказать об одной вовсе не вымышленной истории из моего раннего детства.
– Наконец-то мы приблизились к самому интересному в нашей беседе! – с некоторым оживлением произнёс Иван Савельевич, который имел обыкновение всегда слушать внимательно своего собеседника и при любых обстоятельствах сдерживать свои эмоции.
– У моих родителей было шестеро детей, – не торопясь, спокойно начал свой рассказ Сергей Корнеевич о своём безрадостном детстве. – И такую огромную семью надо было прокормить. Отец с матерью работали в поте лица каждый день с самого раннего утра до позднего вечера, чтобы добывать хлеб насущный. Им помогали мои старшие братья и сестра. Но после выплаты грабительских поборов хлеба и картошки, которая считалась вторым хлебом, едва хватало до нового урожая. Особенно трудными были летние месяцы июнь и июль, когда запасы муки и картошки заканчивались. Я помню, как однажды, когда моя мать месила тесто, в него добавили промытые картофельные очистки, разрезанные на мелкие кусочки. Испечённый из такого смешанного необычного теста хлеб получился подрумянившимся со светло-коричневой коркой и красивым на вид, но оказался вовсе не безопасным и не безвредным. После того, как я съел небольшой ломтик свежего хлеба, только что вынутого из русской печи и немного остывшего (он мне показался слегка сладковатым и даже приятным на вкус), примерно через час на уроке в школе (тогда я учился в первом классе) у меня закружилась голова, потемнело в глазах, и меня сильно вырвало. Мой детский неокрепший организм не принял непривычную пищу – хлеб с добавленными картофельными очистками. Растерянная учительница не знала, что делать и как мне помочь. Когда мне стало немного легче, она отпустила меня домой. По дороге мои ноги подкашивались, и я едва, с большим трудом дошёл до дома. Взволнованная и испуганная мать, увидев моё бледное лицо, заплакала. Она, долго не раздумывая, дала мне выпить холодной колодезной войны и затем уложила меня на кровать. Вскоре мне полегчало, голова перестала кружиться, и мой недуг прошёл, но про этот печальный случай я помню до сих пор. Никогда не забуду, как моя мать почти каждый день со слезами на глазах говорила о том, что мы умрём с голоду. И чтобы эта беда не случилась, мои родители трудились в поте лица от зари до зари. Мне шёл тогда восьмой год, и я не понимал, как можно умереть с голоду, и всегда старался слушать родителей и, помогая им, сделать любое маленькое дельце, которое лучше большого безделья, как это часто наставлял нас мой отец.
После небольшой паузы Сергей Корнеевич продолжил:
– Однажды к нам во двор зашла баба Анастасия. Эта была пожилая, но ещё вполне крепкая женщина. В деревне её звали Настасьей. Она жила через улицу, напротив по соседству. Её трое сыновей и зять погибли на фронте, муж умер ещё до войны, а хату спалили немцы. В семье бабы Настасьи была её дочь лет пятидесяти и три взрослые внучки. Мужиков не было, и все мужицкие работы они выполняли сами. Пахали, впрягаясь в плуг вместо коня, сеяли, жали и косили, выбиваясь из последних сил. И каждый день ходили на колхозную работу. В этой семье, как и во многих других, до начала нового урожая не хватало хлеба.
