Холодяков Даниил Игоревич
Студент ІІІ курса Российского университета
дружбы народов, Москва.
1996 год рождения.
Искры из глаз лететь уже перестали, хотя голова продолжала гудеть. Штабс-капитан Вологодский осторожно потрогал языком зуб, убедился, что тот качается, но держится, потом бережно прикоснулся ладонью к скуле, по которой только что от души приложился прикладом конвоир-латыш, вбивая «проклятого беляка» в дверь. Когда за спиной громыхнул запор, Вологодский огляделся, привыкая к полутьме – окна оказались забраны досками.
Комната была набита людьми: офицеры[1], несколько студентов в форменных тужурках[2], пара бледных, перепуганных гимназистов, не замечающих, что они крепко держатся за руки, несколько штатских. Ближе всех стоящий офицер, невольно ставший его соседом по комнате, превращенной в камеру для взятых в плен бойцов Северного отряда, понял голову, глянул на штабс-капитана, но тут же отвернулся. Очевидно, прибывшие таким способом были здесь не в диковинку, напутствие прикладом – тоже дело обычное, а сочувствовать другому, когда у самого рука кое-как перевязана окровавленными тряпками, он был не очень расположен. Комната-камера заполнена сверх меры, в углу кое-как примостили прямо на полу раненых, явно без сознания, подстелив шинель – одну на двоих. Многих офицеров, бегло оглядевшись, штабс-капитан узнавал, но никто не спешил приветствовать знакомца – кто знает, чем это может обернуться в их ситуации.
Стоящий рядом студент, улыбнувшись, понял это по-своему, сунул руку в карман и вытащил сухарь:
– Погрызите, Ваше благородие, голод не тетка, да и не так скучно стоять!
– Спасибо, коллега, только после чухонского угощения сухари мне не скоро понадобятся!
– Ничего, скоро все болезни нам комиссары вылечат хорошей свинцовой примочкой! – грубовато вмешался в беседу сосед справа, щеголявший в одной рваной нательной рубахе.
– Ну, тогда Вы погрызите сухарик, нервы успокойте! – улыбнулся студент. – От голода все мысли дурные!
Вологодский грустно усмехнулся. Он лучше многих присутствующих знал, что такое голод. Он закрыл глаза и отчетливо увидел стол в их деревенской избушке и матушку, которая готовила «мурцовку» - так она именовала блюдо, постоянно заменявшее им щи: вплошку мелко сухари, какие найдут, крошат лук, все это солят, а потом заливают кипятком и дают немного настояться, чтобы сухари разбухли, помягчали. Иногда мать скупо добавляла в плошку льняное масло – тогда это был пир!
Сколько Николаша – так звала его мать – помнил себя в детстве, самым главным, постоянным было чувство голода. Есть хотелось всегда, и не перекусить, ухватить чего-нибудь вкусненького, а просто хлеба, лучше с солью, но можно и так, или даже сухари – это тоже здорово. Это началось после того, как отец, дьячок церкви во имя Георгия Победоносца в селе Георгиевском Рыбинского уезда Ярославской губернии, тяжело заболел, а мальчику, старшему сыну, было всего три года[3]. Отца, тяжело больного, вскоре вдобавок разбил паралич, он вынужден был отказаться от службы и лежал недвижимо за печкой на лежанке в своем ой каком небогатом домишке два года, но мужики окрестных деревень договорились и привозили по очереди голодающей семье хлеб[4], а бабы приносили матери, теперь уже с двумя детьми, полотно, нитки, и она что-то шила детям, себе и соседям, зарабатывая дополнительную копеечку в семейный кошелек[5].
И все же было очень голодно. Николаша запомнил, как мать, укачивая младшего, нараспев приговаривала: «Вот скоро и весна, а там снег сойдет, огород наш покажется, грядочки, а там и перо будет, к хлебушку так славно, ребятки поедят, сытыми будут!» И Николаша ждал этого сытного, вкусного пера, а когда увидел первые острые побеги лука, пробившиеся на грядке, закричал: «Мама, мама, вот, смотри, сытное перо лезет, давай скорее есть будем!»
Матери он помогал изо всех сил: носил хворост из леса, рыбачил по бочагам на мелкой речушке Волкотне, в заводях всю осень дергал из ила клубни болотника-шильника, которые мать запекала в печке вместе с картошкой, собирал щавель, дикий лук, грибы, брал землянику на опушках, раз в малиннике встретил медведя, от которого убежал в великом испуге, хотя зверь не обратил на мальчишку никакого внимания, занятый ягодами, которые загребал прямо с листвой.
Едва отцу стало чуть лучше, он начал вставать, постоянно что-то делал: подшивал единственные валенки, подмазывал дымящую печь, затыкал мхом щели в избе, а потом добился места псаломщика в небогатом храм[6]. На службы ему приходилось подниматься и выходить затемно, особенно зимой – идти было не близко, а ходок он был плохой… Только потом, став взрослым, Николай понял, чего стоили отцу эти походы в храм, когда он, тяжко больной, заставлял себя жить и служить, чтобы хоть чем-то помочь семье! Вскоре ему стало тяжко, он опять слег…
После похорон мать молчала несколько дней, бабы-соседки сердобольно приговаривали: «Ты поплачь, поплачь, все же легче будет…» – но вскоре и они отстали, понимая, что зимовать с двумя детьми в пустой избе без какой-либо надежды на помощь просто невозможно, ведь милостыню можно раз подать, два, а всю зиму кормить чужую семью никому не по силам.
Потом мать вдруг стремительно, словно боясь передумать, собрала их небогатые пожитки в два узла, забила дверь доской, и вся семья поехала в Ярославль. Мать сказала, увязывая младшего своим платком поверх отцовой шапки: «В большом городе с Божьей помощью не пропадем, а здесь нам смерть неминучая!»
И не пропали! Да, жили страшно бедно, и голодно, и холодно. Сняли каморку на чердаке большого дома, печки в комнатке не было, но посредине каморки проходила печная труба с нижних этажей, которая худо-бедно, но грела их. «Мать упорно билась, содержа нас с братом поденной работой, копейкой, получаемой за мытье пола и стирку белья,»[7] – рассказывал потом Николай приятелям по духовному училищу, куда его сумела устроить мать как вдова диакона. В 1902 году Николай «…поступил в Ярославле в духовное училище на казенное содержание»[8]. Жизнь воспитанников духовных училищ Россия традиционно представляют в основном по известным «Очеркам бурсы» Помяловского: голод, унижения, побои, тупые и злые надзиратели, безжалостные и такие же тупые преподаватели… А ведь шел ХХ век, России нужны были люди образованные, толковые, и церкви тоже они были нужны, поэтому духовное училище их старалось готовить. Да и голод давно ушел в прошлое, а для неизбалованного Николаши общая трапеза была несказанно щедрой. На завтрак давали чай с сахаром, которого он дома просто никогда не видел, а еще три раза в неделю к чаю была белая булка с изюмом (и Николаше долго припоминали приятели, как он, разломив сайку в первый раз, закричал под общий смех: «А у меня уголек в булке!»), в остальные дни к чаю был щедрый ломоть черного, необыкновенно вкусного хлеба, а в воскресенье «… к обеду имели три кушанья, в другие дни два, к ужину каждый день 2 кушанья»[9]. Что обед и ужин бывают из двух и даже трех блюд, мальчик узнал только в училище.
