Редко случается так, чтобы литературоведческая статья нуждалась в предисловии и послесловии. Но нет правил без исключений. Предлагаемая вниманию читателя – статья с довольно необычной судьбой. Написана она была в годы, когда автору было – лет двадцать с чем-то, на исходе советского периода истории. Имя Николая Гумилева уже, к изумлению честно’й публики, один раз промелькнуло тогда в журнале «Огонек». Однако публиковать в прессе то, что написано ниже – возможным еще никак не представлялось. Даже в самых смелых мечтах.
Написано было – для себя и для друзей, читателей «самиздата» и «тамиздата». Почитали, поспорили, а после я о ней как-то забыла. И вспомнила только недавно, с удивлением обнаружив, что в нынешние времена доступной изобильной информации статья отнюдь не утратила актуальности. Пришлось, с немалым трудом, найти ее среди старых рукописей.
Что обнаружилось по прочтении? В те дни я, конечно, многого не знала. Не знала, к примеру, о полемике Одовцевой со Струве, искомое стихотворение опубликовавшем. Кроме самооправданий Струве (а как еще назвать «текстовой анализ», произведенный с целью опровергнуть обвинение – неужто беспристрастным гласом литературоведческой науки?) есть еще ряд разборов «за», есть также и разборы «против». Но, к моему собственному изумлению, из всех разборов «против» мой и сейчас выходит самым исчерпывающим. Не стану уродовать давний текст, убирая из него то, что помимо меня было сказано. Оставлю как есть – и знакомые доводы, и новые для читателя.
Моя задача – наконец поставить весомую точку. Не думаю, что кому-либо из оппонентов удастся перерисовать ее в очередное многоточие.
«Из архивов ВЧК», интригующе сообщал читателю подзаголовок первых публикаций. Для того, кто имеет некоторое представление о стиле работы Петроградской ЧеКи конца десятых – начала двадцатых гг. – это само по себе выглядит подозрительно. В пору энергической «массовидности террора» (В. Ленин) сотрудники здания на Гороховой ежедневно крутили «козьи ножки» из десятков предсмертных записок (дефицит папиросной бумаги). В стихах или в прозе они были написаны – да какое различие? Кто и зачем стал бы подшивать к «делам» эти душевные крики, перед тем, как «захлопнуть ров»? Тогда не было поздней совдеповской бюрократии. Тогда еще не было ясным – кто кого – и надлежало спешить, спешить, спешить с «массовидностью». Это не тридцатые годы, когда всякая бумага действительно получала «свое течение». В числе тех, над кем надлежало «захлопнуть ров», оказался знаменитый поэт? (Кстати, не надо и преувеличивать тогдашнюю известность НСГ в широких массах). Да тогдашние расстрельные списки пестрели известными именами – не хуже дореволюционных газет. А если стихотворение на самом деле к «делу» было подшито – как оно просочилось сквозь стены Гороховой[i]?
Не столь давно, впрочем, довелось выслушать романтическую легенду о том, что стихотворение было написано на стене, а затем трепетно переписано неким латышским стрелком. Здесь, мне сдается, комментарии излишни.
Уж либо песни, либо пляски. Либо легенда о том, что один человек (имя, биографическую справку) томился в заточении в те же дни, но избежал расстрела, а стихотворение со стены выучил. Разумеется наизусть, тут переписывание исключено. И «архивы» – также.
Или уж, если «из архивов», то что – чекисты переписали со стены? Картинка воистину фантастическая.
Но это все – не суть важно. Более того, упомянув о сомнительности источника, можем, объективности ради, подобрать правдоподобное объяснение. Особо заинтересоваться не идущими к «делу» бумагами мог бы, к примеру, какой-нибудь Яков Блюмкин, любивший отираться в литературных кругах. Он, как известно, стихи Гумилева знал.
Речь идет о другом. Стихотворение бездарное и безграмотное – может ли быть худший на Поэта навет?
Но, за неимением критерия бездарности, постараемся, по ходу разбора, обратить внимание на то, могло ли подобное стихотворение – хоть бездарное, хоть талантливое – принадлежать перу любого человека поколения НСГ, человека культурного кода Серебряного века? (Хотя некоторых уж слишком графоманских ляпсусов обойти не удастся всё едино).
Но, итак.
«В час вечерний, в час заката»
Вечерний час и есть закатный. Как мы увидим ниже, в доброй половине текста эксплуатируется прием синонимического нагромождения. Прием довольно бесхитростный – в творчестве НСГ встречается довольно редко.
И даже малые дети знали – расстреливали на Гороховой на рассвете. Марина Цветаева о Гумилёве: «Так смертники ждут расстрела в четвертом часу утра. За шахматами, насмешкой Дразня коридорный глаз – ведь шахматные же пешки И кто-то играет в нас. Последнюю же затяжку Сплёв, пожили значит, сплёв. По сим тротуарам в шашку – прямая дорога в ров».
«Каравеллою крылатой
Проплывает Петроград».
Странный вид транспорта. Впрочем, то, что город-каравелла является также и транспортным средством, выясняется лишь к концу стихотворения. Но выясняется. И это странный вид транспорта предлагается автору «Заблудившегося трамвая». Весь сумасшедший мистицизм «Трамвая» вполне вывозит «вагон», наделенный «рамами», «подножкой», «вагоновожатым». Детали шедевра предельно конкретны. А там, где у раннего НСГ в самом деле появляются «каравеллы» – последние также зрительно конкретны и лишены псевдоромантической красивости. «Восемь дней, как плыли каравеллы Встречных волн проламывая грудь». Для НСГ не существует гипноза «красивого» слова «каравелла» – модного в среде КСП 60-х – 70-х гг. Он зрительно представляет это сооружение – довольно неуклюжее на вид и отнюдь не поражающее изяществом и стройностью силуэта. Гумилев упоминает каравеллу сугубо потому, что герои открытия Америки шли именно на каравеллах, а не на гаулах. «Крылатая каравелла» – каравелла с крыльями? Или крылья – это поэтическое наименование парусов гордого корабля? Поглядите на макет судна! Она грузная, она коренастая!
Уподобление корабля Петрограду? Вспомним образ из стихотворения «Евангелическая церковь». Церковь, которую Гумилев сравнивает с кораблем – она и строится традиционно в форме корабля. Церковь – корабль, уносящий верующих в Царство не от сего мира. Здание церкви само по себе не в полной мере принадлежит сему, материальному, миру, отсюда и вытекает «странствие» находящихся в ней. Но город – он-то от сего мира. Куда ему плыть?
Ну и да: неточная рифмовка – в рефрене? У такого-то пуриста? Сама рифма – да, гумилевская. Стихотворение «Отражения гор»: рифма «крылато – заката». На взгляд человека наших скорбных времен – различия нет. Что «крылатой», что «крылато». Но для того времени различие весьма даже ощутимо.
«И горит на рдяном диске
Ангел Твой на обелиске»
Немыслимо. Фигура может стоять на колонне, но обелиск, украшенный наверху фигурой, тем самым уже перестает быть обелиском. Он заострен, обелиск! «Игла Клеопатры», игла! Любой архитектурный справочник обозначает шедевр Санкт-Петербурга как колонну. Чтобы петербуржец не ведал различия между этими видами монументов? Полноте.
Горящее на горящем – довольно беспомощная картина. К тому же, петербуржцы подтвердят, на уровне Ангела солнце – белое.
Образ «корабля-города» не выдержан логически. Колонна здесь может быть только мачтой, между тем, как фигуры ставятся на носу корабля. А на мачте только вешают. На рее.
Не говоря уже о том, что ранее, нежели «Твой», должно стоять «Ты». А не «Ты», так обращение, здесь «Боже», либо «Господи». Ранее или хотя бы рядом. «Дом Твой, Господи, в небесах Но земля тоже Твой приют».
«Словно Солнца младший брат».
Младшим братом Солнца ангела может назвать только человек, выросший в советское время. Изучавший Закон Божий на уровне подсознания держит, что, когда Бог создавал планеты – ангелы уже были. Семь дней творения. Ангел, уж если на то пошло, это старший брат Солнца.
«Я не трушу, я спокоен»
Ну, знаете. Обойдем даже несуразное, стилистически заниженное «трусить».
Упомянутый выше прием повтора. Заверение же неизвестно кого в своем спокойствии несколько унизительно с точки зрения этики боевого офицера. А вся биография НСГ – постоянная игра со Смертью, храбрость же его легендарна даже среди современников.
«Я поэт, моряк и воин».
Вот, как идентифицирует себя настоящий Гумилев:
«Я люблю избранника свободы Мореплавателя и стрелка». Моряк – профессия. Мореплаватель – не непременно моряк.
«Не поддамся палачу».
Какой смысл содержится в этом наивно-лобовом «не поддамся»? Не попрошу пощады? Кто б в подобном заподозрил самого Николай Степановича? Или – буду с ним драться?
Слово «палач», столь плакатное здесь, отождествленное с работниками Чрезвычайки, в образной системе Гумилева необычайно наполнено символически. «В красной рубашке, с лицом как вымя, голову срезал палач и мне». Или: «И так нестрашен связанным святым палач, в рубашку синюю одетый». Употреблять слово «палач» как ругательство НСГ не стал бы. Есть и слова попроще, не средневековые, не цеховые. Кат, например. Как не стал бы он ввязываться с собственными убийцами в перебранку. Жертвенное приятие мученичества – пафос «Рабочего», против которого у Гумилева нет ни злобы, ни ненависти. Рабочий – орудие Судьбы.
В религиозном пафосе позднего Гумилева нет места противопоставлению себя убийцам. Есть взаимодействие: человек и Бог. «Ни один волос…» Не они подвесили. А противопоставление «я – они» возникает в сознании там, где нет Бога. Это сознание человека, выросшего в 50-е – 60-е годы. С чего бы Гумилев, всю жизнь размышлявший над великой тайной Смерти, на ее пороге стал бы думать о какой-то ерунде? О чекистах?