Зайдя в нашу хату, баба Настасья, перекрестившись перед иконой Спасителя, пожелала нам доброго здоровья в знак приветствия. Затем, немного помедлив, она спросила у моей матери, не хотела бы она послать кого-нибудь из своих детей в поле собирать колоски. «Колоски-то нам помогут выжить, ведь мука уже закончилась, и не с чего печь хлеб. Но я боюсь, что колоски могут обернуться какой-либо бедой», – ответила моя мать. «У нас тоже закончились запасы муки, – тихо, еле слышно промолвила баба Настасья, – и я пойду в поле собирать колоски; собранные несколько горстей зерна перемелем и из ржаной муки спечём хоть немного хлебных лепёшек». «Ведь на поле могут вас поймать вместе с колосками?» – спросила моя мать. «Мы пойдём на поле, где жито уже сжали, повязали его в снопы и отвезли в гумно. Так что, собирая колоски на сжатом поле, мы никому не помешаем и не принесём никакого вреда, – пыталась убедить мою мать баба Настасья. А боятся сейчас некого, нынче не тридцатые годы». Тогда моя мать, посмотрев на меня, без всякого принуждения с некоторой тревогой в голосе спросила меня, хотел бы я вместе с бабой Настасьей пойти в поле собирать колоски. Она думала, что я откажусь, и надеялась на это. Однако я сразу же, не задумываясь, одобрительно кивнув головой, ответил, что согласен. И она с неохотой, как будто предвидя что-то неладное, стала искать сумку для колосков. Найти её оказалось непросто. Во время войны из хаты вынесли всё вплоть до изношенных, дырявых портянок, оставив голые стены. Уносили все: и немцы, и партизаны, и тот, кто прятался в лесу под видом партизан, короче, грабили все, кому не лень. Мать с трудом нашла старую, нательную отцовскую рубаху, которую сама сшила несколько лет назад из льняного отбеленного полотна, сотканного своими же руками. Рубаха была изрядно изношена и в некоторых местах протёрта до дыр. Оторвав от неё рукав с заплатой на локте, она завязала его верёвкой с одного конца. Так получился небольшой узкий мешочек. И она отдала мне этот незатейливый полотняный мешочек. У бабы Настасьи мешочек был чуть побольше. В нём носили ломтики испечённого хлеба и воду в фляге, когда выходили на полевые работы либо на сенокос. С такими незатейливыми холщовыми мешочками-сумками мы отправились в поле.
Колхозное поле, где жали жито, находилось примерно в двух километрах от нашей деревни Вязово. С дальней стороны оно граничило с лесом, а с ближней – с торфяным болотом, и простиралось от кладбища до соседней деревни Дубровино. Мы отправились в дорогу кратчайшим путём – не улицей, а через огород бабы Настасьи. В конце огорода мы, нагнувшись, пролезли между верхней и нижней жердями изгороди, отделявшей огород от небольшого колхозного луга. Пройдя через этот луг, где паслись стада крестьянских гусей и колхозные лошади, мы попали на дорогу, ведущую сначала в поле, а потом и в лес.
Навстречу нам с горки спускалась огромная подвода, нагруженная снопами. Снопы были аккуратно уложены ровными рядами колосьями в средину и сверху прижаты длинным вальком – воз получился довольно внушительным. На нём сидел молодой парень, и по весёлому выражению его лица было видно, что он испытывает большую радость от того, что сидит высоко на возу и с высоты, сверху смотрит на нас, что он сам легко и непринуждённо управляет вожжами лошадь. Радовался, что взрослые люди доверили ему такое полезное и почётное дело – отвозить только что связанные снопы в колхозное гумно. Радовался он и тому, что резвая, гнедая лошадь с горки спускалась рысью, а не шла, еле волоча ноги, как это часто бывало в колхозе, и что она его слушает и тянет воз свободно, без особых усилий, без кнута, без понукания и не напрягаясь. Спустившись с горки и выйдя на ровную просёлочную дорогу, лошадь замедлила шаг, и весёлый извозчик с вожжами в руках не пытался её подгонять, чтобы она бежала быстрее, несмотря на то, что быструю езду любят все, особенно, когда молоды и когда хочется прокатиться с ветерком. Кто же не любит быстрой езды?! – ответ на этот вопрос наверняка знал повстречавшийся с нами молодой извозчик, больше похожий на опытного, сидящего на высоком облучке кучера, или, скорее, на взрослого мужика, нежели на совсем молодого парня. Этот парень был сын Евдокима Шутова. Учась в школе, он перешёл в седьмой класс. Его отец погиб на фронте, а мать-вдова осталась с четырьмя детьми, среди которых он был самый старший и поэтому в любой работе старался, как мог, не отставать от взрослых мужиков. Поравнявшись с нами Петька Шутов с ехидной улыбкой на лице спросил: «Куда, бабуля, держим путь? Не за грибами ли в лес?». Баба Настасья с простодушной улыбкой ответила: «За грибами ходить никому и никогда не грех, сынок!». «Опытные грибники ходят в лес на заре, а сейчас уже пятый час, и солнышко скоро закатится», – продолжил Петька шутливо и с некоторой ехидцей и задором. Подвода со снопами спокойно проехала мимо нас, и баба Настасья, обернувшись, прокричала любопытному Петьке вслед: «Наши грибы нас подождут!».
