Приобрести книгу в нашем магазине:
http://www.golos-epohi.ru/eshop/catalog/128/15603/
НА КРЕСТНОМ ПУТИ
…Года с двадцать седьмого, а может, и ранее, в душах многих земляков поселились тревога и сомнения: кулаков-то в нашем селе вроде бы и не было, а разговоры про «кулаков» и «подкулачников» шли на собраниях все горячее. Уполномоченные из района и из города требовали выдвигать на руководящие должности бедняков. Тот, кто был в пассиве, выходил в актив. Вспоминается, как возле сельсовета Федя Королев, молодой еще человек, говорил мужикам: «Я бедняк, и на это имею справку!» А Василий Почекуев ему отвечал: «Чем ты хвастаисся, живешь, где сена клок, где вилы в бок… Ты лучше скажи, что ты дал советской власти, шкапа ты беспашпортная! Я вот хлеб сею и государству сдаю, да не хвастаюсь…»
У мужиков начали выгребать хлеб. Была даже создана «комиссия по выгребу хлеба». 30 декабря 1928 г. волей Степнинского Совета 78 хозяйств нашего села были объявлены кулацкими, хотя до этого их владельцы ходили в середняках…
В феврале 1929 г. из нашего села высылается первая партия «кулаков»: по моим неточным данным, 22 семьи, в том числе девять женщин с детьми <…>.
Какие только вины не придумывали для раскулачивания!.. Четких определений кулацкому хозяйству не имелось. Сибирские крестьяне всегда жили в достатке. <…>
Отец держал четырех рабочих лошадей. Правда, имелась и пятая - Карюха, но по старости ее года два уже в плуг и борону не запрягали. Было три дойных коровы и молодой бык Мишка. В зиму уходило до восемнадцати - двадцати овец. Зимою же кололи свинью или кабана. Да мама держала сорок кур, так что в избе под кроватью всегда стоял полнехонький таз с яичками. Излишки она сдавала в кооперацию, как налог. На подходе было четыре жеребенка и три телки. Безусловно, года через три-четыре отец имел бы восемь рабочих лошадей, то есть стал бы действительно хорошим хозяином. «Хлеб растет на лошадях», - говаривал он. Сена заготавливал вдосталь. Словом, хозяйство у отца было зажиточное, но отнюдь для Сибири не кулацкое. Однако осенью 1929 г., когда мой отец в числе многих не смог после вторичного «твердого» обложения выполнить хлебозаготовку, он был лишен избирательных прав и объявлен «кулаком»…
Пришел я как-то в школу, а учительница моя говорит что-то вроде: «Ребята, Иннокентий Кирякин - сын кулака и потому учиться в школе не имеет права». Исключили нас с младшим братом: меня - из четвертого, его - из первого класса.
Тяжело нам пришлось. Еды нет, заработка тоже. Лиза, сестра, тайком приносила кое-какие продукты. Явно поддерживать связь с раскулаченными родителями было опасно: за это записывали в подкулачники или кулацкие подпевалы, ссылали.
Раскулачивание крепко подорвало и без того плохое здоровье мамы. И отец повез ее на станцию Любино к фельдшеру. Дело было зимой, как раз в период «великого переселения» кулаков.
Только родители уехали, заходит в дом комиссия из трех человек: Петр Иванович и Георгий Николаевич Почекуевы и Иван Иванович Аболевич. Почекуевы - наши степнинские. Петр Иванович считался бедняком, имел две лошади, плуг, борону. Он хромал и, может, поэтому не мог выбиться из бедности. Особенного рвения в общественном деле он не проявлял, а пришел выселять нас потому, что не мог сопротивляться властям: объявят еще подкулачником… Георгий Николаевич был помоложе и намного активнее. Жесткую линию к мужикам держал молодой председатель комиссии Аболевич, приятной наружности, из калужских переселенцев.
- Где отец? - спросил он меня, едва переступив порог.
- Увез маму к доктору.
- К выселению приступаем немедленно! - объявил Аболевич.
- Нет, - вдруг запротестовал Георгий Почекуев, - без родителей детей трогать из дома нельзя.
