Web Analytics
С нами тот, кто сердцем Русский! И с нами будет победа!

Категории раздела

- Новости [5511]
- Аналитика [4747]
- Разное [1839]

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Календарь

«  Июнь 2021  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
282930

Статистика


Онлайн всего: 14
Гостей: 14
Пользователей: 0

Информация провайдера

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Главная » 2021 » Июнь » 29 » Константин Случевский. ДОСТОЕВСКИЙ (Очерк жизни и деятельности). Ч.1.
    20:54
    Константин Случевский. ДОСТОЕВСКИЙ (Очерк жизни и деятельности). Ч.1.

    «Только обносившияся идеи очень понятны»
    (Ф. Достоевский).

       «На днях я читал «Мертвый Дом» и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина»
    (Граф Л. Н. Толстой).

       «Достоевский чувствовал мысли»
    (Н. Страхов).

    В очертании личности и таланта Федора Михайловича Достоевского» (1821 † 1881), перешедшего, на шестьдесят первом году жизни, в очень и очень далекую историю, есть, несомненно, нечто «героическое», как это было замечено одним из лучших друзей покойного Н. Страховым. Мысль эта чрезвычайно верна, хотя и брошена вскользь; может быть, было бы правильнее сказать не героическое, а «богатырское», и этому имеются несколько веских, неоспоримых причин.
    Велики и внушительны лики умерших борцов двенадцатого года - но героическим, по преимуществу, является только Кульнев; еще виднеются между нами недавние предводители наших войск за Балканы - но героическим перешел в народ один только Скобелев. Крупны, очень крупны по размерам своим, однолетки нашей литературы, люди сороковых годов - Гончаров, граф Л. Толстой, Островский, Тургенев, Писемский, Григорович, но именно богатырским пошибом отличается только Достоевский и, может быть, но в меньшей степени, граф Л. Толстой.
    Богатырь, как таковой, сложился в сознании народа на нескольких простых, основных, неизменных, очень схожих для всех богатырей мира, особенностях. Богатырь обязательно служит всю свою жизнь одной какой-либо идее; зарождаясь на почве народной, будучи вполне «кряжевым», а не «наносным» человеком, он выходит в путь раным-рано, еще не зная именно куда направиться; по странной, необъяснимой, но постоянной случайности, больше чутьем, чем расчетом, берет направление верное; он совершает свое дело целым рядом отдельных подвигов; движимый бесконечным, часто заносчивым самолюбием, проистекающим из уверенности в «правоте» своего дела и «необходимости» совершить его, он делает оплошности, и сам обусловливает свои неудачи; фантастическое всегда окружает богатыря, он постоянно движется в чудесном, бесовском, что не мешает ему, однако, детски-набожно верить в силу крестного знамения; богатырь, всегда честный до глупости, там где он проходит, непременно оставляет за собою широкою полосою бесконечные ряды искреннейших благословений и неистовых проклятий, и если он изнемогает, порою в борьбе, то только для того, чтобы, поднявшись, идти вновь по тому же направлению, опять-таки, отдельными порывами великой души и силою мысли, обладающей всеми особенностями механической и физической силы, даже не властной сама в себе.
    Всех этих перечисленных особенностей богатырства, если не считать других, нет вовсе в сотоварищах Достоевского по оружию, в названных выше представителях нашей литературы. Все они бесспорно совершили свое, все они, каждый сам по себе, замечательные люди, все они боролись, опять-таки каждый по-своему, ошибались, изнемогали, шли опять, но их вело вперед, прежде всего, художественное творчество, бывшее само по себе целью, тогда как для Достоевского художественное творчество являлось всегда только средством действительной, настоящей, богатырской борьбы. Если бы Достоевский оставил в своих беллетристических произведениях только то, что он оставил, то он, как художник, уступил бы первенство Л. Толстому, Гончарову и Тургеневу, взятая же в совокупности деятельность Достоевского совершенно единственная, исключительная и не только в нашей, но и во всех других литературах, он стоит особняком. «Он», как совершенно справедливо замечает Н. Страхов, «бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем».
    Очень верно замечено было О. Миллером, что «судьба, захотев быть Достоевскому мачехой, на самом деле воспитала его как строгая, но попечительная мать». От этого, конечно, покойному было не легче, но мы-то пользуемся, и сами того не замечая, как вкусно и обильно, плодами этого жесткого, часто жестокого попечительства. Стоит, для уяснения этой мысли, припомнить только некоторые, основные черты жизни Достоевского, т. е. те главные краски, которые накладывала она на него, и давала ему для передачи словом и делом, чтобы убедиться в правоте сказанного нами.