Учился Николай легко, память, детская, деревенская, не обремененная обильными впечатлениями, легко усваивала уроки. Скоро его стали хвалить, преподаватели явно выделяли упорного молчаливого ученика, яростно вгрызавшегося в науки. А он помнил напутствие матери: «Учись, Николаша, на тебя одна надежда, сам в люди выйдешь и нас, Бог даст, из нужды выведешь, не забудешь!»
Затем была Ярославская духовная семинария, куда его как одного из лучших приняли безоговорочно. Для Николая это была возможность получить достойное образование опять же бесплатно, поскольку училище он закончил в числе первых учеников. «На казенном содержании предполагалось иметь до 6 тыс. воспитанников, которые должны избираться без различия звания и происхождения, из обучающихся в семинариях сирот и детей бедных родителей, отличающихся успехами в науках и добрым поведением»[10]. Церковь думала о будущих своих служителях.
Наверно, и Николай мог бы подписаться под словами бывшего семинариста Н. И. Соловьева, записавшего в своем дневнике: «Прощай, семинария! Добром всегда помяну тебя, потому что жилось, мыслилось и чувствовалось здесь привольно! Покладистое начальство, доброе товарищество, наши невинные проделки и забавы, наши молодые мечты и горячие, подчас очень шумные, споры в классах и спальнях, или в семинарском саду по вечерам, а то и в поздний час ночи, первый пыл юности и первые увлечения, — все было хорошо, обо всем буду вспоминать с удовольствием»[11]. Выпускники семинарии могли не только стать священниками – многие из них избирали путь сельского учителя или преподавателя реального училища, находили место чиновника, но у Николая после окончания семинарии была мечта, о которой он потом много раз вспоминал: «…в 1912-м году окончил курс Ярославской духовной семинарии. У меня намерение было продолжать дальнейшее образование, моим призванием была естественная история, и я стремился поступить на естественные курсы, имея конечной своей целью отдать все свои силы на служение родине, на развитие народного хозяйства, но скудность материальных средств не позволила достичь мне этой цели»[12]. А поскольку семинария была закончена, Николаю предстоял призыв в армию на три года, поэтому мысли не только о дальнейшем образовании, но и о материальной помощи матери и брату становились нереализованными, и тогда Николай подал прошение о зачислении его в армию вольноопределяющимся, как выпускник семинарии он имел на это право. Да, формально вольноопределяющийся – это в армии тот же нижний чин, рядовой, но обладавший определенными правами и льготами, уже не просто «пешка, махрá, серая порция»: это звание давало сокращение срока службы до полутора лет, улучшало военный быт, резко меняло к нему отношение офицеров – теперь к нему положено было обращаться на «Вы», он избегал наказаний, которыми и в ХХ века славилась армия, его не привлекали к разнообразным хозяйственным работам, вольноопределяющийся жил на частной квартире, а не в казарме, если мог заплатить, но Николай предпочел любую копеечку посылать матери и жил в казарме. А еще в конце первого года службы можно было сдать экзамены на производство в первый офицерский чин прапорщика, и в случае успешной их сдачи вольноопределяющиеся далее проходили срок действительной службы уже в офицерских погонах и должностях, а затем, без особых хлопот дослужив, прапорщик Николай Вологодский собирался выйти в отставку и пойти в народные учителя. Для него, едва вышедшего из нищеты, этот статус был, несомненно, весьма привлекателен: выпускник семинарии, да еще с чином прапорщика в отставке, он мог претендовать, конечно, не на звание преподавателя гимназии, но вот учителем городских одноклассных и двухклассных училищ министерства народного просвещения он мог вполне стать, а это давало возможность и самому жить безбедно, и помогать матери и брату, а эту свою обязанность Николай помнил и свято исполнял до конца своих дней. А стать учителем во времена царя-батюшки было весьма престижно: «Согласно инструкции, утвержденной 4 июня 1875 года, годовой оклад их содержания составлял не менее 330 рублей, причем жалование могло быть повышено до 500 рублей, если для этого имелись местные средства. Кроме того, учителя пользовались готовой квартирой. На эти суммы ориентировались и земства. Для этой категории учителей было предусмотрено и пенсионное обеспечение»[13]. Для бывшего полуголодного сироты это был путь к жизни не только сытой, но и уважаемой! После пятнадцати лет беспорочной службы можно было получить первый российский орден – орден Станислава, а это давало права на дворянство! Именно в народные учителя и собирался поступить Николай, но планы и его, и всей огромной страны разрушила война, ставшая только началом той катастрофы, которая обрушилась на Россию.
Отношение к объявлению мобилизации 1914 года, а затем к началу боевых действий у господ офицеров, в основной своей массе кадровых, а часто и потомственных военных, в начале войны было очень простым и описывалось общепринятым среди офицеров выражением: «Наше дело воевать да помирать, а где и когда – господин полковник знает». Нужно заметить, что под полковником подразумевался не только командир полка, по Лермонтову, «слуга царю, отец солдатам», который поведет подчиненных в бой, рискуя и собственной головой, но и самый главный полковник России – до восшествия на престол в 1894 году полковник Николай Романов командовал батальоном Преображенского полка, и чин полковника Николай ІІ сохранил на всю жизнь, так как не считал возможным самому себе повышать звание[14].
Господа офицеры в начале войны никакого морального неудобства в связи с предстоящими смертоубийствами не испытывали, потому что Германия первой объявила России войну, то есть мы защищались, да еще и вдобавок вступились за маленькую, братскую по славянской крови Сербию, которой угрожали злые австрияки, подстрекаемые германцами.
Солдаты – нижние чины – бодро маршировали по дивизионному плацу, распевая во все горло песню, которую сочинил какой-то неизвестный поэт-патриот:
Пишет, пишет царь германский,
Пишет русскому царю:
«Всю Европу завоюю
И Россию покорю!»
«Брешешь, брешешь, царь германский, -
Отвечают русаки, -
Ты попробуй наши пули
Да казачие клинки».