Пройдя через небольшой мост с дощатым настилом и невысокими перилами, сделанными из тонкого, строганного бруса, мы медленно поднялись в гору, с которой только-что спустилась подвода с весёлым кучером. По обеим сторонам песчаной дороги, глубоко размытой в некоторых местах проливными летними дождями, без заметного порядка, как и во многих деревнях, стояли крытые соломой хаты с палисадниками и дворами. Здесь за извилистой речкой Вилейкой, разливающейся ранней весной и пересыхающей почти до самого дна летом в засушливые годы, и за небольшим лугом, на невысокой горе поселились молодые семьи ещё в двадцатые годы, когда в самой деревне становилось тесновато. Тогда же поселилась здесь и семья Адама и Евы. Их хата была построена на самом высоком месте. Она мало чем отличалась от других хат, но видна была издалека со стороны деревни. Глядя на неё, всякий благочестивый, православный крестьянин, знакомый мало-мальски с Библией, невольно вспоминал ветхозаветных Адама и Еву – первых людей на Земле, сотворенных Богом, – прародителей человеческого рода. И такое трепетное воспоминание, просветляя его душу, приносило ему неописуемую радость и наводило на благоговейную мысль об единении и гармонии всего земного и небесного. В небольшом селении за речкой было не более десяти дворов. Оно было отделено от деревни Вязово небольшой речкой с прилегающем к ней с обеих сторон лугом.
Спокойная речка Вилейка разливалась ранней весной настолько широко, и вешняя вода поднималась настолько высоко, что заливала весь луг вплоть до самых приусадебных огородов, а иногда затапливала мост и примыкающую к нему часть просёлочной дороги, так что пройти и проехать было невозможно, пока не спадут вешние воды. Небольшое селение на отшибе, за речкой, похожее на хутор, местные крестьяне называли Посёлком. Когда мы его проходили, на улице и во дворах никого не было видно – по-видимому, все были в поле либо на сенокосе. Только из подворотни одного двора выбежала лохматая, резвая дворняжка. Помахивая хвостом, своим незлобным лаем она заявила нам и себе, что проходят по дороге чужие люди.
Не доходя до конца Посёлка, мы свернули направо и вышли на узкую песчаную дорожку, проходящую мимо кладбища. Шли мы молча. Когда подошли поближе к кладбищу, где росли высокие, как в лесу, ели, сосны и березы, я спросил у бабы Настасьи: «Кто эти деревья посадил?». Она, немного подумав, ответила: «Их никто не сажал, они выросли сами. В лесу же деревья растут сами, их никто не сажает». Потом, почти поравнявшись с кладбищем, из детского любопытства я задал ещё один вопрос: «Почему на могилах ставят кресты?». «Если на могиле стоит крест – значит здесь похоронен православный человек, – не задумываясь, ответила баба Настасья. Потом она пояснила: «Если на кресте повязан наискосок холщовый поясок, то это означает, что здесь нашёл упокоение мужчина, а если повешен небольшой фартучек, то это знак усопшей женщины». Мне тогда всё равно не совсем было понятно, почему на могиле именно православного человека ставят крест. И об этом я не успел спросить. Мы оказались на сжатом житном поле...