    Началась, зародилась эта исключительная, особническая жизнь в Москве; это уже краска, и не из последних. Москва - в этом одном целая палитра красок; жизнь на Божедомке - а кто не знает чем были в страшные годы Иоанновской Руси - кроткие милостивцы божедомы и божедомки; жизнь в больнице для бедных, где отец покойного служил врачом, - в этом второе странное сопоставление с основными чертами будущей деятельности Достоевского; божедомы и больница для бедных - это целые гнезда страждущих умов и сердец. Затем: летние поездки в Троицкую лавру, Марьина Роща, няня Алена Фроловна, дурочка Аграфена, детские игры в диких, в Робинзона, страх пред темнотою, и, поверх всего этого - честная, работящая, любящая семья, истинно русская, набожная, в которой телесного наказания не существовало и в которой готовился к жизни, за одно с одним из братьев, почти однолетком, этот Богом намеченный мальчик «весь огонь», как говорили его почтенные родители.
    Там же, на первых порах, в Москве, какой-то не оставивший нам своего имени учитель русского языка, сумел вызвать в братьях Достоевских любовь к своему предмету, к литературе, беззаветное, искреннейшее поклонение Пушкину и направлял, вероятно, постоянное чтение мальчиками Вальтер-Скота, Квентина Дорварда, Ваверлея. Там же и тогда же, в самой ранней юности, видели братья Достоевские, в шиллеровских «Разбойниках», бессмертного Мочалова и слышали его огненную декламацию.
    Но, Москва была кратковременна; следовал переезд в Петербург и поступление в инженерное училище. В этом опять заметна благодать судьбы: не в какое-либо другое военное училище, а именно в лучшее по духу из училищ, поступает Достоевский; он сам, уже под конец своей жизни, перечислял виднейших птенцов его, товарищей былого времени хорошо знакомых по именам всем и каждому: Тотлебена, Кауфмана, Радецкого, Леера, Сеченова, Григоровича, Трутовского. Если бы инженерное училище забивало людей - такое перечисление достойных имен было бы немыслимо и не напрасно вспоминается в истории училища о том, что, еще задолго до поступления в него Достоевского, по настоянию Великого Князя Николая Павловича, впоследствии могучего Императора и под его ответственностью, определен был в училище преподавателем профессор Арсеньев, удаленный из университета происками печальной памяти Рунича и Магницкого. Это может служить характерным признаком направления данного училищу и то «проклятие школе», которое заявляет один из героев «Записок из подполья» послано было Достоевским конечно не по адресу училища, о котором сам он любил вспоминать. Но уже здесь, в училище, на зоре жизни, мальчик-юноша, «весь - огонь», ставший одиноким, вечно удаляющийся от товарищей, вечно что-то пишущий, в особенности по ночам, находится в таком настроении духа, что сообщает брату своему о том, что ему кажется будто: «мир наш - чистилище духов небесных, отуманенных грешною мыслью» и даже помышляет о самоубийстве! Толчок данный юношеским стремлениям тем неизвестным учителем русского языка, толчок, который обусловил раннее поклонение Пушкину и упорное чтение, продолжает, однако, действовать и в училище, только В. Скота сменяют Гомер, Шиллер, Ж. Занд, Бальзак и любовь Достоевского к поэзии становится «страстною». Едва-ли справедливо мнение Н. Булича, что именно инженерное училище, с его, яко бы, розгами и другими истязаниями, навеяло на Достоевского первые мрачные картины, что, даже, семейные воспоминания мальчика-юноши не представляют ничего отрадного, что на всей его позднейшей деятельности отразился недостаток серьезного образования и что образование это было «жалко и поверхностно».
    На 21 году жизни Достоевский произведен в инженер-прапорщики; цвет лица его уже болезненный, «земляной», слышались сухой кашель и хрипота. Следуют кратковременные увлечения; рестораном Лерха, биллиардною игрою, знаменитым Листом, пением Рубини и, рядом с этим, опять-таки в качестве благодетельной школы для будущей деятельности, сожительство с врачом для бедных, изучение бедных людей, пролетариев столицы, знакомство с каким-то мужским приживалкою Келером и его рассказы о темных личностях, поддонках столицы, о людях, послуживших позже прототипами многих действующих лиц в романах и повестях Достоевского. Благодаря бесконечной бесшабашности в денежных расчетах, имеет, наконец, место первое знакомство Достоевского с ростовщиком! «Хлестаков», пишет Достоевский в 1844 г. своему брату, «соглашался идти в тюрьму только благородным образом. Ну, а если у меня штанов не будет, будет-ли это благородным образом? Неизвестно где теперь тогдашние первые труды Достоевского за это смутное, неопределенное время его жизни, драмы «Мария Стюарт» и «Борис Годунов, где перевод «Дон-Карлоса»? может быть Достоевский сам забыл о тех путях, по которым направил рукописи, потому что он уже увлекся другим делом, потому что исподволь готовилась и созревала первая самостоятельная работа его, поглощавшая и затмевавшая его для самого себя - готовились «Бедные люди».