Аболевич аж вскинулся от возмущения, тогда Георгий Николаевич предложил:
- В Степном живет замужняя дочь Кирякина, надо ее пригласить и в ее присутствии произвести обыск и переселение.
Весь в слезах, ворвался я в избу сестры. Прибежали мы с Лизой домой, а там уж Аболевич лично ведет обыск. До сих пор не знаю, чего он искал? Только искал он усердно и добросовестно. Снял со стены рамку с фотографиями под стеклом, разобрал, просмотрел фотографии и за ними (что там могло быть?), прощупал тщательно перину на кровати, подушки, открыл ящик, в котором мама хранила белье7. В этом же ящике лежали завернутые в тряпицу цветные открытки - виды Риги, как память о городе, где служил отец в составе 8-го Сибирского казачьего полка. Иногда вечером отец доставал их и, показывая каждую открытку, рассказывал нам о далеком городе. Для нас с братом цветные открытки были самой большой драгоценностью в доме. И когда Аболевич взял было эти открытки, Витька вдруг бросился к нему, вцепился в них и закричал истошно: «Отдай! Отдай! Отдай!» Аболевич сначала все-таки сам просмотрел фотографии, а потом отдал брату. Витька забрался с ними на полати, всхлипывая, стал складывать их по порядку.
Аболевич между тем заглядывал в кринки, открывал и осматривал банки… Потом «комиссия» вышла в ограду. На амбаре висел замок. Аболевич обернулся к Лизе:
- Дайте мне ключи от амбара.
- Я не знаю, где отец их хранит, - ответила та, надеясь, что Аболевич постесняется взламывать замок.
Иван Иванович огляделся, увидел веревку на столбе, снял и привязал один конец к дужке замка, а второй взял в руку, отошел от амбара. Веревка лежала на земле, и все смотрели на действия председателя скептически. И вдруг не то что потянул ее, а сделал быстрый, едва заметный рывок, как бы встряхнул ее. И… дужка выскочила из замка. Взлом был проделан классически. Аболевич взглянул на ошеломленные лица стоящих вокруг людей и похвалился:
- Мы в Омске так-то вот и не такие замки взламывали!
Комиссия оставила нам, на семью в пять человек, баранью лопатку да полтора пуда муки. Хорошо, что отец догадался, увез с матерью шаль, пимы и пару отрезов, а то бы и их забрали…
Вечером отец вернулся. Подъехал к воротам своего дома, а в окошке стоит новая хозяйка, Авдотья Васильевна Еманакова, злорадно улыбаясь…
Я подбежал к родителям:
- Тятя, мы теперь не здесь живем, мы - у дяди Максима.
Мама застонала и не смогла подняться из кошевки. Отец молча повернул Гнедуху на соседний двор.
Тут же пришел Георгий Николаевич:
- Филипп Александрович, я по поручению Совета пришел забрать у тебя последнюю лошадь…
Отец тяжело вздохнул:
- Забирай, все одно кормить нечем.
Он вышел на улицу, сам запряг лошадь и долго стоял, гладил ее шею. По лицу отца текли слезы…
Многие мужики, объявленные «кулаками», стали хлопотать о восстановлении в правах, и около двадцати семей, в том числе и наша, были восстановлены… Отца приняли в коммуну и даже назначили бригадиром.
Зимой же тридцатого года в селах Омского округа получили директиву: проверить классовый состав колхозов, коммун, произвести там чистку. И всех, ранее восстановленных в правах «кулаков», в том числе и моего отца, «вычистили» из коммуны… Год мы жили в ожидании беды…
Нам объявили о ссылке и взяли под стражу. Даже в баню водили охранники с берданкой…
И вот в мае 1931 г. к воротам нашего дома подкатил пароконный ход8, запряженный двумя лошадьми. Мы погрузили свои пожитки и приехали на сельскую площадь, которая стала местом сбора «кулаков». Площадь была запружена подводами, на которых сидели семьи ссыльных. Голосили дети и провожавшие родные. В толпе гарцевал на коне уполномоченный Кудрицкий, размахивал кнутом и приговаривал:
- Отходила казачья плеть по нашим спинам, отлились кошке мышкины слезки…
Привезли нас под охраной сначала в Куломзино9, на постоялый двор. Дня через два - три погрузили на баржу у причала. Пригнали ссыльных и из других районов. Наши, степнинские, старались держаться вместе.