«Пусть клеймят клеймом позорным»
«Клеймят клеймом» – воплощение фонетического кошмара. Куда бы делось мастерство мэтра?
«Позорным» – что позорного может содержать для офицера и легитимиста слово «контрреволюционер»?
А вот в 60-е годы, когда НСГ снова стали читать, о нем очень мало знали. Ходили какие-то мифы про «телеграмму Ленина» etc. В те годы отношение читающей молодежи к революции было довольно сумбурным. Сознание разрывала фрустрация: революция это вроде бы хорошо, а то, что плохо, это позднее, «при культе». Но ведь и Гумилев – хороший. Оклеветали! Записали в контрреволюционеры! Реабилитировать!!
«Знаю: сгустком крови черной
За свободу я плачу».
Отбрасывание местоимений – не типично для Серебряного века, но очень характерно для технократических, минималистических 60-х. Гумилев же местоимений обычно не отбрасывает. «Я верил, я думал…» «Я лежал истомленный на ложе болезни»…
Кровь для НСГ не может быть «сгустком». Это слишком современный образ. Из крови, как душа, выпущена Красота. «И багряным, дивно высоким»… «Ярко-красный мёд». Кровь в поэтике Гумилева всегда – струенье и движенье: ток. Сгусток – мертвая кровь. По стихам Гумилева кровь струится – живая.
Кровь живая, кровь – прекрасная. Увидеть свою кровь «черной» Гумилев просто не может. «Лиловая немцев, голубая французов и славянская красная кровь». Какая палитра!
«Позорным – черным» – рифма из «Возмездия». Для НСГ взять чужую рифму, к тому же рифму ААБ, при всей сложности их отношений, это чудовищная поэтическая бестактность. На уровне карманной кражи.
А не знать блоковских рифм он тоже не мог. Исключено. Они все всё друг о друге знали.
«За свободу я плачу».
Это сознание, в котором уже были десятилетия лагерей. В начале же двадцатых выбор стоял: честь или жизнь. Честь или свобода – иные времена.
«За стихи за отвагу
За сонеты и за шпагу»
Стихи и сонеты – опять нагромождение синонимов. Многовато для мастера.
Отвага-шпага – уровень представления о Гумилеве из красных мифов, упомянутых выше. Для автора шпага – такая же абстракция, как каравелла.
Шпага – оружие студентов-юристов. НСГ – улан, затем — гусар. С какой стати он станет одеваться в стихах так не по форме? Опять же обратим внимание на точность поэта: «Я бельгийский ему подарил пистолет И портрет моего Государя». Шпага подвешивается к ходульно-романтическому образу. Реальный поэт спокойно носил шашку образца 1881-го года, но едва ли счел бы хорошим тоном делать из этого символ.
«Знаю, город гордый мой»
Это для Петрограда такой поэт, как НСГ, не нашел лучшего эпитета, чем подобная банальность?
«Всадника тень в железной перчатке И два копыта его коня». Вот он каков – Петроград Гумилева.
«В час вечерний, в час заката
Каравеллою крылатой
Отвезет меня домой».
Кстати сказать, в стихотворении «Мой час» Гумилев предугадывает час своей смерти: еще не зная. Смерть на рассвете. Утро. А тут вдруг, уже зная, когда приходят убийцы, он переменил мнение?
Дом – слово необыкновенной семантической наполненности. Домой – пустое место, семантическая дыра. Куда «домой» может на Петрограде (который к тому же «крылатая каравелла») доехать автор «Трамвая»?!
Еще штрих: цветовая гамма любого стихотворения НСГ (если выдернуть только эпитеты цвета, попробуйте наугад) дает изысканную игру сочетаний. Эти же вирши – бесцветны. Вся-то палитра – рдяный с черным. Бедновато.
Думается, что автор фальсификации относится к поколению «шестидесятников». Проступает искреннее восхищение, но личность поэта в воображении автора плачевно далека от реальной. Кто б он ни был, сей поддельщик, но собственная его личность его формировалась в информационном вакууме. Это не вина, это беда.
Но нам-то, информированным и образованным много лучше, стоило бы относиться к наследию Гумилева с большим тактом.
Николай Гумилев – величайшее наше достояние.
Послесловие или немного мистики.
Приведенная выше статья датирована июлем 1986-го года. Именно в это время происходит событие, о котором юная я никак не могла знать в советское время. Умирает человек, действительно сидевший в той же камере, парой недель позже после большого расстрела по «делу Таганцева», по другому делу. Его имя – Георгий Андреевич Стратановский, в ту пору двадцатилетний студент, в будущем – филолог-античник. В течение 65-ти лет его тайну – увиденные действительно на стене слова, еще не стершиеся – хранили в семье. Только после его смерти о тайне счел возможным поведать его сын. И вот, что прочел Стратановский, знавший поэзию Гумилева и умевший в полной мере оценить, чьи последние слова он видит воочию:
«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н.Гумилев».
Иной раз обидно расставаться с полюбившейся сказкой. Но правда всегда прекраснее подделок.
Источник |