Web Analytics
С нами тот, кто сердцем Русский! И с нами будет победа!

Категории раздела

- Новости [5683]
- Аналитика [4977]
- Разное [1946]

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Календарь

«  Сентябрь 2021  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
27282930

Статистика


Онлайн всего: 5
Гостей: 5
Пользователей: 0

Информация провайдера

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Главная » 2021 » Сентябрь » 22 » Столп Отечества: Воспоминания об отце Марии Бок. Саратов
    22:12
    Столп Отечества: Воспоминания об отце Марии Бок. Саратов

    Глава I

    В середине мая 1902 г. мы весело выехали в Эльстер. Было нас десять человек, так что в Берлине, где мы проездом останавливались на два дня пришлось в гостинице занять целую амфиладу комнат. Я была еще очень слаба, и эта остановка была сделана чтобы дать мне отдохнуть, а папá поехал один вперед, чтобы нанять нам в Эльстере виллу.
    Ни дорогой, ни в Берлине ничем я не интересовалась, всё больше лежала, и тянуло меня только домой, в кровать, отдыхать, отдыхать... не слышать ни утомительного шума поезда, ни резких свистков локомотива, не видеть чужих людей и суеты кругом себя.
    Но только мы приехали в Эльстер, всё изменилось, как по мановенью волшебного жезла.
    На вокзале встретил нас мой отец, помолодевший и жизнерадостный, и сразу стал оживленно рассказывать, что нашел нам очень удобное помещение — целый этаж прекрасной виллы, и о том, как любезно встречали его везде хозяйки пансионов и как в одном месте, желая его подкупить знанием русского языка, немка, хозяйка виллы, сказала ему, приподымая свой фартучек двумя пальцами и делая глубокий реверанс:
    — Ми вас любик.
    От вокзала до курорта приходилось в то время ехать на лошадях километра четыре.
    Дивная, гладкая дорога, каких я никогда не видала, шла через поля и луга, за которыми виднелся {110} темный, густой хвойный лес на горе. Сам Эльстер лежит довольно высоко, так что, когда подъезжаешь к нему уже в поезде чувствуется, насколько воздух становится легче, когда же после вагона садишься в коляску и вдыхаешь его полной грудью, кажется, будто новая жизнь вливается в тебя.
    Любезная, предупредительная Фрау Вик, хозяйка пансиона, разместила нас по нашим комнатам, где всё, по указаниям папá, было ею удобно и уютно устроено для нас, и тут же познакомила моих сестер со своей дочкой Ганной, с которой они с первого же дня подружились. Я тоже с первого же дня стала оживать — воздух пьянил, как шампанское, а целебные ванны молодили взрослых и укрепляли детей.
    Конечно, все, даже здоровенная латышка Лина, горничная мамá, брали ванны и пили воды. Да рассуждать много и не приходилось с того момента, что мы попали в энергичные руки доктора Бехлера. Он мигом, не позволяя никому пускаться в разговоры или рассказывать о своих болезнях, всех выстукал, выслушал и определил, кому чем и как лечиться, в котором часу купаться, кому пить «Мариен», а кому «Моритцквелле», когда есть, сколько спать. Толстый, краснощекий с громким голосом — он обращался с пациентом как с вещью, видя в нем при исполнении своих докторских обязанностей — лишь объект лечения. Мамá сначала старалась высказать некоторую самостоятельность, но, убедившись вскоре, насколько умело и умно распоряжается Бехлер, махнула рукой на все им установленные «Stundenplan» для детей и вполне подчинилась его воле.
    Папá доктор прописал грязевые ванны для его больной руки и очень скоро стало появляться в ней, к нашей несказанной радости, подобие жизни, чего не наблюдалось уже восемнадцать лет.
    Днем, в свободное от лечения время, мы часто {111} катались, посещая с моими родителями соседние города. В одном был музей музыкальных инструментов, в другом — фабрика изделий из перламутра, которыми были переполнены магазины Эльстера, в третьем — еще какая-то достопримечательность.
    Самочувствие у папá было великолепное. Надежда, хотя и слабая, на выздоровление руки его ободряла, и время протекало чудесно.