Песня прекрасно передавала на самом простом, солдатском уровне ситуацию начала войны, и каждому нижнему чину было понятно, что задиристого германца нужно проучить. А на занятиях по словесности фельдфебели популярно объясняли новобранцам, из-за чего началась война:
– Приехал германский ампиратор к нашему царю в гости, наш, понятно дело, жену кликнул, та на стол мечет, как положено, рюмочки ставит себе да немецкой ампиратрице, мужикам стаканчики, сало порезали, пряники выложили, выпили по первой со свиданицем, потом по второй за здоровье, по третьей – чтобы детки не болели, да тут наш царь и видит, как Вильгельм-то ложечки серебряные со стола в карман опускает, ну, нашему неудобно, гость все же, но когда тот и подстаканник сует туда же, наш ему командует: «Вертай все взад!» Немец разъерепенился, усы раздувает, а наш аккуратно ему докладывает, что гости так себя не ведут! Ну, Вильгельм домой оглобли повернул, только пишет нашему, что тот его перед всеми сконфузил, поэтому он объявляет войну до победного конца!
Служилось Николаю Вологодскому легко и просто. Сам деревенский, он понимал солдат, их простые радости и горести, не изображал «Ваше благородие», лишнего не требовал, но нужное спрашивал, поэтому и солдаты относились к нему с откровенностью и доброжелательностью.
За время боев Вологодского настигала его и немецкая пуля, и австрийский осколок: начав войну «…1 августа 1914 года, не выходя из строя, будучи дважды ранен, дослужившись до чина капитана, заслуживши все боевые ордена до Георгиевского креста включительно»[15], штабс-капитан Вологодский был демобилизован в связи с революцией, роспуском царской армии и вернулся домой, в Ярославль.
Матери он не застал – она с младшим сыном от непонятной жизни, от городской все более горячей суеты вернулась в деревню. Демобилизованный штабс-капитан растерянно бродил по городу, пытаясь понять, как ему жить дальше. Деньги он перевел матери в деревню и теперь с недоумением смотрел то на митингующих возле здания бывшего уже Офицерского собрания, то на разгуливающих по улицам демобилизованных солдат, которые грызли семечки, заигрывали с хохочущими работницами кондитерской фабрики, идущими со смены.
И постоянно Николаю Николаевичу казалось, что все словно оглядывались, прислушивались, чего-то ждали. Это ощущалось и по лицам солдат, рабочих, и по крикам ораторов на ступеньках сколоченной возле театра трибуны, и по злым выкрикам из толпы, когда кто-то в кожаной куртке призывал выжигать старый мир каленым железом. Что-то приближалось, надвигалось…
Вологодскому было мучительно стыдно, когда он слушал о губерниях, занятых немцами по Брестскому мирному договору, который он, боевой офицер-фронтовик, однозначно считал предательством и интересов России, и союзников, о распущенной армии, о тысячах офицеров, брошенных на произвол судьбы и объявленных эксплуататорами, врагами трудового народа, поэтому, когда он встретил в Ярославле полковника Перхурова, который первым подошел, узнав издалека, Николай Николаевич сразу же согласился пообедать вместе в маленькой кухмистерской, с надеждой ловя многозначительный взгляд полковника.
Перхуров, дождавшись, когда половой отошел, приняв заказ, начал сразу с главного, рассказав, что послан в Ярославль Савинковым. О нем Вологодский слышал из газетных статей, из разговоров офицеров: социалист-революционер, упорно боролся с самодержавием, возглавлял подготовку ряда террористических актов, в том числе против министра внутренних дел В.К. Плеве и московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. В 1906 г. арестован и приговорен к смертной казни, но сумел бежать, эмигрировал, в годы Первой мировой войны вступил добровольцем во французскую армию. После февральской революции Савинков вернулся в Россию и вскоре был назначен на должность комиссара Юго-Западного фронта. В июле 1917 г. Савинков становится управляющим военного министерства и товарищем (т.е. заместителем) военного министра. Брестский мир с Германией и он, и офицерство России восприняли как предательство по отношению к союзникам, поэтому сотрудничество с англичанами и французами стало продолжением единой борьбы против общего врага.
Перхуров сделал вывод: «Боевой офицер может относиться к Савинкову-террористу без особого уважения, но нельзя не признать, что именно Савинков первым заговорил об опасности большевиков, и здесь он оказался прав!»
Полковник продолжил:
– В Ярославле я по совету Савинкова появился в июне, отправился (Перхуров иронически усмехнулся) на командирскую рекогносцировку. Несколько дней бродил по улицам, пытался мысленно чертить план города, расставлял заставы, наблюдательные пункты, основные и запасные позиции батарей, но город упорно отказывался ложиться на схемы боевых действий: липы на бульваре вдруг зацвели, набережная Волги стала какой-то легкомысленной, даже могучая боевая башня в центре города, память о борьбе с самозванцем и его поляками, окруженная девушками, продающими цветы, смотрелась совсем не по-военному, а когда в трактирчике «Старая Бавария» половой с поклоном принес за столик бокал настоящего «Бархатного» с тарелкой заедок (соленые сухарики, моченый горошек, кусочки волжской вяленой рыбки), я вдруг понял, что нельзя отдать им этот город, работящий, добрый, такой уютный, со звонами бесчисленных храмов, с трактирчиками и студентами, о чем-то яростно спорящими, с барышнями, черт побери, невероятно хорошенькими, которые прогуливались по бульвару, потупив глаза только для того, чтобы вдруг неожиданно обжечь мгновенным взглядом…
Вологодский неожиданно подхватил:
– Я ведь в Ярославле, почитай, с детства, и хоть жил и учился в закрытых заведениях – и училище, и семинария много воли не давали, но город полюбил, какой-то он уютный, ухоженный, вот только…
– Я Вас понимаю, – продолжил прервавшегося, чтобы подобрать слова, штабс-капитана полковник. – Такими чужими, словно иностранными выглядели пролетавшие по улицам грузовики, набитые серыми и черными фигурками, а в кабине сидел кто-то в кожанке, указывая водителю, куда свернуть, и тогда улица сразу замолкала, мертвела…
– А я Вам доложу, господин полковник…
– Без чинов, Николай Николаевич, не будем нарушать традиции, мы же фронтовики!