    Первый шаг Достоевского в литературу, сделанный «Бедными людьми», чрезвычайно характерный, красочный шаг. Долго готовились «Бедные люди», может быть еще в училище. Наконец, они готовы, но автор не хочет отдавать их в журнал, потому что это значило бы, пишет он брату, «идти под ярмо не только главного maitre d'hôtel'а, но даже всех чумичек и поваренков, гнездящихся в гнездах, откуда распространяется просвещение». «Если», пишет он дальше, «мне не удастся напечатать их самому, я может быть повешусь». Тем не менее приходится, однако, отдать работу в «Отечественные Записки» и ждать решения редакции; если работы не примут так может быть в Неву!» И вот на этом-то темном состоянии его духа, мрачного неведения и крайней нужды, неожиданно подстраивается судьбою, замечательная, единственная сцена. В четыре часа утра вбегают к нему, к ожидавшему и обуреваемому мыслью о самоубийстве, вбегают, со слезами на глазах, Некрасов и Григорович вещая победу и скоро вслед затем, при свидании с Белинским, раздаются веские слова всесильного тогда критика: «да вы понимаете-ли сами, что это вы написали! вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать!» «Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни!» говорил позже Достоевский. Литературное имя приобретено сразу, как бы по манию волшебного жезла, и генералы от литературы, ему, неизвестному юноше, низко поклонились. Разве это не краски, разве не всерешающий толчок?
    Но вот и другая, следующая вслед за этим, не менее самостоятельная картина молодой жизни. «Быть тебе под красной шапкой!» говаривал, бывало, сыну-огню покойный отец. В этом заключалось предсказание: следовало участие Достоевского в обществе Петрашевского и ссылка в Сибирь, на каторгу. Позже, когда ссылка эта отошла в давно-прошедшее, покойный, в отпор людям, желавшим доказывать ему, что эта ссылка была грубым насилием и несправедливостью, говорил: «социалисты произошли от петрашевцев. Петрашевцы посеяли много семян», и на вопрос о том: заслужена-ли была петрашевцами ссылка, отвечал: «справедливое дело была наша ссылка. Нас бы осудил народ».
    23 Апреля 1849 года последовал арест; затем восемь месяцев крепости и четыре года каторжных работ. Опять: сколько красок, какая страшная попечительность матери судьбы? признал это и сам Достоевский, когда утверждал, что «если бы не эта катастрофа - я сошел бы с ума». Ссылка, кроме того, дала ему драгоценнейшее в жизни - у него «явилась идея». Сила этой «идеи» была так непосредственно велика и ясна, что уже на Семеновской площади, на эшафоте, ввиду куполов Введенской церкви, готовясь умереть, Достоевский сообщал стоявшему подле него сотоварищу казни Момбелли о плане какой-то повести. «Идея» жизни стала ему так ясна, что он, отъезжая в каторгу и прощаясь с А. Милюковым, тогда же заверял его, что «и в каторге не звери, а люди, может еще лучше меня, может достойнее меня... В эти месяцы я много пережил... а там, впереди-то, что увижу и переживу, будет о чем писать». По пути к месту ссылки, в Тобольске, жены декабристов подарили ему Евангелие, пролежавшее у него под подушкою во все время пребывания в каторге! это тоже краска и не из последних, в особенности для Достоевского.
    Сибирь послужила временем сосредоточения; в каторге приял Достоевский самого себя. Толочь алебастр, вертеть точильное колесо, сгребать снег, носить кирпичи, разбирать барку на Иртыше, дневать и ночевать с каторжниками и постичь, как и почему, идя к причастию, все они, эти убийцы и изверги, все, единым духом, вслед за словами «но яко разбойника мя приими», гремя кандалами, склонялись перед открытою дверью алтаря - это было истинным даром Господним и указующей рукой всей будущей деятельности Достоевского. Неправду говорил Некрасов, изобразив в своих «Несчастных» под именем «крота» Достоевского; он представил его «учителем» каторжников, тогда как, по собственным словам Достоевского, он был их «учеником»... «Я до такой степени родня всему русскому, писал он А. Майкову в 1856 году, что даже каторжные не испугали меня, это был русский народ, мои собратья по несчастью». Бесконечно много правды в этих словах и если, в 1854 году, десять месяцев спустя после выхода из каторги, Достоевский писал брату что «те четыре года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу», то позже взгляд его на эти четыре года изменился и Сибирь была Достоевскому - «мила».