На широком колхозном поле вблизи кладбища уже не было снопов – их недавно отвезли в гумно. Только внизу, на противоположном краю поля, почти у самого болота шла бойкая, оживлённая работа – с песнями и гомоном завершалась жатва. Издали было видно, как жницы в белых платочках и светлых кофточках жали жито и вязали снопы, распевая при этом весёлые, задорные частушки.
На сжатом поле остались стерни, острые как шипы, и между ними торчала низкорослая сорная трава, не захваченная серпом. А колосков, за которыми мы пришли, не было видно. Мне показалось, что я не научился их находить. Я стал беспокоится, что не нахожу колоски. Почувствовав моё беспокойство, баба Настасья пояснила мне, что в этом году начали жать жито во-время, как только оно созрело. Поэтому и колоски прочно держались на стеблях, не обламываясь. А чем больше жито перезревает, тем больше опадает колосков. И я потерял всякую надежду на то, что я смогу собрать колоски и принести их домой. Баба Настасья, успокаивая меня, посоветовала внимательно приглядеться, и колоски, хотя и редко, но всё же попадаются. Действительно, я стал находить их, правда, с большим трудом. Не так часто они попадались и бабе Настасье.
Меня сильно беспокоило и другое – когда я ступал на острые стерни, оставшиеся на поле после жнивья, мне казалось, что я иду по колючкам, рассеянным по полю, которые впиваются в ступни моих босых ног. Не защищали меня от стерней короткие штаны, сшитые из домотканого полотна моими родителями в прошлом году к Пасхе. Натыкался на стерни я и правой рукой, когда, наклонившись, доставал найденный колосок. Не спасала от болезненных уколов моя полотняная рубашка с короткими рукавами. Ботинок у меня не было – у родителей не хватало денег, чтобы их купить. Поэтому в детстве я, как и многие крестьянские дети, ходил босяком в любую погоду и везде: и дома, и на улице по укатанной телегами дороге, которая была сухой в хорошую погоду и грязной от дождя; ходил и в поле, и на лугу, и в лесу, даже хвойном, где попадались острые сучки и высохшая хвоя, колючая как иголки. Ходьба без обуви начиналась с конца весны, как только прогревалась солнцем земля, и продолжалась до самых осенних холодов. Ходил я босиком и в школу в начальных классах.
Наступая на стерни, я испытывал неприятное, болезненное ощущение – как будто мои босые ноги обжигала жгучая крапива. И чем дальше я шёл по полю, тем болезненнее было ступать. Баба Настасья, по-видимому, не испытывала подобных неприятных ощущений, хотя шла тоже босиком – за долгую жизнь она привыкла ко всему, и стерни, приминавшиеся до земли под её загрубевшими ступнями, не казались ей до боли колючими. Да и её натруженные руки легко приминали колючие стерни, когда она поднимала найденный колосок. Заметив, что мне трудно ступать, она посоветовала не поднимать высоко ноги, а приминать стерни к земле. Последовав её совету, я перестал замечать, что наступаю на стерни – они приминались ногами и не впивались в ступни моих босых ног. Но меня, по-прежнему, беспокоило то, что при всём моём старании найти упавшие на земле колоски почти не удавалось – они попадались крайне редко, и эта неудача меня сильно огорчала...
Было совсем тихо, почти безветренно. Полуденная жара постепенно спадала. Ветви деревьев на кладбище еле-еле покачивались от легкого дуновения освежающего ветерка. От кладбища доносилось чудесное пение птиц. И чем дальше мы от него отходили, тем менее отчётливо было слышно многоголосое пение птиц. Это непрекращающееся пение как будто исходило не от кладбищенских высоких деревьев, а от неба, и невольно хотелось верить, что оно умиротворяет души усопших далёких и близких наших предков...