– Так вот, Александр Петрович, доложу Вам, что Ярославль уже выступал против большевиков, пытавшихся захватить власть в городе. Я, правда, этого не застал, знаю из слов людей посторонних, но, говорят, было так: в конце января 1918 года в Ярославле начались массовые народные антибольшевистские волнения, причем активную роль играли представители духовенства – батюшки прямо грозили комиссарам анафемой! Волнения были подавлены силой оружия, имелись жертвы. И «товарищи комиссары» окрестили эти события как «поповский мятеж»[16], только батюшки ведь с красными не дрались, они лишь объявили эту власть безбожной, а горожане уж сами кинулись в драку, причем и безоружные, и неорганизованные…
– Вот, Николай Николаевич, Вы сами и пришли к тому, что я хотел с Вами обсудить. А если этому городу, который так и не принял власть большевиков, столкнувшись с прямым насилием, подавлением личности, начавшимися уже арестами, обысками, конфискациями, самоуправством комиссаров… что, если город готов открыто высказать свое неприятие большевиков, и если этим людям дать и оружие, и руководителей, ведь тогда можно рассчитывать на то, что горожане действительно поднимутся против безбожной власти?
– А Вы, Александр Петрович, можете сказать, что у Вас есть и люди, и оружие?
– У меня ничего нет, кроме нескольких адресов, которые дал мне господин Савинков, но ведь нас уже двое, и мы фронтовики, русские офицеры, Николай Николаевич! А когда мы объясним городу главные принципы жизни без большевиков: идеологическая, политическая, экономическая свобода, свобода предпринимательства, частная собственность и частный капитал, собственность крестьян на землю – у нас не будет недостатка в сторонниках!
– Да, Вы можете на меня рассчитывать! Мне не очень важно, что эта советская власть отменила все сделки с недвижимостью, право на банковский вклад, банковский капитал конфисковался в пользу государства, что принят указ, по которому один человек не имел права занимать больше одной комнаты, жилье давалось местными советами в пользование и могло отбираться, что были национализированы предприятия – это меня мало волнует, я жил службой, домов, фабрик и капиталов не накопил. Беда в другом: человек не должен теперь иметь деньги, жилье, имущество и становился полностью зависим от отношения к нему не только далеких верховных властей, но прежде всего от местного совета, от комиссара, а что такое и присланные из Москвы комиссары, наводящие новый, р-р-р-еволюционный порядок, и что такое свои, местные комиссары, готовые припомнить все свои настоящие или выдуманные, но тоже болезненные обиды, город очень хорошо понял за те месяцы, что большевики были у власти. Поэтому я с Вами! А как бывший семинарист скажу словами Иоанна Дамаскина: «Промысел Божий неведом и непостижим, но то, что находится в нашей власти, есть дело не Промысла, но нашей свободной воли!»[17] А моя воля такова: нельзя жить под той властью, которая тебе не по душе!
Вскоре полковник и штабс-капитан снова сидели в комнате, которую снимал Перхуров, обсуждали сделанное. Полковник обошел явочные адреса и понял, что организации, о которой говорил ему Б.В.Савинков, как таковой нет: в городе разрозненные, растерянные группы офицеров практически без оружия – не считать же вооружением дюжину офицерских наганов! И тогда выпускник академии Генерального штаба доказал, что погоны полковника даются не зря: через две недели офицеры были готовы выступить, разбиты на отделения, взводы и роты, и, почувствовав твердую руку уверенного командира, понесли полковнику рапорты с предложениями, установлена связь с ярославской милицией, начальник которой, тоже бывший фронтовик, прапорщик Фалалеев,[18] тяжело раненный в 16 году и отправленный в тыл, демобилизованный по ранению, терпеть не мог большевиков и обещал полную поддержку.
Н.Н. Вологодский тоже мог похвастаться успехами: хорошо знакомый ему по фронту поручик Супонин, командовавший в Ярославле бронедивизионом, готов был примкнуть к офицерскому отряду и, самое главное, привести свои броневики[19]. Это была могучая сила! Основным вооружением бронеавтомобиля «Гарфорд-Путилов» являлась 76-мм противоштурмовая пушка. Боекомплект орудия составлял 44 выстрела. Вспомогательным вооружением служили три 7,62-мм пулемета «Максим». Броня обеспечивала полную защиту даже от бронебойных винтовочных пуль с близкого расстояния. Кроме того, Супонин обещал привести несколько грузовиков и пять тяжелых крупнокалиберных пулеметов, которые впоследствии, установленные в кузовах грузовиков, превращены были офицерами в маневренные группы поддержки пехоты.
Оставалось ждать подходящего времени и сигнала к выступлению.
Сигнал дали 6 июля. Начало было совершенно безумным – и поэтому невероятно успешным. Сотня офицеров, вооруженная револьверами, захватила без всякого сопротивления охраны военные склады на окраине города, на Угличской дороге, а затем, получив на складах пулеметы, винтовки и патроны, взяла под свой контроль центр города, банк, почту, телеграф, телефонную станцию, электростанцию, волжские пристани с пароходами, заволжскую часть города с железнодорожными мастерским, арестовала все большевистское руководство, расположившееся в доме губернатора, и при этом погибли только два человека, два большевика, возглавлявшие губернское руководство и попавшие под горячую руку офицера, чудом бежавшего из московской ЧК после недели допросов, причем взбешенный полковник Перхуров приказал арестовать офицера, позволившего самоуправство. Полковник обратился к городу с воззванием, которое было распечатана, его раздавали прохожим, расклеивали на стенах домов. Суть этой речи очень ясно выражала мысли Перхурова: он напомнил, что немного найдется городов, про которые можно сказать, что они испытали взлет мужества, свой звездный час дважды. А Ярославль действительно отмечен в истории России необычными подъемами духа. В Смутное время, когда, захватив Москву, отряды поляков отправились грабить богатые торговые города северо-востока, Ярославль отбил штурм и выдержал двухнедельную осаду, а вскоре именно Ярославль стал своеобразной временной столицей России – здесь собирали ополченцев Минин и Пожарский, здесь заседал «Совет всея земли», чеканилась монета, именно отсюда народное войско начало победный путь, и отсюда же юный Михаил Романов известил, что вступает на трон – именно поэтому герб Ярославля увенчан шапкой Мономаха в память о событиях, которые навсегда выделили древнейший русский город на Волге как колыбель новой династии. И именно Ярославль в 1918 году первым открыто выступил против большевиков, и символично, что «как триста лет тому назад наши предки в высоком патриотическом подъеме сумели залечить раны растерзанной родины, так и мы в дружном порыве спасем теперь нашу родину и наш народ от позора, рабства и голода[20].
Штабс-капитан Вологодский, которому припомнили духовную семинарию и уроки элоквенции, был посажен писать обращение к гражданам Ярославской губернии.
Промучившись над строчками целую ночь, Николай Николаевич взмолился:
– Господин полковник, Александр Петрович, отпустите, не могу больше с бумагами, когда люди головы кладут!
Перхуров пожал ему руку:
– Я понимаю Ваши чувства, дорогой Николай Николаевич, верю Вам, как себе, и направляю Вас на участок, который считаю одним из опаснейших – мост через Которосль[21]. Сделайте все, чтобы красные на этом участке не прорвались в город.
Первое, с чего начал штабс-капитан, явившись в отведенный ему сектор обороны – переписал людей и оружие, затем добился, чтобы подтянули телефонную линию для связи со штабом. Левый фланг его обороны был сверхнадежен – он выходил на Волгу. Здесь Вологодский оставил несколько парных дозоров, располагавшихся друг от друга метров через сто, и пообещал, что меняться они будут каждые два часа. Зато правый фланг был предельно опасен, хотя и был отделен от красных речкой, но через нее и был выстроен мост, который население называло Американским: затянутый стальными скрещивающимися конструкциями, мост не был похож ни на один традиционный российский мост через неширокую, в общем-то, речку.
Первый бросок красных они отбили очень легко, да это и не была атака: человек тридцать, кто в армейской форме, кто в обычных ситцевых рубахах, молча бросились на мост, но, встреченные не очень-то слаженными залпами, кинулись обратно, оставив на мосту две-три лежащих фигурки.
Штабс-капитан прекрасно понял, что это была просто проверка, насколько они внимательны и готовы к отпору, поэтому приказал перебросить поближе к мосту еще один пулемет и позвонил в штаб, сообщив, что готовится по всем признакам атака. Начальник городского отдела самообороны штаба генерал Карпов[22] пообещал следить за событиями и прислать по первому требованию подкрепления. Но они в этот день справились сами: красные (около роты) высыпали на мост и с криком ура бросились в атаку. Вологодский заранее объявил своим, что стрелять они будут только после того, как начнет пулемет, и на всякий случай сам лег за пулемет вторым номером. Красные бежали, гулко топая по настилу, задыхаясь от криков, но штабс-капитан дал им добежать до средины моста, после чего хлопнул по плечу пулеметчика. Огонь на расстоянии каких-то ста метров был страшен, назад не убежал никто. Его отряд, прекратив стрелять, когда упал последний, молча смотрел на то, что они натворили, кого-то надрывно рвало, кто-то крестился. Вологодский понял, что нужно что-то сказать людям, но в это момент снаряд ударил в купол собора Спасского монастыря за их спиной[23], а потом снаряды следовали один за другим, то попадая в монастырь, то поднимая столб воды в реке, то падая на берег перед их позицией. Штабс-капитан приказал остаться в траншее только нескольким постам, всех людей отвел подальше от разрывов и приказал рыть землянки.
Оставив заместителя, Николай Николаевич отправился в штаб. В городе царило ликование. Население приветствовало добровольцев восторженно, а быстрота, с которой город перешел в руки восставших, убеждала, что красные слабы, может быть, поэтому к вечеру первого дня восстания на сторону добровольцев встало около шести тысяч человек. Из них до 2,5 тысяч были вооружены. В качестве активных энтузиастов восстания называются студенты, гимназисты, городские подмастерья, чистильщики сапог, фруктовщики, ремесленники, но восставших поддержали и крестьяне некоторых ближних волостей, из Диева-Городища, Серенова, Толгоболя, Яковлевского и других сел приходили за оружием, сами создавали отряды, прося только, чтобы дали офицеров-командиров[24].
Кроме того, восставших безоговорочно поддержало духовенство, многие священники служили молебны о даровании Божьей помощи и победы борцам с безбожниками, что им потом припомнили[25].
Фронт пролег в городских кварталах и пригородных слободах: от Стрелки, где Которосль впадала в Волгу, огибая окраины, до железнодорожного моста через Волгу протянулась подкова в 15 верст, разделенная Перхуровым на 6 участков, каждый оборонял костяк – офицерский отряд, 150 – 200 бойцов с массой пулеметов, которыми офицеры мастерски компенсировали недостаток пехоты, потому что приданные офицерским группам мальчишки-гимназисты, студенты из Демидовского лицея, рабочие-добровольцы пехоту могли изображать, но и только – необученные, неумелые, они были храбры, но неопытны.
Именно поэтому так пригодился бронедивизион. При необходимости в самый острый момент атаки красных подходили бронеавтомобили и импровизированные пулеметные точки на грузовиках, кроме того, пулеметы были установлены с использованием офицерского фронтового опыта – на господствующих высотах: на всех высоких зданиях, на чердаке каменной мельницы Вахромеева, стоящей на берегу Которосли, на колокольнях (это потом дало возможность красным обвинить священников в том, что они сами стреляли в красных, и расстреливать священников с присказкой: «Как попик, так пулеметик».)[26]
Возникшие под его руководством вооруженные силы полковник Перхуров назвал «Ярославским отрядом Северной добровольческой армии», и численность отряда достигала 6 тысяч человек, но это были те, кто в искреннем порыве и подъеме духа пришел записываться в добровольцы и даже получил оружие, но через несколько дней боев под непрерывным артиллерийским обстрелом, громившим город, тихонько вернулся к семьям, и штабс-капитан не мог осуждать этих людей, ведь снаряды падали не в окопы на окраине и не в траншеи у моста, но прежде всего и чаще всего – на улицы, в дома. Красные избрали самую простую, но и самую беспощадную тактику – они начали убивать город[27]. На высотах вокруг города поставлены тяжелые орудия, начат круглосуточный расстрел Ярославля. Впервые не вражеские укрепления, а свой, русский город подвергся артиллерийскому расстрелу «по площадям». Уничтожались полностью улицы, целые кварталы. По сути, впервые в истории была применена «тактика выжженной земли». Судьба жителей Ярославля должна стать предупреждением всем мятежникам, но вместе с тем была грозной заявкой большевиков на использование любых средств и методов ради удержания власти.
Добровольцы овладели центром города и значительной частью городских слобод, начали налаживать связь с уездами, но получили ощутимое сопротивление на грузовой станции Всполье, где находились склады с оружием и продовольствием. Захватить ее восставшие не смогли, как не смогли прервать телефонно-телеграфную связь красных с Москвой.
Как оказалось позже, еще одной бедой для восставших стала потеря железнодорожного моста через Волгу. Вологодский несколько раз напоминал полковнику, что мост очень важен, но Перхуров легко отмахивался, у него было убеждение, что вот-вот подойдет с севера помощь[28], но именно по этому мосту двинулись красные войска из Вологды, Данилова, Буя, Костромы, и именно от моста, с высоты волжского берега и насыпи повел огонь вооруженный тяжелыми орудиями бронепоезд красных, с которым справиться у Перхурова сил не было, и стал бронепоезд безнаказанным убийцей[29].
Но это все было позже, а пока возникло равновесие, когда красные не имели сил уничтожить восставших, а восставшие не имели возможности развивать восстание по территории. Вологодский на заседаниях штаба слушал предложения бросить в рабочие районы, на фабрики агитаторов, чтобы объяснять людям, чего хотят руководители, он с этим полностью согласен: у него больше половины отряда – рабочие[30]. Но Перхуров был убежден, что нужно продержаться еще дня три-четыре, и тогда придет помощь. В этом была его трагическая ошибка, большинство в штабе (да и сам Вологодский) это сознавали, но… приказ начальника – закон для подчиненного!
На участке штабс-капитана наступило затишье, но восставшие с ужасом смотрели на город за их спинами, где стоял сплошной дым, то и дело гремели разрывы тяжелых снарядов. Подносчики патронов, обычно это были мальчишки-гимназисты, шепотом перечисляли названия полностью сгоревших улиц и, крестясь, вспоминали «этого василиска, аспида проклятого, змея горыныча» – красный бронепоезд, который бил от волжского моста по городу. Нужно было что-то придумывать. Пушек у них было две, снарядов не было.
Володарский вызвал к себе в землянку нескольких рабочих железнодорожных мастерских, долго с ними говорил, а потом отправился к Перхурову.
Штабс-капитан доложил главнокомандующему, что в его отряде больше всего рабочих-железнодорожников, вот они-то и предложили дерзкий план: выманить бронепоезд от моста, для этого группа добровольцев должна выйти к железнодорожным путям, показать себя, а когда бронепоезд тронется, взорвать стрелку. Перхуров спросил, как они это представляют, и Вологодский, улыбаясь, ответил:
– Мы с Ваней и ребятами на путях шумнем (штабс-капитан похлопал по плечу стоящего рядом с ним невысокого крепкого темноволосого парня), а Митрич стрелку своротит, он двадцать лет их ремонтирует, так что и сломать сумеет.
Перхуров поморщился:
– У Вас, господин капитан, не боевая группа – артель какая-то: Ваня, Митрич!
Вологодский улыбнулся еще шире:
– Господин полковник, у меня под ружьем по списку на сегодня 198 человек, из них господ офицеров – сорок четыре, студентов пятнадцать, остальные мастеровые из железнодорожных. (Автор этих строк с гордостью отмечает, что среди бойцов отряда Вологодского был и рабочий Главных железнодорожных мастерских Ярославля Иван Тихонович Сегин – прадед автора.)
А штабс-капитан продолжал:
– Так они у меня вместо взводов на бригады разбились, десятников и бригадиров выбрали, дисциплину сами держат, мне остается только утром и вечером десятников собрать и приказы отдать… Эх, Александр Петрович, как мой Ваня говорит, по одежке протягивай ножки... Фронт они держат надежно, приказы выполняют, а во фрунт мне их не ставить и ножку тянуть не учить!
Перхуров задумчиво спросил:
– Это ведь нужно тигра за усы дернуть и живым остаться, кто поведет Вашу группу?
Вологодский ответил:
– Дело действительно опасное, поэтому я сам и поведу – я все-таки боевой офицер, приказать этим работягам пойти на смерть не могу, а вот повести – другое дело.
Полковник решился, перекрестил «артель» и спросил, нужно ли еще что? Вологодский поглядел на Митрича и попросил:
– Если можно, гранат нам хоть пару, лучше всего «фонарики», системы
Новицкого[31], стрелку своротить!
«И ведь вы, черти, это сделали!» – воскликнул потом Перхуров. Несколько человек изобразили группу, бестолково вышедшую на насыпь, растерянно заметались, даже попытались суматошно открыть огонь по бронепоезду из винтовок, а когда бронепоезд, заревев торжествующе, двинулся, набирая ход, на них, Митрич рванул стрелку.
Первый вагон-бронеплощадка с пушкой грузно завалился, паровоз встал поперек пути, вторая бронеплощадка полезла на него… Кто-то из бойцов от избытка чувств заорал частушку, приплясывая:
Я на рельсине сидел,
А под рельсой мышка!
Я с гранатою пришел –
Железяке крышка!
Почти неделю красные подгоняли технику, ремонтировали пути, поднимали бронепоезд… город вздохнул свободнее[32].
Перхуров вспомнил, как спросил у штабс-капитана, чем наградить храбрецов, и тот, смущаясь, спросил: «Господин полковник, мужики у меня дней десять в бане не были, вот бы их хоть на полдня подменить да в баньку…» И Перхуров долго потом хохотал, вспоминая, как ухали, подвывали, причитали чуть не со слезой «артельщики» в парной, как застонали восторженно, когда им прямо в баню закатили бочонок с пивом! Нет, сказал себе Перхуров, мы все-таки молодцы!
В боях прошли десять дней, все десять дней обстрел, вернее, расстрел города не прекращался, наоборот, усиливался, и штабс-капитан задумался: когда же стало понятно, что наступил перелом? Он обходил участки обороны, разговаривал с людьми, видел, как тревожно оглядываются бойцы на город за спиной, где гремели разрывы и поднимались дымные столбы, порой сливаясь в сплошное облако. Участки по-прежнему упорно и умело оборонялись, только все чаще стали докладывать командиры, что перед ними противник явно другой – более цепкий, упорный, обученный. Да и пленные, иногда попадающие в руки разведчиков, на допросах или молчали, или отвечали на непонятных языках. Один их офицеров, петербуржец, вдруг доложил: «Господин капитан, это латыши, у меня няня была латышка, я их через пень-колоду, но понимаю!»
Полковник, получив это донесение, вздохнул. Латышские легионы, созданные еще в германскую войну и вошедшие в состав российской армии, воевали против немцев крепко, отличались дисциплиной, упорством и надежностью. Теперь они перешли на сторону красных. Полковник, конечно, не знал о тех отчаянных телеграммах, которыми ярославское руководство засыпало Москву, требуя непременно интернациональные отряды – свои неохотно шли в бой на русский город. Перхуров не знал, что начальник присланного из Москвы бронепоезда, наконец поставленного на рельсы, докладывал о состоянии духа красных сил Ярославля: «Перешли в наступление только после заявления мною, что если не перейдут, то начну расстреливать командиров»[33]. Теперь кольцо безжалостно сжималось, а в городе бушевали пожары.
Полковник Перхуров, прекрасно понимая, что дни Ярославля сочтены, предложил выход: прорываться из города, поднимать и вооружать крестьян, но большинство в штабе – жители Ярославля. Прорываться, бросив семьи, жен, детей, стариков, оставить в руках торжествующих победителей? Они отказались уходить. Перхуров «решил сесть на пароход на рассвете, когда поднимается туман, проскочить линию обстрела, высадиться на берегу…»[34]. Ему предложили рискнуть самому, и он действительно прорвался, с ним полсотни офицеров, они обложили рубку небольшого буксира мешками с песком, и прорваться удалось неожиданно легко, но никакие крестьяне его не поддержали – накормили, спрятали, провели лесами к Костроме, но идти в пылающий город никто не решился. Дальнейшая судьба Перхурова известна: воевал у Колчака, получил чин генерал-майора, попал в окружение, был арестован и опознан красными, судим и расстрелян в Ярославле по иронии судьбы тоже 21 июля, в день разгрома восстания, но уже 1922 года, похоронен на Леонтьевском кладбище, где начинал выступление, в братской могиле вместе со многими другими участниками восстания.
Именно в то время, когда Перхуров собирал уцелевших в боях офицеров-добровольцев для прорыва, почти безнадежного, командир Которосльного сектора обороны, штабс-капитан Николай Николаевич Вологодский перевязывал своего ординарца, железнодорожника Ваню Сегина, получившего осколок в левое плечо. Встретились впервые они в тот день, когда группа рабочих железнодорожных мастерских пришла к капитану Вологодскому за оружием, да так и осталась на его участке. Решительный и самостоятельный парень понравился капитану, а после того, как он быстро и толково выполнил поручения командира, да и вернулся с предложением переместить пару пулеметов ближе к Американскому мосту через Которосль, потому что там появилась отмель, по которой красные могут однажды перейти реку хорошим рывком, капитан оставил его у себя.
Вечерами они после обхода позиций возвращались в землянку, которую Ваня с помощью мастеровых из своей бригады (он очень не любил слово рабочий и всегда поправлял: «Я мастеровой!») быстро и толково вырыл между двумя ивами, как-то очень ловко варил душистую уху из рыбы, оглушенной снарядами, упавшими в Которосль, которая стала границей между восставшими и красными. Вскоре капитан знал, что Иван женат, что они с Катей ждут ребенка, что Катя у него золото, а чтобы жениться на ней, Иван поссорился с отцом, не принявшим сироту из бедной семьи, ушел из дома, но Господь дал Ване руки и голову, поэтому сейчас его Катя живет в маленьком, скромном, но своем домике и ждет мужа.
Так у штабс-капитана и его ординарца прошло недели две, но они оба понимали, что все идет к концу. Красные нажимали все решительнее, обстрел усиливался с каждым днем, пополнения не присылали, хотя раненых и убитых увозили каждый день, патронов к трехлинейкам почти не оставалось, их все собрали, чтобы набивать пулеметные ленты, а пехоте раздали старые, снятые с вооружения российской армии четырехзарядные итальянские винтовки Веттерли-Витали, найденные в ярославском арсенале, к которым еще были патроны. Потом капитан получил приказ Перхурова, долго его читал, потом задумчиво курил, а потом вдруг с берега привели раненого Ваню. Капитан быстро и ловко (опыт четырех лет в окопах германской войны!) разрезал рукав, промыл рану, перевязал плечо, дал полстакана водки, а дальше прочитал вслух приказ Перхурова. Ваня выслушал и серьезно сказал: «А ведь это, Николаич, называется «спасайся кто как может!» Что делать будешь?» Штабс-капитан помолчал и ответил: «Ты сегодня ночью уходи, река обмелела, переплывешь, а дальше…» Ваня подхватил: «Дальше мне здесь каждый закоулок знаком, еще ребятней в казаки-разбойники играли, только и тебе бы, Николаич, лучше со мной, Катя придумает, спрячет!» Капитан мотнул головой: «Я останусь. Я офицер, мне от них бегать грешно и стыдно. Ну, а возьмут – на суде все выскажу, и как они город жгли, и как пленных кололи, и как дома рушили!» Ваня с жалостью посмотрел на офицера: «Не будет никакого суда, Николаич, выведут тебя на берег,да и шлепнут, ведь ты для них белая кость, «Ваше благородие», они и говорить не станут!» - «Все равно, прятаться не буду, а ты плыви, тебе к Кате надо, ведь ребенок у вас скоро, а завтра я и остальных распущу…»[35]
Ночью Ваня, Иван Тихонович Сегин, мой прадед, на прощание перекрестил штабс-капитана и поплыл через Которосль, добрался, обойдя все посты красных, домой, Катя, моя прабабушка Екатерина Федоровна, обливаясь слезами, перевязала ему плечо, уложила теряющего сознание мужа в двухколесную тележку и увезла на себе к родне в деревню, спасая от смерти, потому что красные без всякого суда стреляли подозрительных, а уж раненый мастеровой-железнодорожник от их пули не ушел бы – проверяли у каждого мужчины ладонь правой руки. Если находили огрубевшую кожу возле большого пальца – след винтовочного затвора после двух недель стрельбы – стреляли на месте.
А штабс-капитан Николай Николаевич Вологодский был взят в плен, их, уцелевших, кого сразу не перекололи штыками деловитые латыши, отвели в полуразбитый дом, продержали до вечера, потом выгнали прикладами на улицу, где уже стояли человек сорок офицеров, несколько студентов и мальчишка-гимназист, и повели. Через полчаса стало ясно, что их ведут на Леонтьевское кладбище, где и началось восстание. Когда первый десяток был расстрелян и к канаве подвели второй, капитан вдруг закричал, срывая голос: «Господа, да не стойте же, бежим!» И в каком-то отчаянном прыжке перелетел яму, на дне которой кто-то страшно выл, из последних сил побежал, привычно петляя и пригибаясь, как в атаку, что-то грубо дернуло его за рукав, другая пуля рядом сочно чмокнула в деревянный крест, но он уже знал, что ушел, ушел!
Через час он вышел на железнодорожную линию, огляделся, прислушался, потрогал дыру от пули в рукаве, перекрестился, сел на холодный и гладкий рельс, снял сапоги, перемотал портянки, пожалел, что отобрали портупею, и зашагал приемистым русским пехотным шагом, каким наша «махра» делала по 50 верст в сутки.
Дальнейшую судьбу штабс-капитана Н.Н.Вологодского автору удалось проследить по документам губернской чрезвычайной комиссии, найденным в Государственном архиве Ярославской области, дело № 167, лист 54 – 57. Штабс-капитан Вологодский добрался до Костромы, там достал удостоверение на чужую фамилию, двоюродный брат предложил ему укрыться, спрятаться в деревне у дальней родни, но он отправился на восток, где уже гремели бои. Идти приходилось пешком, ночевал он то в стогу, то в деревне, где его жадно расспрашивали, что слышно, и обязательно кормили, пока не наткнулся он в городке Кадые на недоверчивых милиционеров, которые его задержали, но Вологодский снова сумел бежать и снова отправился в путь на восток, так продолжалось почти полгода, но везение уже закончилось: в январе 1919 года капитан был в деревне Быстряны схвачен, при этом у него нашли «камень весом в фунт», а сам капитан на допросе откровенно объяснил, что у «милиционеров были устаревшие револьверы и он надеялся от них отбиться, пока они его вели». Поскольку враг этот был слишком опасный, «постановили: действия председателя Соловьева о расстреле упомянутого Вологодского признать правильными. С подлинным верно: секретарь Желтков»[36]. Так закончился путь Георгиевского кавалера, одного из активных участников Ярославского восстания, штабс-капитана Николая Николаевича Вологодского. Земля ему пухом, Бог – судья!
А последняя телеграмма в Москву была отправлена 21 июля: «Наркомвоен. Троцкому. Ярославль взят, белогвардейцы арестовываются. Гузарский»[37]. Москва отвечает: «Не присылайте пленных в Москву, так как это загромождает путь, расстреливайте на месте, не разбираясь, кто он…» Ответ: «Захваченных с оружием расстреливаем на месте, а остальных забирает Чрезвычайная Следственная Комиссия из Москвы[38], … вся эта банда по постановлению комиссии расстреляна. Но еще до этого вскоре после занятия города и задержания в театре 57 ч–к было растреляно»[39]. [Так в тексте – Д.Х.] Автор отыскал в Ярославском архиве отдельные воспоминания тех, кто участвовал в работе Чрезвычайной Комиссии: «Особенно тяжело и трудно было работать в пунктах при станции Всполье… чуть ли не ежеминутно приводились толпы арестованных, из которых нужно было выделить наиболее подозрительных»[40]. Другой член ЧК досадует: «Аресты и обыски производились иногда лицами на то не уполномоченными и тут приходилось расхлебывать эти похлебки…»[41] Какой простор возникал для сведения личных счетов, для подленькой мстительности! Начальник Новгородского отряда, подавлявшего восстание, в воспоминаниях пишет: «Масса появилась беженцев, у меня был организован концлагерь для ненадежных, но красноармейцы по дороге по рукам судили того или иного беженца, если руки похожи на рабочие, то вели в концлагерь, а непохожие на рабочих, то таковых расстреливали»[42]. «То тут, то там разыгрывались целые трагедии и драмы… Огромные толпы народа, состоящие из разнообразных слоев населения, окруженные кольцом часовых из красноармейцев, стояли в очереди для регистрации»[43]. Сама регистрация и сортировка были весьма просты: если кто-то указывал на одного из присутствующих как на мятежника, его уводили за насыпь. «На другой день нас повели в сад к столу для регистрации. Когда подходили к столу, то спрашивали, где находился в это время, т.е. с 6 по 22 июля и не знает ли кого из присутствующих участников мятежа. Я, конечно, сказал, где был…» – вспоминает в 1924 году И. Костылев и продолжает: «Но удостоверение выдавали не всем. Кто был подозрителен, того отправляли за ж.д. насыпь для расплаты»[44]. А потом простодушно заканчивает: «И мне выдали удостоверение, которое хранится у меня по сие время»[45]. Понятно, что это удостоверение напуганный ярославец будет хранить всю жизнь.
Население Ярославля к началу осени 1918 года сократилось на 50 тысяч человек. Это и покинувшие город, и те, кто укрылся у родни на время, но в это число входят и расстрелянные без суда, погибшие под развалинами, в огне пожаров, под бомбами с аэропланов и при обстреле орудиями вплоть до морских и тяжелых гаубиц. Смрад стоял несколько месяцев, тела убирали до сентября, из-за этого началась холера, унесшая еще несколько сотен жизней. Таковы были трагические последствия кровавых событий 1918 года в Ярославле для людей.
Материальные потери были не менее ужасающи. Полностью разрушена или сгорела треть города. Центр города с уникальными зданиями был искалечен, взорваны храмы, погиб в огне Демидовский лицей с его богатейшей библиотекой, включающей древние рукописные экземпляры, уничтожено более 20 промышленных предприятий. Не работали водопровод и электростанция. Начавшиеся голод и эпидемии терзали ярославцев и после окончания массовых экзекуций. Но если прямые последствия восстания и его разгрома для населения города понятны и обозримы, то моральные издержки нуждаются в осмыслении. Автор выскажет свое мнение: в Ярославле столкнулись не просто белые и красные – это был конфликт людей с совершенно разными представлениями о чести, достоинстве, Родине.
И Ярославль постепенно забыл о том, каким был, потихоньку затянул раны (долго показывали приезжим на развалины с печальным вздохом: «Белогвардейцы постарались!»), стал обычным советским городом, покорно принимающим все нововведения властей, единодушно одобряющим и успешно рапортующим. Больше того, древнейший славянский город на Волге был лишен статуса губернского центра, переведен в заштатные и стал просто районным центром Ивановской промышленной области, а само восстание – нет же, мятеж! – стало таким черным пятном в истории города, что даже в наше время, в 1998 году, Военная коллегия Верховного суда РФ вынесла определение в отношении руководителя мятежа полковника А. П. Перхурова: приговор от 19 июля 1922 года признан обоснованным и оставлен без изменения – полковник по-прежнему мятежник и преступник! И таким же преступником остается Николай Николаевич Вологодский, сын сельского дьячка, выпускник Ярославской семинарии, фронтовой офицер, георгиевский кавалер, командир участка обороны Ярославля, названный врагом народа, расстрелянный и похороненный в безвестной могиле, человек, проживший обычную жизнь в необычное это время. Именно поэтому события 1918 года требуют новых исследований, ведь по-прежнему часть общества воспринимает восстание как подлый мятеж, а не как порыв к демократическим свободам.
Я убежден в том, что для Бога сам акт деятельности, решительного поступка, сама попытка человека противостоять злу и греху имеет огромное значение, бÓльшее, чем, может быть, конечный результат. И я горд, что среди этих мужественных борцов был мой прадед Иван Тихонович Сегин.
Ярославцы не смогли спасти Россию, не смогли предотвратить насилий, страшных социальных перемен, они не смогли защитить свою страну от надвигающейся катастрофы, не преодолели равнодушие народного большинства, но они сделали эту отчаянную и гордую попытку, навсегда оставшись в истории!
Tags:
Савинский конкурс
Страницы Истории
Project:
golos
Author:
Холодяков Д.И.
Год выпуска:
2017
Выпуск:
4 |