    Ласкою судьбы было, конечно, и то, что Достоевский возвратился к деятельности как раз ко времени освобождения крестьян. Объявление об издании «Времени», написанное им, появилось в самый год освобождения, затем, с быстротою изумительною следовали одни за другими: студенческие истории (1861), пожары (1862), польское повстание (1863) и все то мрачное и постыдное, что потянулось вслед за ними. Кто не помнит этих тяжких, тяжких дней государственной и общественной жизни нашей, дней, развивавшихся с прямою, неумолимою, молниеобразною последовательностью из либерального фразерства в ряд покушений, до взрыва во дворце, до 1-го Марта. Как раз с наступлением этого тяжелого времени, начал действовать Достоевский и краски жизни сгущались перед ним и роились, образовая подвижные, световые явления, как в вертящихся кругах и звездах волшебных фонарей. В либеральной печати, заигрывавшей тогда с революцией и Польшею, в воинствующей литературе, началось тоже с казней всех тех, кто сколько-нибудь, и почему бы то ни было, не подходил к «программе действия». Н. Страхов, один из казненных, перечисляет тех, что погибли и записаны на черные доски: Розенгейм, Н. Львов, Погодин, Случевский, Кусков, позже, при обострении отношений, Костомаров и Тургенев. Кто не помнит травли совершенно одинаковой на откупщика Утина с одной стороны и на А. Майкова, Вс. Крестовского, А. Григорьва, О. Миллера, Н. Лескова, В. Клюшникова, Ф. Берга, В. Авсеенко, Б. Маркевича, А. Милюкова, Д. Аверкиева, Эдельсона с другой. Весь этот безумный период нашего развития, т. е. развития нашей интеллигенции, а не народа, совершился на глазах Достоевского и нашел в нем, благодаря необычайному таланту и счастливой подготовке предшествовавшими обстоятельствами жизни, самого верного истолкователя и прорицателя.
    Едва-ли верно то, что Тургенев был первым подметившим в «Отцах и Детях», появившихся в 1862 году, существенные черты назревавшего тогда нигилизма; он приискал только имя, кличку, слово, а самая суть была ярко обрисована во «Времени» Достоевского значительно раньше, так как уже в февральской книжке 1861 года, начата с нигилизмом открытая борьба статьею Достоевского «Г-н -бов и вопрос об искусстве».
    Литературная борьба эта приобрела бы, несомненно, огромное значение, так как оба лагеря определились и стояли во всеоружии один против другого, если бы не совершенно неожиданное насильственное прекращение редактированного Достоевским «Времени» и, начатой им вслед за этим, погибшей собственною слабостью - «Эпохи». «Время» просуществовало с января 1861 по 1863 и вследствие одного из любопытнейших «крупнейших недоразумений», когда-либо проявившихся в истории нашей цензуры (принятие статьи «Роковой вопрос» направленной против поляков, за статью, яко бы, сочувствовавшую им, ошибка повторенная и «Московскими ведомостями»), закрыто. Успех «Времени» был очень большой; маски противников были сброшены и «Время» успело уже приобрести ненависть «Современника» и почти всей зараженной либерализмом петербургской печати, как вдруг совершилось его исчезновение. Разрешенная Достоевскому, после великих усилий, в 1864 году «Эпоха» - не удалась и тогда-то обусловилась для покойного тяжкая необходимость уехать заграницу: пришлось удалиться от долгов. С 1867 по 1871 год, жил Достоевский, тогда уже женатый вторым браком, заграницею. Не свои долги, а долги брата по изданиям выплачивал он, и как выплачивал? в 1867 г., какие-нибудь 125 р. «решительно спасают» его и нарождающуюся семью, а в 1869 г. приходится продать сюртук и Бог весть с каким трудом «достать 2 талера». Не следует забывать, что эти классические 2 талера приходилось доставать автору уже отпечатанного тогда «Преступления и Наказания»? В довершение тягости положения по добровольной уплате, чужого, братнего долга, над Достоевским тяготеет, по-видимому, полицейский надзор, так как в одном из тогдашних писем он вынужден сказать: «каково же вынести человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающему Государя, каково вынести подозрение в каких-нибудь сношениях с какими-нибудь полячишками или с «Колоколом».
    Но это были уже последние годы долготерпения. Второй брак Достоевского, принесший с собою семью, денежную бережливость и порядочность хозяйства, а затем вершительное значение «Преступления и Наказания», сделали свое. Четыре года пребывания заграницею, временно удалив Достоевского из России, положили между ним, художником, и тем, что происходило в России, как объектом творчества, то расстояние, которое совершенно необходимо для созерцания крупного предмета и дали художнику-мыслителю то сосредоточение, которое должно лежать в основе всякого великого творчества. В этом смысле и тут, следовательно, судьба сослужила покойному тяжкую, неоцененную службу. Достоевский возвратился в Россию в июле 1871 г. и тут начало второго, важнейшего, славнейшего периода его деятельности; вторая ссылка его - заграничная жизнь - кончилась.