С другого конца поля, граничащего внизу с болотом, доносилось с некоторой периодичностью совсем другое пение – задорные частушки жниц. В тот день заканчивалась жатва, и в песнях всё больше звучали не печальные, а радостные нотки. Чаще же в незатейливых частушках, как в зеркале, отражалась тяжёлая доля крестьянок и их несчастная судьба. Но на этот раз слышалось больше весёлых частушек, чем грустных и печальных. Слышимость была очень хорошая, и отчётливо различалось каждое слово песни. Некоторые частушки неоднократно повторялись. Особенно часто звучали два куплета, по-видимому, они нравились жницам. И я их запомнил.
Как полосочку я жала,
Но снопочки не вязала,
Шёл миляша по межи:
«Бог на помощь!» – Завяжи.
Уж я жала рожь высоку,
Жала, не ленилася.
Увидала я милёнка,
В лице изменилася.
И чем ближе мы подходили к жницам, тем отчётливее и яснее были слышны их незамысловатые, шутливые песни. Начинала запевать, как правило, молодая жница с хорошим зычным голосом. Потом её песню подхватывали все остальные. И по широкому полю во все стороны разносилось чудесное, многоголосое живое пение принаряженных жниц.
Слушая со вниманием частушки, я стал всё чаще смотреть в сторону певиц, которые с песнями жали жито на другом краю поля, и пытался разглядеть, кто же так красиво, обворожительно поёт. И вдруг я заметил, как к ним по лугу в сторону житного поля приближался всадник на коне. Я спросил у бабы Настасьи: «Кто это едет?». Она сразу же ответила, что едет председатель колхоза Гудков. И она сказала, что он решил заехать на поле к концу жатвы. Не спешиваясь с коня, после непродолжительного разговора с бабами-жницами он, повернув его в нашу сторону, лёгкой рысью поскакал к нам. Я испугался. Это заметила баба Настасья. Она начала меня успокаивать: «Наш председатель – хороший человек; он старается никого не обижать; мне кажется, он нас не обидит».
Позднее я узнал, что Гудков был на фронте и в самом конце войны, будучи тяжело раненым, попал в госпиталь, а затем уволенный в запас в звании лейтенанта вернулся домой в соседнюю деревню Звонницы. Сразу же после возвращения офицера запаса Гудкова выбрали, вернее сказать, назначили председателем колхоза. Он пытался сделать всё, что мог и что было в его силах, чтобы колхозникам жилось лучше, но далеко не всегда это получалось, да и не от него во многом это зависело. Об этом знали многие колхозники и хорошо и с большим уважением к нему относились...
Не торопясь подъехав к нам, после приветствия, не спешиваясь, председатель строго спросил нас: «Что вы здесь делаете?». Напугавшись, я молчал, а баба Настасья ответила: «Собираем колоски», – и показала свою холщовую сумку, открыв её. «Давайте сюда свои сумки», – немного повысив голос, сказал он. На нас внимательно и пристально смотрел ухоженный, гнедой жеребец с подстриженной гривой, на котором в седле сидел всадник с полевой, офицерской сумкой на ремне, перекинутым через левое плечо. Упитанный, резвый жеребец, размахивая своим длинным хвостом и фыркая, несколько раз закинул голову вверх. Как будто недоумевая, он хотел спросить: «Зачем же у этих бедных, беззащитных людей отнимать сумки с колосками?». Баба Настасья, не мешкая, сразу же отдала свою почти пустую сумку. Я тоже протянул ему свою сумку-рукав, на дне которой было не более трёх десятков колосков. Но, наклонившись, всадник не смог её достать. Тогда подошла поближе ко мне баба Настасья и, взяв её из моих рук, отдала председателю. Наши сумки он небрежно бросил спереди на седло и, развернув жеребца, спокойной трусцой поскакал по сжатому, житному полю в сторону реки к мосту.
Я заплакал. И долго, долго смотрел на скачущего всадника. Сквозь горькие слёзы, будто в тумане я видел, как он, подпрыгивая в седле, удалялся от нас. Баба Настасья, утешая меня, еле слышно говорила: «Наши сумки не велика потеря. Всё равно они почти пустые. А если бы к нам подъехали другие люди, а не председатель, то они, наверняка, забрали бы нас вместе с сумками. Так, что нам, слава Богу, повезло». Я не мог понять, о каких других людях говорила баба Настасья. Всю дорогу я плакал, не мог успокоиться и со слезами на глазах пришёл домой. Моя мать, очевидно, сразу догадалась, что с нами случилась беда. Когда я ей рассказал, что председатель отнял у нас сумки, она, не удержавшись от слез, сказала: «Раньше у нас всё отнимали, и мы выжили. Выживем и теперь. Скоро соберём свой новый урожай. Ждать осталось совсем недолго»...
Спустя много лет, к нам домой в гости зашёл тот самый Гудков, который, будучи председателем колхоза, забрал у нас сумки с колосками. Он был в хороших отношениях с моим отцом, и иногда захаживал к нам, чтобы побеседовать о жизни. В то время я был дома у родителей во время летних студенческих каникул. Когда мы разговорились при встрече и гость начал вспоминать о своём прошлом, из любопытства и без каких-либо претензий я спросил его, зачем он в те далёкие и тяжёлые годы отнял у нас сумки. Сначала он долго вспоминал и не мог вспомнить ни обо мне с бабой Настасьей, ни о том, что у кого-либо отнимал сумки с колосками на сжатом житном поле. Тогда я рассказал более подробно про наши печальные колоски. И, наконец, вспомнив эту историю, он сказал, что, приехав в поле к завершению жатвы, вовсе не собирался заезжать к нам, но одна баба-жница грозилась заявить в милицию о том, что на поле кто-то собирает колоски. «Я вынужден был заехать к вам, чтобы все видели, что с колосками я разобрался сам без милиции. В то сложное время были случаи, когда за колоски сажали в тюрьму, и чаще всего по наводке своих «хороших» соседей. И правду было найти невозможно – прикрываясь «законом о трёх колосках», без всяких на то оснований невинных людей загоняли в тюрьмы», – пояснил мне бывший председатель колхоза Василий Гудков.
На этом Сергей Корнеевич закончил свой печальный рассказ. По его выражению бледного лица было видно, что он сильно переживает, волнуется. Иногда, задумавшись, он молчал. Однако Иван Савельевич, слушая внимательно своего коллегу, не торопился своими вопросами или высказыванием своих мыслей заполнять паузы и не вмешивался в этот живой рассказ о пережитом, который тоже его взволновал. Увлёкшим рассказом о колосках, они прошли по широкой аллее неторопливым шагом туда и обратно несколько раз. А когда освободилось место на скамейке, ближайшей к храму, они сели на неё. Время пролетело незаметно быстро... Был одиннадцатый час, и собеседники решили возвращаться домой. Идя по аллее в направлении храма, Сергей Корнеевич сказал с восторгом:
– Как красив и величественен этот храм, особенно вечером, когда он освещается всего лишь одним уличным фонарём!
– Действительно, этот храм Троицы Живоначальной великолепен и красив не только вечером, но и днём, когда в солнечном свете проявляется его истинная красота – красота единения и гармонии всего земного и небесного.
Библиографические ссылки
Карпенков С.Х. Незабытое прошлое. М.: Директ-Медиа, 2015. – 483 с.
Карпенков С.Х. Воробьёвы кручи. М.: Директ-Медиа, 2015. – 443 с.
Карпенков С.Х. Экология: учебник в 2-х кн. Кн. 1 – 431 с. Кн. 2 – 521 с. М.: Директ-Медиа, 2017.
С.Х. Карпенков
для Русской Стратегии
http://rys-strategia.ru/ |