Комендант этапа Белов, высокий и грузный, был грубый и жестокий. Наш односельчанин Иван Еременко увидел в толпе у причала свою сноху и давай ей махать, а Белов заметил это, тут же подскочил к нему, так что голова Еременко оказалась против ног коменданта, и заорал:
- Отойди от борта, а то в морду дам! - и уже ногу занес. Хорошо, Иван отпрянул вовремя.
Когда на палубу и в трюм баржи набили людей, ее отбуксировали и поставили на якорь недалеко от берега. Потом с левого борта встала еще одна баржа, а с правого - еще одна. Обе груженые людьми, скотом, плугами и сеном.
Подошел пароход «Алексей Рыков», взял нас на буксир. Тут на палубу опять выскочил Белов и, размахивая наганом, начал всех загонять в трюм. Слышим, подняли якорь, задраивают люк. И тут все закричали - дико, страшно, не по-человечески: испугались, что все задохнутся. Оказалось, нашему каравану предстояло пройти под мостом, а мост - объект оборонный… Когда прошли мост, людям разрешили вернуться на палубу. Один из мужиков крикнул Белову: «Ты! Ослиная твоя голова, неужели ты думаешь, что эти люди могли мост взорвать?»
Крикуна по указке Белова потащили в карцер, в носовой трюм. Однако народ зашумел, заволновался, и через час узника освободили.
Наше плавание по сибирским рекам вспоминаю я, как сущий ад. Палуба и трюм были забиты до отказа, но если вверху еще можно было дышать, то внизу люди задыхались. Бедственное положение ссыльных усугублялось еще и тем, что они пили сырую воду, многие заболели расстройством желудка, в гальюн выстроилась очередь…
Когда мы плыли уже по Оби, вся корма была загажена человеческими испражнениями. По барже распространялось зловоние. В трюме обстановка вообще была невыносимой: дети и старики, ослабленные поносом, не имели сил подняться на палубу и оправлялись там же, в трюме, а тяжелобольные - под себя…
Проплыли Тару. Никто не знал, куда нас везут, что нас ждет… Отец как-то достал свою географическую карту, ту самую, по которой мы, ребятишки, с ним «путешествовали». Он хотел по прибытии на место отдать ее в школу. Разложил карту на сундуке, мы с Витькой пристроились рядом.
- Видите, в самом низу - озеро Зайсан. Из него наш Иртыш вытекает, - он повел пальцем по узенькой голубой ленте. - А вот Семипалатинск, вы ведь едали арбузы-то? Это отсюда их привозят.
Такими «уроками» сопровождалось наше плавание. Карта вызывала интерес и у взрослых. Отец и другим охотно рассказывал о том, что знал.
Мужики на барже мучались неизвестностью. Собравшись возле отца, наши степнинские Иван Сургутский, Федор Старцев, Василий Почекуев и другие все пытались высчитать, куда нас сплавляют… В разговорах все чаще слышалось «Соловки», однако никто из наших «географов» не мог толком сказать, где они находятся. И на отцовской карте найти их не могли. Некоторые сомневались:
- Ведь если нас везут на «Соловки», земля-то там мерзлая, а нам надо пахать, сеять… Вряд ли на «Соловки»…
- Да нет, мужики, - уверенно вмешивался в разговор Иван Никандрович Сургутский, который уже ссылался в 1929 г. в Кулай, и теперь следовал во вторую свою ссылку, - про какие «Соловки» вы говорите, вы же видите две баржи с плугами и лошадьми. Значит, нас везут туда, где можно землю пахать.
Под Тобольском наш караван бросил якоря и встал на трое суток для промывки котлов. Во время стоянки отец рассказывал нам с братом, что наши предки были тоболяками.
И опять мы плывем вниз по Иртышу. Еще до Тобольска на нашей барже померло двое стариков. Их трупы обернули мешковиной и спустили за борт, как ни упрашивала родня. Ни тебе могилки, ни тебе креста...
Когда ссыльные увидели такие «похороны», возмутились. На Белова обрушились гнев и возмущение. И тот сдался: позволил умерших складывать в якорном трюме, а на стоянках, пока шла погрузка дров, хоронить по-христиански, хотя и под охраной милиции и комсомольцев.
Во время стоянок на баржи не доставлялись ни продукты, ни корм для скота. Люди перебивались, как могли. В Степном еще, когда сгоняли людей на площадь, многим не дали собраться, как следует, запастись едой. И теперь они голодали. Все чаще появлялись просящие милостыню.
Больных становилось все больше. Вонь стояла невыносимая. Люди испугались возможной холеры. Страх оказался страшнее Белова. Одна женщина достала из сундука икону, и вокруг собралась толпа. Молились, причитали… Холеры, слава Богу, не случилось.
Подошли к устью Иртыша. Погода испортилась, заморосил дождичек, его у нас зовут сеногноем. Караван остановился в Ханты-Мансийске. Когда просветлело, тронулись в путь. Перед нами раскинулась неоглядная водная гладь: Обь, в которую мы повернули из Иртыша, разлилась так широко, что берега не виднелись. Куда ни глянешь - вода. Моросит… От этой гнетущей картины люди цепенели, женщин охватывала паника.
- Тошно, бабоньки… На погибель везут, о Господи, пресвятая Богородица, да за какие грехи ты нас наказываешь…
- Цыц, вы, дикое племя! - одернул их один из мужиков. - Это река разлилась, а до моря-то еще ох как далеко.
Окрик, как ни странно, успокоил женщин.
Отец мой достал свою карту, стал проводить ребятишкам «урок географии»:
- Вот видите, две речки - Бия и Катунь. Тут они соединились и образовали Обь. Самый большой ее приток - наш Иртыш. А впадает Обь в Обскую губу, а потом - в Северный Ледовитый океан…
Так мы плыли. Около села Каргасок «Алексей Рыков» повел баржи в реку Васюган. Потянулись гнилые, гиблые места, как говорили ссыльные. Остался позади старожильческий поселок Староюгино, затем Наунак, где мы останавливались для погрузки дров. Последним поселком на Васюганье была Усть-Чижапка. Там мы и выгрузились на берег. Мужиков привлекли на разгрузку скота и сельской техники.
Бедная скотинка! На нее страшно было смотреть. От самого Омска она голодала, сена было мало, а в последние дни животным вообще ничего не давалось. А какие травы стояли в поймах рек!
Лошади - живые скелеты, обтянутые кожей, изгрызли колоду. А сколько на этих несчастных животных было вшей, страшно вспомнить! Пишу эти строки, а к горлу комок подкатывает… Наши извечные кормилицы и поилицы - лошадушки и коровушки, за какие грехи вы несли такую кару? Многие из них погибли в пути. А те, что еще жили, не могли идти сами. Прутиками или щепками мужики счищали с них вшей, потом подхватывали специальными лямками и сводили по трапу на берег.
Лошади гибли и тут. Одна из них, схватив зеленой травы, через несколько минут забилась в смертной судороге. Люди сначала тупо ожидали, когда стихнут судороги, а потом вдруг, схватив кто ножи, кто топоры, отталкивая друг друга, кинулись резать, рубить и рвать еще теплую тушу животного… От одного павшего коня и мы с Витькой успели в общей свалке отхватить кусок. Отец, тут же, на берегу, сварил его. Каким вкусным нам показалось тогда мясо дохлой лошади!..
На берегу Васюгана ночевали. Днем погрузились на паузок10. Катер «Услуга» взял нас на буксир и вышел по Васюгану в узенькую и извилистую речку Чижапку. Шли километров семьдесят. Наконец, «Услуга» и наш паузок причалили, и раздалась команда: «Разгружайсь!» На берегу стоял один рубленый дом, недалеко от него - амбар под тесовой крышей. Здесь жил охотник и рыбак Еремин с женой Дарьей. Ходили слухи, что он из тарских мужиков. Место называлось «юртой Еремина».
Выгрузились мы. И тут потянуло соленой рыбой. Пошли к Еремину. Оказалось, амбар у него набит солониной. Голодные люди стали у него менять свои вещи на рыбу. В течение часа рыбак реализовал весь свой запас.
Здесь-то, у речушки Старицы, на яру, и ставили наши мужики поселок. Южная его часть заселялась спецпереселенцами Омского округа, а северная - Чернокуринского района Славгородского уезда. Официально наше поселение называлось: «Юрта Еремина № 13». Вдоль речки Чижапки потом образовалось еще шесть таких поселков.
Первое лето ушло на строительство жилья. Строевой лес находился километрах в двух от нас, но перетаскивать его у людей не было сил, а лошади остались на откорме на Васюгане. Начали ладить глинобитные дома. Углублялись в землю чуть ли не наполовину, полагая, что зимы тут суровее, чем в омских степях.
Осенью всех вывели на раскорчевку леса. Работа тяжелая. Вся механизация - лопаты да топоры. Дерево по дереву наши мужики отвоевывали у тайги землицу, чтобы завести на ней хлебопашество. В ту же осень завезли и посеяли рожь. Она скоро взошла, и все ходили любоваться ею. Тревожились: перезимует ли?
С наступлением зимы раскорчеванный лес начали пилить на дрова. Делали клещи для хомутов, топорища, дранку, клепку для бочек и т.д.
Все наши спецпереселенческие участки были в ведении райкомендатуры, которая находилась в районном центре Каргаске. На каждом участке свой комендант, царь и бог. У нас владычествовал некий Разуваев. Однажды, не помню уж, по какому поводу, навестил он нашу землянку в 18 квадратных метров (на пять человек). Выкопана она была в яру, и чтобы войти в нее, требовалось спуститься с кручи. Для удобства отец построил лестницу из соснового горбыля. Соседи, бывало, спускаясь по ней к нам в гости, острили: «Лестница у тебя, Филипп Александрович, просто как у Шанихи11».
И вот комендант со своими спутниками по этой «лестнице» и вошел в нашу землянку.
- Милости просим, - пригласил гостей отец. Но Разуваев, не обращая ни на кого внимания, двинулся прямо к окну, где на подоконнике лежали две отцовские географические карты.
- Это что такое? - спросил он отца.
Тот поднял брови удивленно:
- Как что… карты географические. Вот школу выстроим, подарю учителям.
Комендант решительно взял карты, свернул их в трубку.
- Вы эти карты привезли не для школы, а для ориентировки на местности, чтобы бежать из ссылки!
И вышел из землянки вместе с картами и провожатыми.
Другой комендант, Дедков, матершинник несусветный, при всей своей горячности проявлял искреннюю заботу о людях. До него никого из местных начальников не волновала высокая смертность поселенцев от недоедания. Чтобы как-то поддержать людей, он организовал рыболовецкую бригаду для подледного лова в Чижапке. Той зимой, помню, нам дважды выдавали по 10 - 12 кг мороженой рыбы. На пять человек, конечно, недостаточно, но все-таки подспорье.
Тот же Дедков добился, чтобы школьникам кроме 300 граммов хлеба, которые получали за них родители, выдавали еще в школе по 200 граммов с горячим чаем. Правда, Дедкова вскоре перевели, и добавки прекратились.
Пайки спецпереселенцы получали как арестанты. Отец, как глава семьи - 500 граммов при условии выполнения дневной выработки, а если она не выполнялась, то - 300, дети до десяти лет к работе не привлекались, но имели свои 300 граммов. Больным и инвалидам давали по 200 граммов. В качестве приварка мы получали по 400 граммов в месяц на едока пшенку, ячменную или гречневую крупу, которую мама делила ложками, чтобы хватило на 15 дней (продукты выдавались два раза в месяц). Кашицу варили жиденько, чтобы подольше хватало. Да можно ли было выжить на такой пище при тяжкой работе? Люди слабели и, бывало, не могли подняться на работу. А не вышедшему полагалось только 200 граммов хлеба. Тогда человек был обречен.
Кончилась первая зима. Стаявший снег обнажил наше поле, и хорошо выстоявшая рожь порадовала мужиков. Все вышли на постоянную летнюю работу - корчевать лес, но на поле то и дело поглядывали. Что-то она задерживалась в росте. Но вот однажды возвратились с работы и замечаем: не так стоит озимь, как утром, вроде свежее и выше стала. Марья Кирилловна Еременко, как увидела, что похорошело поле, так заголосила:
- Бабы, жито, жито, якэ оно зробылося гарненькое, ось побачьте?
Женщины, утирая глаза, причитали:
- Матушка ты наша, кормилица, перезимовала, не сгибла…
Много я видел слез людских в детстве, но не знал, что можно плакать от радости… Настроение у всех поднялось, появилась надежда: вырастет наша рожь, увеличат норму питания, будем жить… «Жить»… Нет, это было не про нас.
В низинах рожь все-таки вымокла, но на возвышениях созрела. Догадались мужики о причине ее запоздалого роста: поздно здесь, в Нарымских урманах, прогревается земля.
По весне 1932 г. посеяли десятину пшеницы для пробы. Вышла она в колос, а созреть не созрела: лето оказалось короткое. Хорошо рос картофель, хотя и водянистый, но это не казалось бедой. Беда поджидала в другом: по весне картошки завезли мало, только-только на посадку, а уж на еду… Теперь уж не могу сказать, сколько мы получали на свою семью этой дряблой, гнилой картошки. Помню, с какой осторожностью отец срезал макушки клубней. Такими «семенами» засадили мы свой небольшой огород. А из оставшихся отец варил «суп». Наливал воды в ведерный чугун, нарезал два блюдца картошки, бросал в чугун блюдце ржаной муки, соли. С весны до осени только три раза и поели мы такого «супа». Выкопанной картошки хватило нам месяца на три, как ни старались.
Когда подступал голод, шли к остякам обменивать вещи на продукты. У отца было бобриковое пальто: справили за год до раскулачивания, успел сходить в нем только два раза в церковь и один раз на день рождения старшей дочери. Когда отец совсем ослабел от голода, он достал свое пальто и послал меня к остякам обменять на рыбу.
- Тятя, а сколько просить за него? - спросил я.
- Сколько дадут, сынок.
И я отдал пальто дедушке Мурасову за три ведра свежей рыбы.
Первые полгода нашей ссылки отец переносил мужественно, старался поддержать других людей, хотя самому было тяжелее многих: мамино здоровье совсем надломилось, и он должен был выходить на корчевку и дома управляться - готовить, стирать. Я видел, как отец худел, терял силы. Сильнее, чем от голода, мучился он без табака. Доходил до того, что просил ради Христа… На его землистом лице резко обозначились скулы, глаза поблекли. Он возбуждался, кричал:
- Смерть, ну где ты заблудилась? Иди, забери меня.
Мама со слезами на глазах уговаривала его:
- Тошно, отец, опомнись, ну че ты говоришь? Ведь у нас ребятишки…
- Мать, мы с тобой помрем и этим спасем наших детушек. Их в детдом отдадут, накормят, оденут…
Однажды отец слег и больше не поднялся. Умерла и мама… Сестренка Клава умерла раньше всех. Нас с Витькой, действительно, отправили в детдом. Но это уже другая страница жизни…
Недавно я побывал в тех местах, где закончился крестный путь моих родителей. Из двенадцати спецпоселений на Чижапке, организованных НКВД в 1930-е годы из раскулаченных крестьян, не уцелело ни одного. Места, где они располагались, заросли лесом и травами.
По памяти определил я места погребения мамы и отца и поставил крест на их предполагаемой могиле…
____________________________
7. Судя по описанию обыска, И.И. Аболевич достаточно умело искал деньги и другие ценности.
8. Ход, ходок - телега.
9. Куломзино - железнодорожная станция и поселок при ней на левом берегу Иртыша, возле Омска. Ныне в черте города.
10. Паузок - несамоходное деревянное беспалубное судно малой грузоподъемности, с плоским днищем, предназначенное для перевозки грузов по речному мелководью.
11. Очевидно, сравнение с каменной лестницей возле здания купчихи М.А. Шаниной на Любинском (Чернавинском) проспекте г. Омска. В начале XX в. «Торговый дом Шаниной» впервые в Сибири стал проводить сезонные распродажи со значительными скидками («Фоминские дешевки»), поэтому пользовался широкой известностью у населения Омска и Омского уезда.
Иннокентий Кирякин
|