    Каждое утро являлась чистенькая, аккуратная горничная доктора Бехлера и говорила, сделавши книксхен:
    — Herr Sanitätsrat lässt schön grüssen und (Господин санитетсрат шлет свой лучший привет.) — и тут следовал перечень предписаний на текущий день и вопросов, относящихся к здоровью каждого пациента в отдельности. Мои родители даже начинали беспокоиться, во сколько им обойдется такое внимательное лечение; брать за каждый визит он отказался и сказал, что счет будет прислан к концу всего курса лечения. Счет этот оказался настолько смехотворно маленьким, что моя мать в себя не могла прийти от удивления, говоря, что несколько визитов нашего ковенского доктора дороже, чем все шесть недель докторского наблюдения в Эльстере.
    Моим самым любимым временем дня в Эльстере был вечер, когда так приятно было сидеть на нашем балконе. Вилла лежала поодаль от парка, откуда еле-еле долетали звуки музыки, потом она стихала, и через некоторое время раздавалась песня почтальона, трубившего в свой рог. Вскоре показывался и он сам на длинной желтой тележке.
    Так поэтичны были мелодии, разносящиеся в тихом воздухе, и такой стариной веяло от самого почтальона и его резвой лошадки, что душа переносилась в давно исчезнувшую Германию Гёте, {112} целомудренно-вдумчивую и полную поэзии.
    За темным сосновым лесом торжественно опускалось солнце, звуки рога умирали вдали, и мы шли спать, умиротворенные, спокойные и счастливые.
    Этой жизни дней через десять был неожиданно положен конец. Пришла телеграмма от министра внутренних дел, Плеве, только что сменившего убитого революционерами Сипягина, вызывающая пага срочно в Петербург.
    Не только мы, дети, но и наши родители настолько сроднились с Ковной, так был чужд какого-нибудь карьеризма мой отец, что все мы себе голову ломали над тем, что мог бы значить подобный вызов, не представляя себе, что речь шла о новом назначении. Грустно простились мы с папá и остались одни в Эльстере, теряясь в догадках и надеясь вскоре увидать отца снова с нами. Отъезд папá был особенно грустен из-за прекращения столь удачно начавшегося лечения.
    Дня через три всё выяснялось получением телеграммы от папá с сообщением, что он назначен губернатором в Гродну. В той же телеграмме папá сообщал, что едет прямо в Гродну и в Эльстер больше не вернется.
    Узнав всё это, я горько расплакалась: не жить больше в Ковне, которую, когда я там была, я особенно не ценила и не любила, показалось мне вдруг ужасным, и я слышать ничего не хотела ни о Гродне, ни о новых учителях.
    Кончив курс лечения и пробыв еще в Эльстере срок, назначенный Бехлером, мы вернулись в августе в Колноберже.
    От папá из Гродны получались довольные письма. С грустью простившись со своими сослуживцами в Ковне и утешаясь мыслью, что многих он будет видеть в Колноберже во время отпусков, он бодро приступил к новой работе. Письма его дышали энергией, были {113} полны интереса к новому делу и, к счастью, ему очень понравились его ближайшие сотрудники и подчиненные.
    Предводителем дворянства был П. В. Веревкин, друг юности папá, что ему было особенно приятно. Сошелся он во взглядах и с вице-губернатором Лишиным и был очень доволен работой своего правителя канцелярии, князя А. В. Оболенского, и своими чиновниками особых поручений, между которыми особенно выделял Вейса, и о котором в каждом почти письме говорил, что редко приходится встречать человека, столь глубоко порядочного и с такой чистой душой.
    Мамá съездила в Гродну на несколько дней, распределить комнаты, дать указания для устройства дома и вернулась в Колноберже в полном восторге от нового местожительства.
    Папá приезжал провести свой отпуск, очень короткий в этот год, в Колноберже и всё время, проведенное там, посвятил хозяйству.
    Помню, как один из наших соседей, глядя издали с мамá на моего отца, который оживленно обсуждал с Штраухманом какие-то хозяйственные вопросы, сказал:
    — Петр Аркадьевич, не губернаторское это дело!
    На это папá весело отозвался:
    — Не губернаторское, а помещичье, значит важное и нужное.