    В двадцатилетие, с 1861 по 1881 год, Достоевский неуклонно стоял лицом к лицу со своими многочисленными бывшими тогда в силе, как в правительстве, так и в литературе, противниками. В течении этого страшного двадцатилетия кипучая, безустанная литературная деятельность его, не довольствуясь для изображения того, что он мыслил и чувствовал, на встречу развивавшимся с быстротою изумительною событиям, мерною эпическою поступью повестей и романов, нашла себе, помимо их, другой, уже испытанный, более подходящий, более быстрый способ выражения - в редактировании журналов. «Журнал, - великое дело» писал он еще в 1861 году; в конце семидесятых доказывал он это на деле вторично. Всех опытов редактирования было у Достоевского - четыре. В начале шестидесятых годов, как сказано - «Время» и «Эпоха», в 1873 г. - «Гражданин» князя Мещерского, с 1876 года «Дневник Писателя». Последний нумер «Дневника» совпал со смертию автора, так что типографские чернила подсыхали одновременно с тем как остывал Достоевский. В свободные от редактирования годы этого двадцатилетия, мощно, почти без роздыха, выдвинулись одни за другими: «Преступление и Наказание», «Идиот», «Бесы», «Подросток» и, наконец, одновременно с «Дневником Писателя» прозвучало долгим стоном и теплою молитвою последнее слово Достоевского - «Братья Карамазовы».
    Все перечисленные писательские и редакторские работы, не смотря на все их разнообразие, помечены у Достоевского одним пошибом, служили одной идее и вызывали, с одной стороны проклятия и скрежет зубовный, с другой - неисчислимые благословения и благодарности. Сквозь те и другие личность. Достоевского, становившаяся, мало по малу, великою силою, прорастала все четче и ярче и обусловила, наконец, то, что сложилось неожиданно для всех на пушкинском празднике, в Москве, в 1880 году.
    Достоевский отправился в Москву на открытие памятника Пушкину в качестве депутата от Славянского общества. Все что имелось тогда в наличности литературно-учено-художественной интеллигенции, собралось в нашу первопрестольную, чтобы присутствовать при открытии памятника великому поэту, собирателю русской мысли, русского творчества, еще недавно подвергавшемуся самому площадному посмеянию. Тут, движимые разными чувствами, имелись представители всех партий, - тех, что смеялись и тех, что благоговели; откликнулись на торжество и славянские земли; был кое-кто и из Европы. Заранее приготовили свои речи И. Аксаков и И. Тургенев, ездивший для этого даже в деревню. В общественном сознании наступала тогда важная минута перелома и все шашки перепутались. С одной стороны «Московские Ведомости», которым поклонялись еще так недавно, сделались предметом острой и несправедливой вражды, с другой - либерализм, дошедший до крайних пределов беснования, причинивший столько бед, съеживавшийся перед ясными уликами своего бессилия и вызывавший в обществе крайне опасное и несправедливое недоверие к литературе вообще - все еще не сдавался. Еще глухо орудовала крамола и оставалось довольно времени до трагедии цареубийства.
    Вот в эти-то смутные дни полной расшатанности общественной мысли, сильнейшего недоверия к себе всех и каждого, при совершенной беспомощности духа, народился пушкинский праздник и никто решительно не мог знать и не предвидел, что именно будет он значить и есть-ли достаточные причины для того, чтобы ему быть? здесь простое число месяца и года, хронология, годовщина, бестелесное воспоминание - явились могучими двигателями жизни и, так называемая, случайность сделалась причиною одного из самых типических воплощений судьбы,
    Перед лицом представителей всех оттенков мысли Достоевский, своею огненною речью неожиданно дал этому празднику душу, объяснил смысл и указал, так сказать, не один, а множество якорей, на которых расшатанный и обуреваемый дух русского человека, может укрепиться и успокоиться. Действительным откровением явилась эта речь Достоевского и сделала из праздника настоящее торжество, что и было тогда же почувствовано всеми. И. Аксаков, едва только смолк голос Достоевского, сказал немедленно: «я не могу говорить после речи Федора Михайловича; все что я написал только слабая вариация на некоторые темы этой гениальной речи», и назвал ее тут же «событием»; более осторожный П. Анненков, подчиняясь одушевлению тысячной толпы, заметил: «вот что значит гениальная характеристика! она разом порешила дело!» Что в этой речи имелось на лицо гораздо более чем «характеристика» сознавала и толпа, вынудив Достоевского снова взойти на кафедру и увенчав его венком, не для него приготовленным. После долгого царства отрицания и сомнений историческая речь Достоевского явилась первою, и в те мрачные дни, единственно положительною, богатырскою силою, явилась, в устах вечевого человека, прочною почвою родной земли, вместо болотистых хлябей фантастики и далеко не бескровного служения чуждым нам порядкам и идеалам.
    Упоминанием о пушкинской речи можно бы было кончить с перечислением наиболее выдающихся черт жизнеописания покойного, потому что те несколько месяцев что оставалось ему жить, были потрачены им почти исключительно на объяснение своей речи, в отпор ее лжетолкователям. Начав свое служение литературе в Москве, с горячей, страстной любви к Пушкину, Достоевский и завершил его, после долгого скитания, в Москве же и на памяти того же Пушкина. Но для более полного уяснения справедливости мысли о том, что не мачехою, а попечительною матерью была Достоевскому жизнь, следует сказать еще немногое; одно на предмет его семейной жизни, другое на счет его болезни.
    Об основном быте родительской семьи, в раннем его детстве, семьи, давшей такие хорошие основы и такие яркие краски на палитру Достоевского уже упомянуто. Прямым продолжением, так сказать, заветом отошедших отца и матери, живою преемственностью этих хороших, первых дней жизни, была глубочайшая дружба Федора Михайловича с умершим ранее его братом Михаилом, дружба, светившая обоим долгие, долгие годы. Эта дружба, сама по себе, служила богатейшим материалом, целою музыкою для множества искреннейших, лучезарнейших страниц произведений Достоевского. Несомненно, что из всех положительных мотивов души человеческой, в противовес широко разветвляющимся в работах Достоевского мотивам отрицательным, именно чувство дружбы, ее сладкое бальзамическое действие, проступает гораздо чаще и настоятельнее других и что в тех именно страницах, которые трогают читателя глубже других, греют его и услащают - добрым Самаритянином является чувство дружбы и служения другому человеку до полного самозабвения и творческого самоотрицания. В этих страницах светится добрая память покойного брата.
    Много дала Достоевскому судьба и при устройстве собственного очага. Хотя Федор Михайлович был к женскому обществу вообще равнодушен, «имел к нему даже какую-то антипатию» и только изредка, как это значится в одном из писем его из заграницы в 1862 году, способен был «чего доброго приласкать молодую венецианку в гондоле», но тем не менее он был женат дважды. Первая жена его, вдова Исаева, умерла в 1864 году; «она любила меня беспредельно», пишет Достоевский, «я любил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо». На второй жене, А. Г. Сниткиной, женился он в 1867 году. На сколько покойный не был счастлив с первою, на сколько жизнь с нею, при бездетности и глубокой нужде, благодаря, прежде всего, сказочно-невероятной беспорядочности самого Федора Михайловича в ведении денежных дел, являлась тяжелейшим периодом его существования, на столько вторая жена внесла с собой в небогатый рабочий дом его - счастья, расчетливости, и сделала его не бездетным. Только вслед за ее появлением улыбнулась Достоевскому судьба и он вступил во второй, лучший, но и последний период своего существования. Две яркие параллели двух браков, равно как дружба к брату, тоже дали свое на широкую палитру покойного.
    Наконец, перечисляя выразительнейшие мотивы из которых сложилась жизнь Достоевского, одно из важнейших мест, если не важнейшее, и, во всяком случае, далеко не в той малой мере как это обыкновенно признается, должна занять известная болезнь его - падучая. Сам Достоевский думал, и был уверен в том, что припадки ее открылись у него только в Сибири. Воздействие ее на нравственное бытие покойного, на работу мощного, острого ума, должно было сказываться необыкновенно сильно. При вечном, безустанном наростании и движении мыслей его, иногда неожиданные, иногда предчувствуемые припадки болезни, приключавшиеся в былые годы приблизительно раз в месяц, а иногда и по два раза в неделю, а в последнее время не превышавшие 7-8 раз в год, должны были рвать эти мысли в клочки и придавать им, по окончании припадка, совсем особое освещение. Несомненно, что именно в этой болезни следует искать основной ноты множества мотивов его творчества, их, отчасти, лунатического освещения, непропорциональности фигур, и, если можно так выразиться, той скомканности действия которая обусловливает то, что, иногда в один день, скучивается в его романах сколько событий, что легко в них запутаться. С этой же точки зрения очень справедливым оказывается замечание А. Милюкова будто: «созданные Достоевским образы и положения представляются нам не в чисто объективном, можно сказать «белом свете», как лица Гончарова или Тургенева, а в каком-то особенном освещении, точно сквозь цветное стекло». Но если болезнь обусловливала эти особенности, зато она же, как противуположение жизни, вызывала высокохудожественные контрасты в творчестве, которые отмечают очень многие главы и страницы печатью бессмертия.
    В «Идиоте» имеется подробное описание ощущений болезни. В эпилептическом состоянии его (Мышкина), говорит автор: «была одна степень, почти перед самым припадком, когда вдруг среди грусти, душевного мрака, томления, мгновениями как бы воспламенялся мозг и с необыкновенным порывом напрягались разом все его жизненные силы. Ощущения жизни, самосознания, почти удесятерялись в эти моменты, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце, озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства, как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной гармонической радости и надежды, полное разума и окончательной причины. Но эти моменты, эти проблески были только предчувствием той окончательной секунды (никогда не более секунды) с которой начинается самый припадок. Эта секунда была, конечно, невыносима... Мгновения эти», продолжает Достоевский, «были только необыкновенным усилением самосознания, если бы надо выразить это состояние одним словом - самосознания и самоощущения самого непосредственного... Минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здравом состоянии, оказывается в высшей степени - гармонией, красотой, дает неслыханное и неожиданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слияния с самым высшим синтезом жизни... В этот момент становится понятным необычайное слово о том, что времени больше не будет!»
    Один из важнейших и добросовестнейших исследователей работ Достоевского, доктор Чиж, говорит, что это описание эпилептической ауры - войдет в учебники психиатрии. Это много, конечно, но в этом описании есть и нечто неизмеримо бóльшее: в нем, если можно так выразиться, как бы отражается литературно-художественная аура творчества самого Достоевского. Кому, в самом деле, не придет на мысль сблизит и сопоставить этот «мгновенно воспламеняющийся мозг», это «удесятерение ощущений и самосознания», это «разрешение всего мрака, всех беспокойств мгновенным умиротворением в гармонической радости, в полном разуме и в окончательной причине», это «само-ощущение в высшей степени непосредственное», и, наконец, смысл этого «неслыханного и негаданного примирения и восторженного молитвенного слияния с самым высшим синтезом жизни», при полном понимании того что «времени больше не будет», - с тем что имеется на лицо в творениях Достоевского? И этот синтез, и это примирение и это молитвенное слияние - составляют, действительно, заключительные строки крупнейших из его творений и на них теплится вечный, кроткий, неугасающий свет как бы от того непостижимого бытия, когда «времени больше не будет».
    Чрезвычайно важные критико-психиатрические исследования работ Достоевского доктором В. Чижом, о которых придется вспомнить впоследствии еще раз, заключают в себе, между прочим, очень наглядный список душевно-больных, разных типов, выведенных в сочинениях Достоевского. Количество их следующее: в «Братьях Карамазовых» - шесть, в «Преступлении и Наказании» и «Бесах» - по четыре, в «Идиоте», «Подростке» и «Хозяйке» - по три, в «Униженных» и Оскорбленных» - два и, наконец, почти во всех, по одному. В. Чиж считает, что почти ¼ действующих у Достоевского лиц - душевно-больные. Совершенно соглашаясь с В. Чижом в принципе, нельзя, однако, не заподозрить точности этой ¼ части; причисление к психически-больным Раскольникова и Алеши Карамазова, во всяком случае некоторая натяжка и, по крайней мере, подлежит оспориванию или значительной оговорке.
    Не легко жилось покойному под вечным гнетом, в постоянном ожидании припадков неизлечимой болезни; не легко было ему от вечной нужды и горя жизни, от каторги и от пребывания заграницей, от издателей и ценителей. Не легко было ему, но нам-то приходится признать, не только суровую благодатность для таланта Достоевского этих испытаний, но и пользоваться их бесценными, исключительно сочными плодами.
    Еще не успела во всех своих отголосках любви и ненависти, по всей России, замолкнуть пушкинская речь; еще не пересохли типографские чернила последнего нумера «Дневника Писателя», как автора их обоих - не стало. Он умер 28 января 1881 года, от разрыва сердца. Смерть и похороны Федора Михайловича далеко не лишены действительного, как бы легендарного, величия.
    В тяжкие минуты жизни покойный имел обыкновение раскрывать на удачу, то именно Евангелие, хранящееся в его семье как святыня, которое подарили ему, по пути в каторгу, жены декабристов, и которое, во всю четырехлетнюю ночь каторги, постоянно лежало у него под подушкою, и, раскрыв его, читал открывавшуюся главу. На этот раз, смертельно больной, он поручил это сделать жене и обозначилось место: Матвея глава III, ст. 15. - «Иоанн же удерживал его... но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду».
    - Ты слышишь, сказал умирающий жене, не удерживай! значит я умру!
    В первый день болезни Федор Михайлович исповедался и причастился, на третий день вечером в 8 час. 40 мин. его не стало.
    И тогда-то, на четвертый день после смерти, увидел Петербург, а за ним и вся родная земля, нечто небывалое. Маленькая квартира покойного, на углу Ямской и Кузнечного переулка, в которой жил он когда-то, еще юношей, о чем, в силу какой-то непонятной случайности, он позабыл, так жизненно, так без оглядки, так сердечно глядел он только вперед, - маленькая квартира эта сделалась, на краткий срок, психическим центром России. Кто, совершенно ясно, кто только чаянием, кто с молитвою, кто с злорадством, все сознавали что тут, с разрывом одинокого, маленького сердца, сразу порвалась большая многомилостивая, еще не все сотворившая сила. Какая-то пустота, сразу сказавшаяся в общественном сознании, в общественном сердце, потянула, словно по возникшему от этого сквозняку, в узкие улички несметную толпу народа. Совершенно также без приготовления как сказана была Достоевским пушкинская речь, состоялись, без приготовления, торжественнейшие похороны частного человека, когда-либо виденные не только в России, но, по внутреннему их значению, и во всем свете. Пышнее, конечно, хоронила Америка Вашингтона, не совсем частного человека; риторичнее высился под триумфальною аркою Звезды, пышный катафалк Виктора Гюго - но внутренних слез покаяния, но мыслей, обращенных в себя, с несомненным характером молчаливой, очистительной исповеди, не было - в таком количестве и правде - нигде и никогда. Сотни траурных с лентами венков и депутаций, неумолчные многочисленные хоры, певшие духовные песни, тысячи народа, потянулись медленно текущею рекою по Владимирской улице и Невскому к Александро-Невской лавре. Все эти, многочисленные, неизвестно откуда приходившие ко гробу покойного, ночью и днем, таинственные читальщики и читальщицы псалтыри, как на дому, так и в соборе; все эти люди толпы в небогатых одеяниях, сопровождавшие гроб, вся эта, так называемая, интеллигенция, шествовавшая вместе с ними и, наконец, оказавшаяся ко времени похорон несомненною уверенность в том, что и Царь, тоже плоть и кровь своего народа, почтил осиротевшую семью, тогда еще очень нуждавшуюся, материальною помощью, - все это вместе взятое, по пути в православный храм, являлось как бы изображением в капле воды того солнечного блеска мирного и полного родного единения, которое всегда мечталось почившему и становилось ему, иногда, так ясно, ясно «в гармонической радости, в полном разуме, в окончательной причине, в молитвенном слиянии с самым высшим синтезом жизни, которому суждено наступить тогда - когда времени больше не будет...»
    Тому чувству сиротства и пустоты, которые мгновенно сказались в русских людях со смертью Достоевского и обусловили возникновение его легендарных, внушительных похорон, имеется очень хорошая обрисовка в письме графа Л. Толстого к Н. Страхову, на предмет этой смерти. «Как бы я желал», пишет он, «уметь сказать все, что я чувствую, о Достоевском... Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним; и вдруг когда он умер, я понял что он был самый близкий, дорогой, нужный мне человек... Все что он делал было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше... И вдруг читаю - умер. Опора какая-то отскочила от меня».
    Вот эти-то последние слова - «опора какая-то отскочила от меня» - передают, с художественностью и образностью присущими только графу Толстому, то состояние духа, которое охватило Петербург, а, по телеграфу, и всю Россию на следовавший по смерти Достоевского день. Очень, очень много свободного места осталось по выбытии его из числа живых, и это чувствовалось потому что: «покойный бесспорно унес с собою в гроб некоторую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем».

     

    * Константин Константинович Случевский (1837-1904). Русский поэт, писатель, драматург, переводчик. Гофмейстер, тайный советник.

     

    Категория: - Разное | Просмотров: 106 | Добавил: Elena17 | Теги: РПО им. Александра III, книги, Федор Достоевский
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Помощь сайту

    Карта Сбербанка: 5336 6902 5471 5487

    Яндекс-деньги: 41001639043436

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 1831

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru