Web Analytics
С нами тот, кто сердцем Русский! И с нами будет победа!

Категории раздела

- Новости [7829]
- Аналитика [7278]
- Разное [2992]

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Календарь

«  Декабрь 2022  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
262728293031

Статистика


Онлайн всего: 4
Гостей: 4
Пользователей: 0

Информация провайдера

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Главная » 2022 » Декабрь » 28 » А.И. Солженицын. С Сахаровым нас разделила Россия
    20:33
    А.И. Солженицын. С Сахаровым нас разделила Россия

    Через несколько дней — выслали Сахарова из Москвы. Терпели–терпели, клокотало у властей уже давно, но последнее сверхотважное заявление учёного против ввода войск в Афганистан — под грозный размах этого события и попало: всё равно будет взрыв мирового гнева, так заодно.

    С каким чувством поехал он? Ведь не просто схватила и поволокла бульдожья челюсть — но под Девятый Вал большой войны. Так — и схоронят заживо?

    А вскоре за тем дошло до нас, раскрупнейше было напечатано, — последнее перед ссылкой заявление Сахарова, от 18 января 1980, как бы завещание на эту пору. И — о чём же? О статье Чалидзе! — вот об этой лукавой, виляво состроенной статье, с подтасовками, с советским прононсом, — только за то, что она против русского национального сознания и против меня? — находил Сахаров “её опубликование целесообразным”, она “в стиле серьёзной и хорошо аргументированной полемики”, “талантливая дискуссия, очень важная для всех”…

    Сахаров?

    Его дивное явление в России можно ли было предвидеть? Я думаю: да. По исконному русскому расположению — должны пробирать людей раскаяние и совесть. И какой бы корыстный ни стянули правящий обруч на шее России, как бы они все там ни ожесточели, ни заелись, ни забылись, — но время от времени должны оттуда выбрасываться ошеломлённые, очнувшиеся, раскаявшиеся сердца. По упадшему качеству этого слоя — не столько, сколько вырывались из дворянского благополучия, но всё же! И такие случаи (не беру в расчёт партийных беглецов от расправы) уже были не раз: Виктор Кравченко, Игорь Гузенко, Анатолий Федосеев и менее известные невозвращенцы. А вот — дошло и до слоя академического. Новизна помягчевшего времени вместе с научными размерами Сахарова и его атомными заслугами перед родиной — дали ему возможность совершить свой подвиг–переход у себя в стране.

    Да, это — по–нашему! И я, например, при своём оптимизме, всегда так ожидал: проявятся! появятся такие люди (я думал — их будет больше), кто презрит блага, вознесённость, богатство — и попутствует к народным страданиям. И — какие возможности таились бы в таких переходах!

    Трудней было предвидеть состав мирочувствия такого человека, — хотя лишь по куцости нашего зрения, а задним–то числом распишешь легко. Из какой почвы ему подняться? Не только полвека прокатанной, укатанной кровавым катком большевиков, но и перед тем ещё полвека опрысканной, как вытравителем, — освобожденческим презрением к составу российской истории. И именно из такой среды, столичной интеллигенции, Андрей Дмитриевич и родом. По семейной атмосфере он вырос на щедрой интеллигентской “всечеловечности” и верен ей исключительно последовательно, — и взнесенный к Нобелевской премии, и вот теперь низвергнутый в ссылку. По опыту же своей юности он вырос на “советском интернационализме”, впитал и его (да гуманистические корни — одни и те же), и при всех потом разочарованиях в советской системе — от этой стороны идеологии тоже не мог оторваться. Он так прямо и пишет, что даже мысль о нации, всякое обращение к нации, а не к отдельному человеку, считает философской ошибкой.

    Затем собственная жизнь Сахарова на технической службе государству вряд ли оставляла ему просторы для исторических и социальных размышлений (“сверхсекретность и сверхнапряжение, в которых жил 20 лет”, “более 20 лет в этом фантастическом страшном мире”, его слова). Всё это сочеталось и с общесоветским принудительным незнанием русской истории. Ни в чём когда–либо им сказанном или написанном не просквозила память, что нашей истории — больше тысячи лет, этого воздуха у Сахарова нет. Все его исторические анализы начинаются от хрущёвского периода или от конца сталинского, не глубже по времени. Он воспринимает так, что “контуры важнейших современных проблем впервые обрисовались” после Второй Мировой войны, — тогда как проблемам этим, кроме разве экологии, по меньшей мере столетие, а каким и два, и три.

    Естественное состояние Сахарова в кругу представлений физики — при переходе в область социальную не успело дать ему своеродной общественной идеи, но склонило к сильному преувышению роли технического прогресса. Его мировоззрение составилось из наследственных гуманистических (антропоцентрических) идей, с которыми мировое общество таким уязвимым вступило в ХХ век. Немудрено, что Сахаров и подписал (в 1973, среди малоизвестных трёхсот человек) размашистый Гуманистический Манифест II, сводящий этику к человеческим интересам и специально заострённый против всех религий (хотя Сахаров тут и сделал оговорку, не слишком сильную). В остальном же содержались в Манифесте всё любимые идеи Сахарова: бесконечный научный прогресс; всеобщее универсальное (понимай: вненациональное) образование; перешагнуть за пределы национального суверенитета, единое мировое законодательство; наднациональное мировое правительство; экономическое развитие не должно оставаться в компетенции нации. (То есть чтобы нация и вообще не распоряжалась укладом своей жизни.)

    Так и по последний день (1981) мы получаем от Сахарова всё ту же идеализацию технического прогресса, всё тот же идеал будущего: “научно регулируемый всесторонний прогресс”, — ещё один учёный соблазн: возьмутся ли “научно всесторонне регулировать” как искусство (мысль Сахарова 1968 года), так и всю духовную жизнь? — а она и есть главная возможная доля прогресса человеческого существа, — тогда это страшно. А без духовной жизни — материальный прогресс пуст, и не есть прогресс. Однако Сахаров упорно верит, что именно учёным дано оценивать прогресс в целом. Даже (“Мир через полвека”, 1976): вот возникнут летающие города с термоядерными установками, а общемировое регулирование перейдёт в общемировое правительство. Эти расплывчатые картины будущего по сахаровскому эскизу — вполне ирреальны, Сахаров выступает пророком некой призрачной сверх–страны, без ощутимого прошлого, во всяком случае без нашего прошлого. Его лозунги от неподвижного повторения становятся с годами всё более надоблачными. Да ведь со своих 27 лет в мире ядерных взрывов — как и не потерять опорности в реальном мире! Сахаров и сам так высказывается: что сделать по его общественной программе в нашей стране ничего нельзя, он не верит в успех, а действует из верности идеалу.

    Снисходительность Сахарова к коммунизму и к социализму, которую в “Размышлениях”, 15 лет назад (“взгляды автора являются глубоко социалистическими”, “нравственная привлекательность идей социализма”, “выход был указан ещё Лениным”…), я воспринял лишь как тактический манёвр подгнётного автора, — к моему затем изумлению оказалась истинно присуща ему. Это — тоже продолжение старорадикального греха русской интеллигенции: насилие слева — прохвалять и прощать. С тех пор мы не раз встречаем у Сахарова то “источник наших трудностей — не в социалистическом строе” (письмо руководителям партии); то идеализацию 20-х годов в СССР — “большие надежды, дух воодушевления”; то — “лжесоциализм тоталитарный”, которому с надеждой противопоставляются “социалистические идеи в плюралистической модификации”; то — термин “сталинизм”, предполагающий, что коммунизм в общем–то был лучше, но загубили. Уже в ссылке в 1980 у него выплывает: “лозунги коммунизма, когда–то [во времена ЧОНа и продотрядов?] отражавшие стремление к справедливости и счастью для всех на Земле”… — И даже не исключает (письмо Брежневу, 1980, “Континент”, № 25), что одна из причин оккупации Афганистана — “бескорыстная помощь земельной реформе и другим социальным преобразованиям”.

    Да, сам Сахаров всегда проявляет высокую личную нравственную силу — и оттого ли возлагает на неё расширительные надежды, нигде не допуская к ней примеси религии, даже не оговорится так. (И не спросит: а существовали ли вообще нравственные понятия прежде и до всяких религий, хотя бы языческих?) Религия для него — отчуждённое чудачество, часто и кроваво опасное. В атеизме же — он прочен, тут он — верный наследник дореволюционной интеллигенции. Даже призыв человека “к осознанию вины и к помощи ближнему” он озаглавливает не Христом, а Швейцером...

    И — к чему же неизбежно должно свестись такое мировоззрение? Конечно же и только к “правам человека”, — “идеологии прав человека”, как теперь прямее говорит и сам Сахаров. “Защита прав человека стала общемировой идеологией”.

    Но как это понять: “идеология прав человека”? “Права”, возведенные в ранг идеологии, что это такое? Да это же — давно известный анархизм! И это — желанное российское будущее? Да ведь ещё умница В. А. Маклаков поправлял своих разъярённых кадетов: надо заботиться не только о правах человека, но и правах государства! Добиваясь прав каждому, надо же помнить и об обязанностях каждого — надо же позаботиться и о целом! Наше столетнее Освободительное Движение как раз и добивалось только — прав каждому, исключительно — прав. И — развалило Россию. В 1917 мы как раз и получили — небывалые, несравненные права, а страна — тотчас погибла. Все наши события 1917 года начались разве с подавления прав? а не с полного их разгула? — рабочие захватили право бить в морду администрацию, солдаты — право уезжать с фронта, крестьяне — валить не свой лес, разбирать на части лесопилки или мельницы, самим брать землю, все горожане — требовать неограниченного увеличения зарплаты, — и русское демократическое правительство всему этому легко уступало. Ведь когда мечтаются “права человека”, то подразумевается прежде всего интеллигентское право печататься и произносить речи — однако за тем покатится полный размах других “прав”, где уже не отличат слово от угрозы, свободу от безнаказанности, собственность от воровства. И особенно в ХХ веке, когда повсеместно на Земле разнуздались инстинкты, — как же можно на первое и единственное место выдвигать “права человека”? Медицински говоря, назойливое втолакивание “прав человека” есть программа независимого одноклеточного существования, то есть ракового развития общества.

    Сахаров, по–видимому, не отдаёт себе отчёта в том, чего и никогда не понимали русские либералы и радикалы, все четыре Думы, и что тщетно втолковывал им Столыпин: что не может создаться гражданственность прежде гражданина, и не правовые вольности могут вылечить больной государственный и народный организм, а прежде того — физическое лечение всего организма.

    А как, насколько, до чего мы больны — это Сахаров знает. Особенно узнал в годы своего диссидентства, на низах, уже преследуемый, в скитаниях вокруг судов, в столкновениях с простой жизнью. В той же “Стране и мире” он даёт немалый обзор наших болезней: позорно низкие зарплаты, тесное худое жильё, малые пенсии, скудные больницы, плохая врачебная помощь, плохое качество продуктов питания, плохое снабжение товарами, всеобщее пьянство, невозможность семейного воспитания, паспортное прикрепление, низкое качество образования, нищета учителей и врачей, ещё не пишет “демографическое вырождение”, но к 1975 это ещё не было так ясно, да ещё оно и не всеобщее, коснулось только славянских ветвей да малых народов Севера.

    Да, сегодняшний Сахаров достаточно много видит в советской жизни, он уже не кабинетный удаленец. И — какую же вопиющую боль, какую страстную безотложную нужду он возносит первее и выше всех болей и нужд раздавленной, обескровленной, обеспамятенной и умирающей страны? Право дышать? Право есть? Право пить чистую воду, а не из колодцев прошлого века и не из отравленных рек? Право на здоровье? рожать здоровых детей? Или бы: право на свободное передвижение по стране с правом вольного найма на работу и увольнения, то есть освобождения от крепостничества?

    Нет! Первейшим правом — он объявляет право на эмиграцию! Это — сотрясательно, поразительно, это можно было бы счесть какой–то дурной оговоркой — если бы Сахаров не произнёс бы и не написал бы этого многажды. В “Стране и мире”, вслед за описанием советской жизни, стоит вторым разделом, ещё до проблемы разоружения — любимой и заслуженной проблемы Сахарова, до всеобщего разоружения: “О свободе выбора страны проживания”. Это — 1975 год. И с тех пор много раз он заявляет, что право на эмиграцию — “ключевая проблема”, “первое и важнейшее” изо всех прав человека, — переворачивая вверх ногами все разумные представления об условии жизни народов. В эти годы у нас насильственно “закрывают” тысячи “бесперспективных” деревень, насильственно изгоняют людей из мест их рождения, до конца уничтожают Среднюю Россию, — Сахаров ни звука об этом, ничего этого не замечает, а: право на эмиграцию!! Через 5 лет, уже вот высланный в Нижний Новгород, — в одном из первых, теперь затруднённых и редких интервью (“Вашингтон пост”, март 1980): “Преследование всех слоёв (выделено мною. — А. С.) советского общества проявляется в ограничении эмиграции”. А мы–то думали, что преследование колхозников — в эксплуатации их от зари до зари, в бесплатной работе, в безземельи, в изнурении, в нищете, в безодежде, в безобувности, — нет! — преследование колхозников в том, что их не выпускают в Америку! — И ещё через два года, в декабре 1981, после своей триумфальной голодовочной победы, Сахаров думает всё так же, об этом свидетельствует корреспондентам приехавшая в Москву Е. Г. Боннэр: “Основное [!] право всякого человека — право покидать страну проживания”. То есть право бежать из гибнущей страны.

    Столько лет подряд и так настойчиво. Вместо всех теорий общественного устроения — какая же дикая идеология бегства. В какой же стране какое коренное население способно выдвинуть такое “первое право”? Сахаров выстроил такое объяснение: исключительность права на эмиграцию в том, что оно есть гарантия выполнения прав для остающихся. То есть: если будет свобода эмиграции, то под неумолимой угрозой, что всё население уедет в Америку, — будут установлены в СССР полные гражданские права? Изумишься: как может учёный физик — создать и сам поверить в такое химерическое построение? А потому что тут работала не только логика, а эмоциональная предокраска познания: хочу, чтобы было так!19

    Уж не говоря, что весьма заметная еврейская эмиграция, отхлынувшая из СССР за несколько лет, ослабила напор за гражданские права в СССР, — она вообще сбила диссидентское движение: для многих диссидентов открылся заманчивый лёгкий выход, и тем шире открывался, чем диссидент настойчивей. В результате диссидентское движение опало силами и не возглавило общественного прорыва.

    Да ведь это только говорилось — “всеобщее право на эмиграцию”. Хотя Сахаров печатал (“О стране и мире”), что эмиграция трагически необходима украинцам, русским, литовцам, латышам, эстонцам, — но те миллионы или сотни тысяч всех их, кто уехал в прежние войны, напротив, трагически тоскуют по родной земле, где только и дорого получить и свободу, и хлеб, а не на чужбине. Был убедительный пример у Сахарова: порыв к отъезду у немцев, — но это скорей не эмиграция, а ре–эмиграция, на свою исконную родину. И так, при всех добавочных построениях, — и сторонникам, и противникам, и близким и дальним было ясно, что речь идёт только и исключительно об эмиграции еврейской, для того и вся теоретическая конструкция, в том и боль Сахарова, да так он и писал: “Я понимаю и уважаю национальные чувства евреев, едущих строить свою новообретенную родину”, — так и мы, другие многие, тоже так понимаем и уважаем.





    Однако у Сахарова это нечастый случай, когда национальные чувства встречаются в положительном контексте. С той же решимостью он не дрогнул вмешаться во внутренние распри Соединённых Штатов, горячо защищать от американских критиков поправку Джексона (там винили, что на ней потерпела ущерб американская торговля), один раз обращался к Верховному Совету СССР, четыре раза — к американскому Конгрессу, и одёргивал конгрессменов, готовых идти на компромисс с Советами, и особо — к собранию “Еврейских активистов в США”; и затем — к английскому, французскому, западногерманскому и японскому парламентам, — чтоб они и у себя ввели такие же поправки Джексона и остановкой торговли и кредитов заставили бы СССР выпускать евреев, — и убеждал, что таким путём может быть установлена вся в целом честная демократическая разрядка с СССР.

    И столько усилий, столько хлопот (и столько личного риска!) — ради того, чтобы для малой доли населения добиться — яркой привилегии, которой остальным в нынешних условиях не видать.

    Невольно и сам Сахаров увлекался этим порывом, прорывом через его грудь. В иные периоды прямо добивался для себя заграничной (в тех условиях необратимой бы) поездки, хотя добавлял трезво: “Я не могу рассчитывать на поездку или на эмиграцию как выход для себя”.

    Но обречённый оставаться телом в той стране, для которой 20 лет работал сверхсекретно и которую вооружил страшнейшим оружием современности, — Сахаров всё более вглядывается в Запад (не настолько, однако, чтобы развидеть его пороки и опасности), обращается к нему гласно, и обёрнут к нему, и переносится душевными эманациями. Он — и видит “всесильную на Западе левую моду, боязнь отстать от века”. Однако успокаивает себя и Запад, что “в конечном счёте западный интеллигент не подведёт, с демагогами и политиками ему не по пути”. Сахаров “с уважением, граничащим с завистью”, относится к западной интеллигенции, “не сомневается в альтруизме и гуманности большинства её” и только диву даётся, что ведущие американские газеты цензурируют его, искажают, пропускают фамилии зэков, смягчают выражения. Настойчиво (и так же тщетно, как и я) старается он убедить западных людей, что борьба за права человека на Востоке укрепляет позиции самого Запада. Сахаров сердцем пытается перенестись в их заботы, наивно советует “всемирную политическую амнистию” (то есть и “красных бригад”? и всех террористов? — каша). И восхищается левовывихнутой “Эмнести Интернешнл”. И убеждает Запад “не вести местной [то есть внутриполитической] борьбы” (которая одна только и раззаряет западных политиков) — ибо она “ослабляет западный мир”. (Но это же и есть у них та самая завидная партийно–парламентская демократия!) И наивно убеждает Европу не допускать в себе антиамериканизма…

    Сахаров — великий утопист, и своими утопиями он приносит ущерб тем, кто слишком верит ему. То и дело он поселяет в западном обществе между верными и сомнительные представления и надежды.

    В своём вдохновлении Запада далеко перейдя правозащитные рамки, Сахаров призывает Запад приложить усилия восстановить утерянное стратегическое равновесие (для чего требует от Запада “экономических жертв и политической смелости”), против одностороннего западного разоружения, не допустить зависимости от нефти, оказывать на Советский Союз неослабное политическое давление (но “не отказывать СССР в кредитах”…). — “Я считаю необходимым давление на советские власти… Ослабив давление, мы [?!] можем потерять достигнутое; продолжая давление, мы добиваемся улучшения ситуации”. (Что вполне верно.) Сахаров обращается то “к парламентам всех стран”, то к правительствам; президенту Картеру пишет несколько назидательно: “наш и Ваш долг… Важно, чтобы президент США продолжал усилия…”

    Да, всеобщий и бескрайний успех Сахарова у западной прессы и у западных политических деятелей отпечатлевает сроднённость их взглядов и установок. Оплачивают ему и тот долг почёта, который 30 лет упускали заплатить Раулю Валленбергу (Сахаров возглашён теперь в Израиле “узником Сиона”, уникальное решение Кнессета в январе 1980).

    Конечно, все 70-е годы Сахаров отдавал себе отчёт в опасности своего уже крайнего политико–стратегического и внешнего противостояния советскому государству, но отчасти и не отдавал, теряя сознание политических границ и душевно сливаясь с союзным Западом. За все эти годы Сахаров рассыпает по всемирной публичности бесстрашные (ведь изнутри Союза!) и беспощадные оценки советскому строю: показная, малоэффективная социальная структура; беспринципность, бесконтрольность динамичной внешней политики, подкреплённая свободой финансов; жестокость; тайные подрывные действия; бездарная хищная бюрократия; нарушения договоров; поставки оружия для расширения кровавых конфликтов; и чтбо истинно делается во Вьетнаме. Сахаров отважно (и со знанием дела) разоблачал все возможные в ядерных переговорах скрытые расчёты советского правительства, ищущего, как выиграть для СССР первый ядерный удар. Указывал и на верные (только неосуществимые) планы разоружения — при открытости и контроле.

    Всё же в декабре 1976 ему приходится выслушать блудливый вопрос западного корреспондента: такое впечатление, что общественная деятельность Сахарова была более заметной до присуждения Нобелевской премии, чем после?

    И это спрошено о том годе, когда Сахаров у суда Джемилёва в Омске бил по лицу гебистов и милиционера, и — на другой день после того, как он, демонстрируя на площади Пушкина уважение к мифической советской конституции, обнажил на морозе свою редкую серебристую седину, а гебисты со смехом высыпбали на неё из кульков грязь и снег!

    И разве понять американскому корреспонденту эту русскую нашу темь, как из дремучей глуши, прослышав, что в Москве появился академик — защитник справедливости, шлют и шлют ему корявые челобитные без адреса: батюшка! заступись, обижают! И между решеньем мировых проблем нужно Сахарову едва не каждое письмо прочесть и голову ломать, как, при всеобщем беззаконии, продвинуть законную просьбу. А с сердцем, открытым каждому страданию, не мог он зажмуриваться и отклонять.

    Но тот корреспондент своим вопросом будто наклбикал: в самом начале 1977 Сахарову пришлось стать в ещё небывало резкое противостояние с Госбезопасностью — и эти месяцы я считаю вершинными в его борьбе, вершиной его мужества. Это случилось — от взрыва 8 января в московском метро и подлой заметочки Виктора Луи на Запад, что взрыв произведен диссидентами. Сахаров почувствовал на себе ответственность за всё диссидентское движение, намеченное к разгрому, — и 12 января издал обращение к мировой общественности: что репрессивные органы власти (читай — ГБ) всё чаще применяют уголовные методы (а уже было несколько известных избиений, и академика Лихачёва тоже), убивают беззвестно, а теперь “я не могу избавиться от ощущения, что взрыв в метро — это провокация репрессивных органов или определённых в них кругов”.

    И только западные люди могут не оценить, что значит бросить вот такое в лицо ГБ и на весь мир, — голова под топор!

    Но и ГБ — струсило и отступило, как всегда перед мужественным поступком, если он на свету.

    В ближайшие за тем недели поединок пошатал Сахарова крепко. Сюда пришёлся и грозный вызов в прокуратуру, откуда он мог бы и не выйти, — и он с достоинством держался там и не сломился дать требуемое опровержение. И на другой день — ещё снова, в интервью, поддержал своё обвинение. И в эти же роковые недели был подкреплён заявлением Госдепартамента, затем личным письмом от нововступившего президента Картера. Перепуганное ГБ погнало прокурора оправдываться в “Нью–Йорк таймс” — какое падение для Дракона! — Сахаров достойно ответил и в “Нью–Йорк таймс”. (А президент Картер тут же отступил и заявил, что ему “не следовало публично” поддерживать Сахарова. Но он… примет его неофициально, если тот приедет в Соединённые Штаты… Смех и слёзы.)

    Устоял Сахаров. И продолжал отзываться по многим поводам частных преследований. И тщетность десятков его обращений не приводила его в отчаяние. Однако и тогда, и раньше, и позже не скрыл: опасаюсь не столько ареста, сколько мафии, “подпольной уголовно–мафиозной деятельности” (и опять же верно — тут возможности ГБ вовсе безграничны), — особенно в отношении жены и её детей, “преследование их для меня несравненно трагичнее, чем что–либо другое”.

    И ГБ хорошо это знало. И использовало. Вся жизнь Сахарова и Е. Г. Боннэр была наполнена угрожающими и издевательскими письмами; вскрывая любой конверт, они не знали, какую подменённую гадость или насмешку там найдут (конверт от АФТ — КПП, а внутри — рисунок бронтозавра). А угрозы были весьма действительны, ибо вот одного за другим диссидента то избивали, то убивали таинственные непоимные молодцы. И угрозы (его собственную непреклонность ГБ уже оценило) так и шли в уязвимое сахаровское место — детям Боннэр. Это сопрягалось и с трёхлетним квартирным мучением, чисто советским изобретением: то непропиской Сахарова в квартире жены, то вообще лишением московской прописки, то помехами в квартирном обмене; то служебными неприятностями детям Боннэр.

    И тут нервы Сахарова не выдержали. Столько сделав для эмиграции других, для вознесения эмиграции в высшее право человека, — как было ему удержаться, не требовать такого права и для своих близких? Теперь делал он особые заявления о судьбе детей жены, называя их заложниками. И, довольно неожиданно, эти настояния имели успех: за год после взрыва в метро и такого резкого конфликта — отпущены были в Америку и падчерица с мужем, и пасынок, выехавший, как потом обнаружилось, даже слишком поспешно; вслед за ними уехала и тёща.

    Сахаров сам искренно готовился стать жертвой. Но когда в январе 1980 года разразилась его ссылка в Нижний Новгород — проявилось, что к удару этому он всё же не был готов. Спустя два месяца ссылки (март 1980) Сахаров, ещё, видимо, не понимая необратимости происшедшего, просился за границу, “если мне не дадут вернуться в мою московскую квартиру”. И даже сейчас, через два года (январь 1982, агентство ЮПИ): “моё желание — увидеться с родными, которые вынуждены были эмигрировать, и — желание видеть мир”. Да закрутили власти — куда жёстче обычной ссылки, на переходе к аресту: постовой у двери, к нему не пускают, сопровождают по городу, не дают разговаривать со встречными на улицах.

    Степень испытанного Сахаровым удара надо оценить по потерянной им высоте. Если я к своему бунту шёл от жизни, прожитой в вечных, от детства, низах, то он — от постоянных, с молодости, верхов. Это несравненно тяжелей.

    И вот, если прежде Сахаров всегда настаивал, что нельзя никого призывать к жертвам и твёрдости, теперь он стал обвинять всех академиков: “молчание моих коллег является их соучастием”. А я всегда считал, что призывать — можно, а вот упрекать — недопустимо, и при сахаровской мягкости ожидалось бы менее всего. Этак — и его тоже можно счесть соучастником послевоенного сталинского террора? Иные другие академики, занятые иногда и полезнейшей для страны работой, виноваты ли в том, что не растоптали её из солидарности с Сахаровым? Каждый должен сам определять посильную ему меру жертвы.

    Тут, в свои мрачные, отчаянные месяцы, Сахаров обречён был вовлечься и в длительное унижение: в хлопоты об отъезде в Америку невесты пасынка, брак с которой тот не успел оформить впопыхах своей эмиграции. Вероятно, Сахаровым двигало чувство вины перед детьми своей жены, или невыносимо ему было наблюдать её материнские терзания, но размер и тон этой кампании быстро достигли гротеска. И вот его статьи и интервью, посылаемые из Нижнего, с содержанием мирового значения, стали казаться лишь преамбулами, пристройками к главной концовке: учёные всего мира, требуйте от своих государственных деятелей, чтоб отпустили в Америку Лизу Алексееву! — И без усилий Сахарова его высылка в Нижний с самого начала вызвала громкий международный раскат — до правительственных заявлений, до резолюции американского Конгресса. Однако тут многие на Западе, кто глубоко преклонялся перед Сахаровым и упорно бился в помощь ему, вот и с Лизой сейчас, — испытали всё же некоторое смущение.

    Но и эти призывы не сразу раскачали планету. И Сахаров закланно решился на голодовку. Судьба Лизы Алексеевой на несколько недель заслонила в мировой прессе все мировые проблемы — и в самые те дни декабря 1981, вот недавно, когда решалась, перед Ярузельским, судьба Польши. За 8 лет до того Сахаров объявлял свою первую голодовку, при приезде Никсона в Москву, в поддержку 84-х зэков, — и тогда, в свои 52 года, прекратил голодовку на 4-й день из–за угрозы здоровью. Теперь, в 60 лет, он объявил центром своего высшего напряжения, высшего риска своей жизни — эмиграцию ещё нигде не сидевшей, никакой борьбой не отмеченной девушки, и проголодал 16 дней, а пожалуй мог бы голодать и до смерти.

    Е. Г. Боннэр по приезде в Москву заявила: “Победа нашей голодовки — победа прав человека вообще!” Увы. Пятидесятники Ващенки простодушно поверили, что с такой же горячностью мир будет защищать и их, — держали долгую семейную голодовку, уже прорвавшись в американское посольство, с требованием эмиграции для себя, — и обманулись.

    Конечно, весь многолетний спуск Сахарова из верхних слоёв в нижние (“в Нижний”), сперва добровольный, потом уже и нет, дался ему со сложной душевной перестройкой, — и, вероятно, ему самому вся его внутренняя история кажется цельной и единственно неизбежной. Ещё и в 1975 он испытывает в себе муки советского сознания: “Эта глава получилась–таки по обычным нашим стандартам довольно „злопыхательской”. В мучительные часы я время от времени невольно ощущаю чувство неловкости, почти стыда. Делом ли я занят?” — вполне ещё советско–патриотический вопрос. И отвечает: “Нет, я не предаю никого, не бросаю тень на их честный труд”. И: “Если я внутренне честен, то мне не в чем упрекнуть себя”.

    Насколько первые сомнения избыточны, настолько последнее отпущение поспешно. Можно быть вполне внутренне честным и прямолинейным, как Сахаров и есть, но промахнуться на поверхностном взгляде и чувстве, на неведи и непонимании отечественной истории — и так отшатнуться от её русла.

    По тому, как Сахаров преодолевает советский гнёт, как он протестовал против вторжения в Афганистан, можно лишь восхищаться его неуклонным спокойным бесстрашием. Однако на жизненном своём пути, развиваясь душевно и выстраивая всечеловеческие проекты, Сахаров доконечно выполняет свой долг перед демократическим движением, перед “правами человека”, перед еврейской эмиграцией, перед Западом — но не перед смертельно больной Россией. Многих истинных русских проблем он не поднимает, не защищает так самозабвенно и горячо. Произнёс и сам он один раз эту сакраментальную (но не его и не свойственную ему) мысль: “Народ без исторической памяти обречён на деградацию”, — однако не применил её к народу русскому. Думая о будущем России, мы не смеем оставаться равнодушными к тому, чтбо Сахаров нам вносит и чтбо обещает. Он показывает на высоком взносе возможности русской совести — но будущее наше он рисует безнационально, в атрофии сыновнего чувства. От нашего тела рождён замечательный, светлый человек, но весь порыв своей жертвы и подвига он ставит на службу — не собственно родине. Как и для всех февралистов: Сахарову достаточно свободы — а Россия там где–то поблекла.





    Неужели попросту: нет русской боли?..

    Хотя — я не смею его обвинять в этом: освобожденческо–февральским воздухом у нас отравлены были многие–многие, и сам я на себе это испытал, еле выбрался, так затемнена истина. В Сахарове — доносящим ударом поражает нас “освобожденческая” доктрина XIX века.

    В той дореволюционной либерально–освобожденческой традиции господствовал напуг: как бы не выразиться неловко–сочувственно к одиозному понятию “русский”, как бы это слово не прилипло к говорящему–пишущему. Так и Сахаров, если вспоминает когда–нибудь русский вопрос, то чаще всего враждебно. Только в этом одном вопросе он проявляет совсем несвойственную ему резкую неприязнь. Неуместно, когда вовсе не о том идёт разговор с корреспондентами, а что–то болезненно заставляет Сахарова ввернуть: говорит ли о советской оккупации Афганистана — непременно припечатать “имперскуюрусскую геополитику”. (Россия — никогда не захватывала Афганистан, зато коммунисты — с самого своего начала; уже в 1981 это подробно разбирал читаемый Сахаровым “Континент”, № 30. Англия и сегодня цепляется за Фолклендские острова на другой стороне Земли, — вот геополитика, но это не пялится нам в глаза.)

    Отвечает итальянскому агентству на вопрос о еврокоммунизме: “Я воздерживаюсь от философской или политической оценки любой идеологии [впрочем, многие идеологии Сахаров решительно оценивает], в том числе и коммунистической”. После всего, что они сделали с нашей страной? Зато вот острое, что в нём дрожит вечно воткнутым кинжалом: “Я очень боюсь учений, претендующих на знание высшей истины, — лишённых гибкости и терпимости. Такие черты часто возникают в русле националистических и религиозно–фанатических учений…” И вот, постоянно “осуждая всякие догматические системы” (а православие чаще всего), — Сахаров выражает агентству надежду на успешное развитие итальянского еврокоммунизма.

    Православной церкви Сахаров, этот потомок священника, боится, кажется, более всего. Если бывают у него упоминания о православии, то — в духе наследованной радикальной мысли, сквозь зубы, мимоходом, как–нибудь позади пятидесятников. Напротив: “В Польше традиционно велико и благотворно влияние церкви”. Это — верно, это — так! — но один бы раз в скобке признать, что и православие было в России не без блага.

    Повторяет не им сочинённую, московско–образованскую басню: “Народ и партия едины — не вполне пустые слова”. Ну да, изнасилованная и насильник — они ведь едины в какой–то момент.

    А вот критический излом — голодовка. За эти дни сколько же перестрадал, передумал. И, выиграв её, пишет Сахаров в первом коротком письме на Запад, что присоединяется к “замечательным словам Михайлы Михайлова”: “Родина — это не географическое и не национальное понятие, родина — это свобода”.

    Но если родина — это только свобода, то зачем отдельное слово от “свободы”, что в нём ещё? “Замечательные слова Михайлы Михайлова” — это шкурный лозунг, известный ещё в Древнем Риме: ubi bene, ibi patria.


    В 1975 Сахаров уклонился вести со мной принципиальную дискуссию — по его подгнётному положению это было вполне объяснимо. Но так, видимо, накоплялось в нём эти годы, что вот, спустя 5 лет, едва донеслась до него из нью–йоркской газеты бесчестная статья Чалидзе “Хомейнизм и национал–коммунизм”, — как Сахаров кинулся подпереть своим плечом эту телегу. И послал на Запад “Открытое письмо” (так и назвал, повторялась та же нервная торопливость реакции, как и на “Письмо вождям”, — ведь нет для России большей опасности, чем национальное самосознание!), спешил присоединиться: ведь “обсуждаются взгляды Солженицына и его сторонников” (главное — “сторонников”, приписанных, сочинённых; это их общий приём: кто им неприятен, записывай в “сторонники Солженицына”, и за всё ответит Солженицын). И какие ж это мои (“наши”) взгляды? — “национализм” (к которому я не принадлежу) и “политизация религии”.

    Андрей Дмитриевич! Да где же вы у меня встречали “политизацию религии”? Ничего и близко подобного. Это — вы заняты ею, то и дело предупреждая против “политических опасностей” православия. Это — вы написали, что “православие настораживает” вас, это — по вашему (как и коммунистическому) представлению его нельзя выпускать из человеческих рёбер, из дома, из храма — ни на улицу, ни в общество, ни в школу, ни в университет. Запретить христианам применять их веру в общественной жизни, — только тогда не будет “политизации”?

    Почему, Андрей Дмитриевич, в спорах о России вам всегда отказывает ваше обычное чувство меры? Что я “великорусский националист” — кто же пригвоздил, если не Сахаров? Всю нынешнюю эмигрантскую травлю кто же подтолкнул, если не Сахаров, ещё весной 1974? Кто ж присочинил моему “Письму” “православную хорошо оплачиваемую молодёжь”? Чью же мысль о “мягких идеологах и беспощадных исполнителях” выносит теперь эпиграфом Чалидзе, уже на английском языке, подуськивая всеамериканскую печать?

    Казалось бы, сколько объединяет нас с Сахаровым20: ровесники, в одной стране; одновременно и бескомпромиссно встали против господствующей системы, вели одновременные бои и одновременно поносились улюлюкающей прессой; и оба звали не к революции, а к реформам.

    А разделила нас — Россия.

    "Угодило зернышко промеж двух жерновов"

    Категория: - Разное | Просмотров: 307 | Добавил: Elena17 | Теги: Александр Солженицын
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Помощь сайту

    Карта ВТБ: 4893 4704 9797 7733

    Карта СБЕРа: 4279 3806 5064 3689

    Яндекс-деньги: 41001639043436

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 2031

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    Rambler's Top100 Top.Mail.Ru