     

    Глава II

    Осенью мы все переехали в Гродну. Папá встретил нас в губернаторской форме, окруженный незнакомыми чиновниками.
    Проезжая по улицам тихой Гродны, я почувствовала, что мне нравится этот город, а когда я попала в губернаторский дом и увидела окружающие его сады, мое предубеждение против Гродны совсем пропало.
    И, действительно, трудно представить себе что-нибудь лучше этого старого замка короля польского, Станислава Понятовского, отведенного губернатору. В одном нашем помещении шли амфиладой десять комнат, так что бывший до моего отца губернатором князь Урусов ездил по ним на велосипеде. И что за комнаты! Не очень высокие, глубокие, уютные комнаты большого старинного помещичьего дома, с массою коридорчиков, каких-то углов и закоулков. Кроме нашего помещения, находились в этом дворце еще губернское присутствие, губернская типография и много квартир чиновников. В общей сложности в сад выходило шестьдесят окон в один ряд. Под той же крышей был и городской театр, устроенный в бывшей королевской конюшне и соединенный дверью с нашим помещением. У папá, как губернатора, была там своя ложа, и Казимир приносил нам, когда мы бывали в театре, чай, который мы пили в аванложе.
    Сад наш был окружен тремя другими садами: городским, князя Чарторийского и еще каким-то. Князь {115} Чарторийский, элегантный поляк с манерами и французским языком доброго старого времени, часто бывал у нас. Часто, запросто, бывали у нас и некоторые из чиновников папá и их жены, так что, хотя не было уже семейно-патриархальных ковенских вечеров, всё же это не была еще жизнь последующих лет, когда почти не оставалось у папá времени для семьи.
    В этом старом замке было столько места, что у меня одной было три комнаты: спальня, очень красивая, овальная, вся голубая с белым, гостиная и классная. Последняя и частный кабинет папá составляли верх дома и были самыми его красивыми комнатами: кабинет со стенами резного дуба, обрамлявшего, оригинальную серую с красным ткань, и моя классная с потолком и стенами полированного дерева. Хорошо было в ней учиться: три окна в сад, тихо, спокойно... даже нелюбимая математика — и та легко укладывалась в голове, когда я занималась там. Вечером в свободные минуты я заходила к папá, но всегда не надолго — всегда мешал кто-нибудь из чиновников, приходивших с докладами или за распоряжениями. В деловой кабинет внизу мы уже не входили, как в Ковне, и видали папá лишь за завтраком, за которым всегда бывал и дежурный чиновник особых поручений, и за обедом.
    По воскресеньям в большой белой зале с колоннами бывали танц-классы, как и раньше в Ковне. Я, как «большая», уже не училась и лишь смотрела на «детей». Эти друзья моих сестер со страхом делая большой круг, проходили в передней мимо чучела зубра. Громадный зверь, убитый в Беловежской Пуще, был, действительно, страшен на вид и своими размерами и густой черной шерстью и угрожающе наклоненной тяжелой головой.
    Беловежская Пуща, гордость Гродненской губернии, была почти единственным местом на свете, где {116} еще водились эти звери, и охота в этом заповедном лесу бережно охранялась. Размеры Пущи грандиозные — 2500 кв. верст, и, несмотря на это, все зубры были на учете. Очень красивый дворец и вся Пуща оживлялись лишь в те года, когда государь и весь двор приезжали на охоту.
    Особенностью Гродненской губернии было еще то, что губернский город в ней был меньше двух ее уездных городов: Белостока и приобревшего в истории России столь печальную известность Брест-Литовск. Эти большие торговые центры были настолько значительных размеров, что в каждом из них было по полицмейстеру, полагавшемуся, обыкновенно, лишь губернскому городу.
    Мой отец, самый молодой губернатор России, очень увлекся своей новой работой. Не удовлетворяла она его полностью лишь потому, что он в ней лишен был полной самостоятельности. Это происходило потому, что Гродненская губерния с Ковенской и Виленской составляли одно генерал-губернаторство, и, таким образом, губернаторы этих губерний подчинялись генерал-губернатору Виленскому. Хотя в то время и был таковым крайне мягкий администратор и очень хороший человек князь Святополк-Мирский, работа моего отца под начальством которого ни одним трением не омрачилась, всё же она не была совершенно самостоятельной, что претило характеру папá.
    Конечно, с первых дней губернаторства моего отца стали осаждать просьбами о получении места. Даже я получала письма с просьбами о заступничестве. Мой отец терпеть не мог этих ходатайств о «протекции», и ни родные, ни знакомые не получали просимого, кроме очень редких случаев, когда были этого действительно достойны. Кажется, так до конца жизни и не простили моему отцу добрые старые тетушки того, что он, и то не сразу, дал лишь очень скромное {117} место их протеже, одному нашему родственнику. Hа доводы папá, что он не мог иначе поступить, они лишь недоверчиво и неодобрительно качали головой. Мне это напоминало, как в детстве приходили к папá крестьяне просить, чтобы он освободил их сына или внука от воинской повинности, и когда им мой отец отвечал, что не может этого сделать, что это противозаконно, повторяли:
    — Не может, не может! Если пан захочет, то всё может сделать.
    Я той зимой кончала курс гимназии, который в 1902 году, из-за болезни, кончить не могла и была так поглощена уроками, что жила совсем обособленно от семьи, проводя почти весь день за книгами, или с учителями в своей классной. Из-за этого я мало знаю о деятельности моего отца и жизни семьи в это время. С папá бывала я очень мало. Хотя и сохранились частью ковенские старинные привычки, но жизнь настолько изменилась, что всё принимало другой оттенок.
    Ходили мы с моим отцом по-прежнему в церковь, но какой-то иной отпечаток клало на всё окружающее, вытягивающиеся в струнку, козыряющие городовые, в соборе полицейский, расчищающий дорогу; почетное место, совсем спереди, перед алтарем.
    Младшие сестры теперь тоже учились, но еще мало. Ведь старшей из них, Наташе, было всего одиннадцать лет, а маленькой, Аре, пять.
    Недолго прожили мы в милой Гродне, с которой только начали свыкаться. Не пробыв и десяти месяцев губернатором этой губернии, уже в марте 1903 года мой отец был назначен саратовским губернатором.
    За этот короткий срок успели в Петербурге оценить способности молодого губернатора и решили дать ему более ответственный пост, поручая управлять Саратовской губернией, большей по размерам, не подчиненной генерал-губернатору и населенной разными {118} народностями, являющими собою поразительные контрасты. В ее степях жили полудикие, близкие, по своему образу жизни, к кочевникам, киргизы, рядом с кочевниками вы попадали в Сарепту, немецкую колонию, с аккуратными беленькими домиками, электричеством, водопроводами и богатую вообще всем, что давала культура тридцать лет тому назад.
    Климат в этой губернии тоже разный. Зимой, пять, шесть месяцев, Саратов покрыт снегом, не нашим ковенским, рыхлым, через день тающим, а белой снежной пеленой, снегом, сияющим на солнце и хрустящим при двадцатиградусном морозе.
    В политическом отношении Саратов сильно отличался от северо-западных губерний. Существование земства клало на всю общественную жизнь совсем иной отпечаток.
    Перспектива управлять такой губернией очень привлекала папá, а то, что его деятельность в Гродне была оценена, сильно его ободряло.
    Что было очень приятно при отъезде, это сознание, что на лето снова вернемся в родные края, в Колноберже. Родовые Столыпинские земли находились как раз в Саратовской губернии, дворянами которой мы и являлись. Свое имение мой отец продал года за два до назначения в Саратов, чтобы никогда больше не ездить в эту даль.
    Было известно, что Саратовская и Пензенская губернии самые передовые во всей России, и ко времени назначения моего отца настроение в Саратове было с явно левым уклоном. Когда возникали там беспорядки — губернские власти всегда покидали город, и всё переходило в руки младшего административного аппарата.

     

    Глава III

    Выехали мы из Гродны — и, должна сознаться, с грустью, — все вместе. Папá доехал с нами до Москвы и поехал дальше в Саратов, мы же с мамá остались до переезда в Колноберже, в Москве, у бабушки Марии Александровны Нейдгарт.
    Сильно изменился милый арбатский дом с тех пор, как мы были в нем четыре года тому назад. Дедушки в живых уже не было, тетя Анна была замужем заграницей. Бабушка занимала один нижний этаж, прислуги было значительно меньше, оба верхние этажа сдавались.
    Всё это показалось сначала очень грустным, но бабушка сразу нас так уютно всех устроила, так тепло приласкала, и видно было, что она так рада нас всех видеть у себя, что скоро мы почувствовали себя на Арбате так же, как всегда, счастливыми и довольными.
    И бабушку, и мамá очень огорчило мое полнейшее равнодушие к туалетам и светским удовольствиям, и они всё ждали случая «pour me faire faire mon entrée dans le monde» («осуществить мое вступление в свет».).
    У бабушки был альбом, в котором она собирала подписи знаменитых людей, с которыми встречалась во время своей молодости. Рассматривать этот альбом и слушать объяснения и воспоминания бабушки, с ним связанные, было для меня истинным {120} наслаждением. Помню подпись великой Рашель, Тургенева и др.
    Тургенев в свое время читал у бабушки вслух «Записки охотника». Она много мне обо всех рассказывала и, как всегда в этом возрасте, больше жила прошлым, чем настоящим. Но одно достижение современной культуры ее всё-таки очень интересовало, — это электричество. Первое, что бабушка сделала, когда мы приехали, подвела меня к какой-то кнопке на стене и с таинственной улыбкой сказала: «Поверни-ка эту штучку». Когда комнату залил яркий свет, столь непривычный в этих старых стенах, не знаю, кто веселее засмеялся, семнадцатилетняя внучка или семидесятилетняя бабушка.
    Царская семья в этом году проводила Пасху в Москве, и дворянство давало государю большой завтрак в Дворянском собрании. Вот, наконец, случай для моего первого выезда в свет. Мамá была не совсем здорова, и было решено, что я поеду на этот завтрак вдвоем с папá. Эта перспектива и радовала, и пугала меня.
    Приехал папá перед самой Пасхой, и мы все без конца слушали его рассказы о далеком, чужом Саратове, куда меня совсем не тянуло. Все меня дразнили, что я еду, как грибоедовская героиня: «В Саратов, к тетке, в глушь», и я чуть не плакала от досады, отвечая, что даже тетки-то у меня там нет!
    Несколько лет подряд в Саратове были холостые губернаторы, и губернаторский дом был в таком виде, что семейному человеку думать нечего было жить в нем, почему папá и занимался теперь постройкой нового дома. Всё должно было быть готово к нашему приезду, осенью.
    Мой отец очень интересовался туалетом в котором я буду на царском завтраке. Всё было готово: и нарядное белое платье и шляпа с белыми цветами.
    {121} Папá заставил меня всё примерить и остался всем очень доволен.
    На второй день Пасхи мы поехали с папá в Дворянское собрание. В первой зале гостей встречала жена московского губернского предводителя дворянства княгиня Трубецкая. Когда мы, поздоровавшись с ней, проходили по зале, я посмотрела в зеркало и сразу не могла сообразить, кто эта взрослая девица в белом, идущая под руку с высоким мужчиной в придворном мундире. Но, кажется, папá был горд не менее меня, вывозя первый раз в жизни взрослую дочь.
    Когда мы вошли в большой зал, меня покинуло спокойствие, а когда папá ушел, оставив меня одну с какими-то незнакомыми девицами, стало и совсем неуютно. Все мои московские подруги были старше меня и были уже фрейлинами, почему и сидели в другом месте, не там, где мы «простые смертные», как я мысленно называла всех, с кем должна была сидеть. Раньше чем уйти на свое место, папá познакомил меня с моей соседкой по столу красавицей княжной Львовой, которую просил «протежировать» мне, и она очень мило мною занималась, но, несмотря на это, было мне очень страшно. Слишком всё было непривычно и непохоже на то, что я видела раньше в Ковне и Колноберже.
    Большой, знаменитый своей красотой зал Дворянского собрания, был полон, не приехали только высочайшие гости.
    Все разговаривали, смеялись, искали свои места. В глазах рябило от блеска мундиров и дамских нарядов, а в ушах звенело от гула множества голосов, звона шпор, шума отодвигаемых стульев.
    Царский стол стоял на возвышении, в конце зала. Приборы на нем были расставлены лишь с одной стороны, лицом к публике. Остальные гости тоже сидели, только с одной стороны, лицом к высочайшему столу.
    {122} Не успела я еще освоиться со всем окружающим, как неожиданно наступила тишина, нарушаемая лишь постукиванием церемониймейстерской палочки. Все как-то подтянулись и повернулись к возвышению, на котором появились государь, императрица и другие особы императорской фамилии.
    Тут я первый раз в жизни увидела государя, и он даже издали произвел на меня такое впечатление, что я только на него и смотрела, чтобы еще и еще увидеть его прекрасные глаза. Императрица, молодая, красивая, царственно-величественная, не притягивала так к себе. Не было в ней этого манящего очарования.

    Глава IV

    Сразу после Пасхи 1903 г. папá уехал в Саратов, а мы вернулись в наше любимое Колноберже. Какое счастье было увидать после стольких дальних скитаний родное гнездо. Не говоря уже о людях, животных, но и все вещи, казалось, радостно нас приветствовали — и знакомые во всех деталях деревья сада, и мебель, и сам дом ласково улыбались нам. Старые, прочитанные десятки раз книги, полусломанные игрушки влекли к себе, как испытанные друзья, и мы с первого же дня погрузились в нашу счастливую обычную жизнь.
    В июле меня послали с м-ль Сандо в Эльстер, проделать второй курс лечения. Двадцатого июля я была несказанно обрадована там телеграммой папá: «Félicitons avec petit frère Arcady» (Поздравляю с маленьким братом Аркадием.). Наконец, осуществилась мечта моих родителей, и Господь послал им, на девятнадцатом году женитьбы, первого сына.
    Когда я вернулась в Колноберже, мамá сразу провела меня к себе в спальню, где сидела кормилица с толстеньким, красивым младенцем на руках. Когда я к нему нагнулась, он повернул голову в мою сторону и улыбнулся.
    — Улыбай, улыбай, — ликовала плохо говорившая по-русски литовка-кормилица, а мамá растроганно, глядя на своего сына, сказала:
    — Тебе он первой в жизни улыбнулся.
    {124} Папá уже уехал в Саратов, и я только по рассказам знаю о торжественных крестинах моего брата, о том, как добросовестно отпраздновали рабочие рождение «панайчука» большим праздником, устроенным для них папá, и о том, как отец Антоний на этот раз не преминул поздравить родителей.
    Папá в Саратове понемногу привыкал к новым условиям работы, осваивался с окружающим и очень звал нас всех скорее к себе в новый отделанный им дом. Мы и уехали в город так рано, как этого никогда прежде не бывало — уже в октябре.
    По дороге остановка у бабушки, счастливой возможностью познакомиться со своим внуком. Теперь, когда я была уже взрослой, Москва всё больше и больше покоряла меня, и мне при каждом отъезде было грустно разлучаться с «красавицей Белокаменной», как с любимым человеком.
    Когда мы выезжали из Ковенской губернии, была осень, с голыми деревьями, туманом, слякотью, а в Саратове, через три дня пути, не считая остановки в Москве, нас встретил жаркий летний день. Папá в белом кителе и летней фуражке, пыльные улицы, духота — всё это поразило нас. Хотя уже и по дороге становилось всё теплее и теплее, но такого контраста мы всё же не ожидали. И не в одном этом контраст. Всё, всё другое, для меня чуждое, не родное.
    Чистая русская речь мужиков, их внешний вид, знакомый мне лишь по картинкам, виды из вагона на необъятные, без конца, без края, уходящие в даль поля, церкви в каждом виднеющемся издали селе — всё непривычное, всё знакомое лишь по книгам.
    А сам Саратов. Боже, как он мне не понравился! Кроме счастья видеть папá, всё наводило на меня здесь уныние и тоску: улицы, проведенные будто по линейке, маленькие, скучные домики по их сторонам, полное отсутствие зелени, кроме нескольких чахлых липок {125} вокруг собора. Волга оказалась так далеко за городом, что туда и ходить не разрешалось: такой в тех местах проживал темный люд и так много там бывало пьяных.
    Красива только старая часть города с собором, типичным гостиным двором с бойкими приказчиками. В этих местах я снова чувствовала, что-то близкое и родное, но сразу свыкнуться с этим чисто русским бытом было трудно — давали о себе знать первые семнадцать лет жизни, проведенные на окраине России.
    Дом наш всем нам полюбился — просторный с красивыми большими высокими комнатами, весь новый, чистый, и, о, радость! — освещенный электричеством. Но мамá этого новшества не признавала и завела у себя на письменном столе керосиновую лампу. Говорила, что электричество портит глаза.
    Понемногу стали мы тоже свыкаться с новой жизнью и новыми знакомыми, между которыми оказались и старые друзья, и родственники, помещики Саратовской губернии, князья Гагарины, граф Д. А. Олсуфьев, Катковы. Познакомились и очень сошлись мы с кн. Кропоткиными, живущими в самом городе. Начались уроки танцев. Мамá посвящала по несколько часов в день всяким делам по благотворительности; маленькие сестры учились уже серьезно; я увлекалась рисованием и историей, которыми занималась с прекрасными преподавателями.
    Одним словом, жизнь налаживалась. Одно, к чему трудно было привыкнуть — это к тому, что папá так мало мог принимать участья в нашей жизни... Полчаса отдыха после обеда, во время которого, он с мамá ходил взад и вперед по зале, и потом полчаса за вечерним чаем — вот и всё. Всё остальное время он работал. Так протекло время до Рождества.
    Весело провели мы праздники. Ночью, в двенадцать часов, в нашей семье никогда не встречали Новый Год, пока дети были маленькими. Ограничивались {126} поздравлениями в самый день первого января. В Ковне и Гродне придерживались старого обычая: мужчины ездили в этот день по всему городу от одной знакомой дамы к другой. И дамы и кавалеры находили эти визиты, длящиеся большей частью лишь по несколько минут, утомительными и скучными, но в голову не могло никому прийти, что Новый Год мог бы быть иначе «отпразднован». Вечером дамы с гордостью подсчитывали количество «визитёров», а последние тоже с гордостью и усталым видом рассказывали, сколько домов они объехали.
    В Саратове этот обычай был заменен «взаимными поздравлениями». Это было и приятно и весело. Все желающие поздравить друг друга, и дамы, и мужчины, съезжались к известному часу в большую залу городской думы — желали друг другу счастья, пили чай и разъезжались по домам. Картина этих съездов получалась довольно пестрая и оживленная. Непривычную в провинцию ноту вносила съезжающаяся на праздники к родителям учащаяся в столицах молодежь. А мы, провинциальные девицы, с жадным интересом смотрели на голубые воротники студентов, и их, по нашему мнению, поразительно элегантные сюртуки; на треуголки лицеистов и правоведов и, конечно, больше всего на юнкеров и кадетов, представляющихся нам воплощением военной лихости и отваги.
    Все эти юноши, чувствуя на себе взоры девиц, держались гордо-надменно, говорили с нами свысока, много рассказывали о посещаемых ими в столицах аристократических домах, упоминая вскользь и о том, что в таком-то ресторане Москвы или Петербурга особенно хорошо такое-то блюдо, давая нам этим понять, что и ресторанная жизнь им не чужда. А у моей подруги был брат, морской кадет. Когда он, гремя палашом, вошел в залу, то не он один, а и родители и сестра его сияли гордостью. Эта сестра под секретом {127} рассказала мне, что в ножнах палаша ее брата положен серебряный пятачек, чтобы он громче гремел — во всяком случае эффекта он добился большого.
    Конечно, на взаимных поздравлениях собиралось всё общество — не так уже много развлечений в провинции, чтобы пропустить случай повидать знакомых и блеснуть новым туалетом.
    Тридцать лет тому назад радио и во сне никому не снилось еще. Способы сообщения были еще сравнительно мало развиты, люди жили более оседло, чем теперь, тихо и мирно коротая свой век на том месте земного шара, где им свыше суждено было жить и умереть, довольствуясь тем, чем богат был родной город.
    Провинциальные моды были очень устарелые, и наши модницы, в своих роскошных новогодних туалетах, наверное, вызвали бы улыбку не только парижских дам, но и петербургских.
    Дамы же, модницами себя не считавшие, одевались настолько по-домашнему, что на приглашениях на бал нужно было приписывать «просят быть в вечерних платьях», а то иначе они явились бы на бал в капоте.
    Первым моим балом в Саратове, да и вообще первым моим «взрослым» балом должен был быть костюмированный вечер, устраиваемый моей матерью с благотворительной целью. Для меня из Петербурга был выписан японский костюм, и перспектива этого вечера меня и моих подруг очень радовала. Бал назначили в конце января, но перед самым днем бала стали ползти какие-то зловещие слухи, и я помню, как на балу один молодой человек, глядя на мое кимоно, спросил меня:
    — Скоро вы собираетесь объявить нам войну?
    А 27-го января война и разразилась. Стали собираться отряды Красного Креста, один за другим {128} исчезали наши бальные кавалеры, организовывались работы на раненых. Но театр военных действий находился так далеко, настолько непонятно было русскому солдату, почему, куда и за что его посылают драться, что настоящего подъема, как тот, что мы потом видали в 1914 году, не было.
    Я, только что прочитавшая «Войну и Мир» Толстого, преисполненная патриотизма, недоумевала, почему это так, и навела на эту тему разговор с папá, на что он мне ответил:
    — Как может мужик идти радостно в бой, защищая какую-то арендованную землю в неведомых ему краях? Грустна и тяжела война, не скрашенная жертвенным порывом.
    Но пережили мы в Саратове один вечер, наполнивший нас таким энтузиазмом, что на всю жизнь остался у меня в душе глубокий след от пережитого тогда. Это был обед-проводы отряда Красного Креста, отправляющегося на фронт под управлением графа Д. А. . Олсуфьева. Во время этого обеда, очень многолюдного, на который собралось всё саратовское общество, мой отец встал и сказал речь.
    Что это была за речь! Я вдруг почувствовала, что что-то капает мне на руку, и тогда лишь заметила, что я плачу: смотрю вокруг себя — у всех слезы на глазах. И чем дальше, чем вдохновеннее и страстнее становятся слова моего отца, тем больше разгораются лица и глаза слушателей, тем горячее льются слезы...
    Многие уже громко рыдают. Забыто, что не за русскую землю дерется русский солдат, что далеки от наших домов, поля, где многим суждено найти смерть и куда спешат им на помощь и поддержку те, кого мы сегодня провожаем, и лишь ярко сияет одна вечная правда о том, что каждый сын России обязан, по зову своего царя, встать на защиту Родины от всякого посягательства на величие и честь ее, и что, забывая всё на свете, {129} обязаны спешить ему на помощь те, кто волей Божьей, имеет счастье служить под Красным Крестом.
    Никогда еще мне не приходилось слышать такое единодушие, такое продолжительное ура, как то, которое покрыло речь отца и редко видишь столько людей, разных убеждений и характеров, соединенных таким общим, могучим подъемом.
    Когда мы вечером возвращались домой, мамá в карете сказала моему отцу:
    — Как ты великолепно говорил!
    На что папá ответил:
    — Правда? Мне самому кажется, что сказал я не плохо. Не понимаю, как это вышло: я ведь всегда считал себя косноязычным и не решался произносить больших речей.
    Слушая впоследствии ставшие знаменитыми речи папá, вспоминала я этот разговор.
    Моя мать торжественно благословила Д. А. Олсуфьева иконой, проводили мы отряд на вокзал, и я, несмотря на мои горячие просьбы пустить и меня с уезжающими, осталась дома, так как мои родители не считали возможным позволить восемнадцатилетней девушке ехать в такую даль без близкого человека.

     

    Категория: - Разное | Просмотров: 107 | Добавил: Elena17 | Теги: столп отечества, петр столыпин, мемуары
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Помощь сайту

    Карта Сбербанка: 5336 6902 5471 5487

    Яндекс-деньги: 41001639043436

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 1850

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru