Web Analytics
С нами тот, кто сердцем Русский! И с нами будет победа!

Категории раздела

- Новости [8225]
- Аналитика [7825]
- Разное [3304]

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Календарь

«  Декабрь 2023  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
    123
45678910
11121314151617
18192021222324
25262728293031

Статистика


Онлайн всего: 27
Гостей: 27
Пользователей: 0

Информация провайдера

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Главная » 2023 » Декабрь » 26 » Русский мемуарий. Княгиня С.В. Волконская. Горе побежденным. Глава 3/1.
    23:12
    Русский мемуарий. Княгиня С.В. Волконская. Горе побежденным. Глава 3/1.

    Мы не сумели, не смогли...
    Ну что-ж, еще немного,
    И сгинем мы с лица земли.
    Туда нам и дорога.
    И. Тодането.


    Я осталась одна со своей хозяйкой в пустом домике в саду, на самой окраине Гатчины. А там дальше — притаившийся, наполовину вымерший, пугливо насторожившийся, выжидающий город. В течении нескольких дней не было ни белых, ни красных. Жили слухами — зловещими, несуразными, шёпотом передаваемыми под вечер забегавшими соседками: “Слыхали? большевики сожгли Царское. Солдаты у них — одни китайцы да латыши. Женщин по жребию делили. Мужчины — кто только могли, откупились, остальных
    —    на виселицу. Тут-же на площади перед дворцом и вешали. Потом подожгли город с четырех сторон, а сами бежали. Теперь сюда идут”.
    —    “Ой, Господи, страсти какие”. Четыре дня жили ожиданием. Утром думали: доживем - ли до вечера? Что кругом делается, где белые, где красные: — никто ничего не знал. Слухи самые противоречивые, самые нелепые ползли по городу.

    Уходить. Да, но как? Железные дороги, понятно, не действуют, начнут действовать для публики не раньше как через несколько дней, в лучшем случае. К тому-же, это, вероятно, будет связано с контролями, проверками документов и т. д. Мимоходом брошенная фраза: “товарищ, ваше удостоверение”, и я погибла. Нанять автомобиль? Чуть не забыла, что автомобили давно все реквизированы, что ни частных гаражей, ни частных машин больше не существует. Взять экипаж? Но и это не так-то просто. Расспросами, переговорами я рискую обратить на себя внимание; начнут думать, соображать — а в нынешней обстановке праздная мысль, пробужденная в чьем-нибудь мозгу легко может стать искрой, которая взорвет мину под моими ногами. Все мы в детстве забавлялись видом жука, который, учуяв опасность, застывает в полной неподвижности, чтобы малейшим движением не привлечь к себе внимание врага; для меня минимум опасных движений заключался, как это ни парадоксально, в том, чтобы идти пешком. Признаюсь, перспектива сорока двух верст пешком мало меня привлекала. Я не люблю ходить, всегда избегала пользоваться собственными ногами, как средством передвижения. Но раз нет выбора... Решаю отправиться на следующее утро.
    Последний вечер у гостеприимной моей хозяйки. Все приготовления закончены. Поужинали; скоро пора ложиться спать. Сидим на кухне и тихо разговариваем. На душе тревожно: в городе красные. Вдруг еще пожалуют с обыском. Домик госпожи Пусевой расположен в очень пустынном месте: от соседей отделен большим садом, напротив какие - то сараи, позади железная дорога, дальше поля. Деревянный домик в два этажа; мы с хозяйкой живем наверху, нижний этаж весь заколочен.
    “И вы не боитесь, после моего ухода, оставаться здесь совсем одна? Могут воры ночью забраться, а тут сколько ни кричи, все равно никто не услышит”.
    Госпожа Пусева в ответ только пожала плечами... Фатализм? Твердая вера в милосердное Провидение? Или просто старческая скаредность, нежелание истратить несколько лишних рублей на содержание служанки? Как раз в это время послышался странный шорох. Хозяйка прислушалась: “Внизу кто-то ходит”. Она схватила свечу, хочет пойти посмотреть. Насилу отговорила ее: героические жесты не всегда благоразумны. Все равно, мы сделать ничего не можем, а так они — кто - бы они ни были — решат, что дом пу-стой и уйдут. Сидим, лампу потушили, ждем. Две испуганные женщины, темной ночью в запущенном доме прислушиваются к шагам грабителя. Весьма фотогенично.
    Снизу глухо доносятся звуки шагов, слышно, как ходят из одной комнаты в другую; подошли к роялю, заиграли. Нет, это не воры — даже Арсен Люпен не развлекался во время работы игрою на рояли. Значить, либо солдаты, либо чекисты; эти пострашнее всяких воров. Невольно всплывает в памяти виданная мною где-то карикатура: грабители, вламываясь в квартиру, успокаивают на смерть перепуганных хозяев — “Не бойтесь, мы не из Чека, мы обыкновенные воры”.
    Сидим и дрожим; бежать немыслимо. В такие мгновения каждая секунда вечность. Пианист внизу играет с увлечением. Узнаю известный ноктюрн Шопена, который так любил нам Радван играть в Париже. Значит, играющий человек музыкально образованный; а раз образованный человек, значить чекист. Другого объяснены не может быть. Никогда звуки прекрасной мелодии не доставляли слушателям меньше удовольствия; никогда тайный смысл их не представлялся более зловещим. Как долго это продол-жалось? Минуты? Часы?.. Неужто, в самом деле, нужна высшая математика, чтобы доказать нам относительность времени? Один последний аккорд, и все смолкло. Что теперь будет? Тишина. Ушли?.. Долго еще сидим в темноте, боясь пошевельнуться. Наконец, набрались храбрости и приоткрыли дверь на лестницу: все тихо. Они ушли... На этот раз пронесло.
    Странно, до чего повязанный на голову на место шляпы платок может изменить весь внешний облик. Этому способствует и мешок за спиной с небольшим запасом провизии, зубною щеткой, да кусочком мыла, подаренным мне Игнатьевым. Не крестьянка, конечно; но за полу интеллигентку легко можно принять: не то поповна, не то сельская учительница. Сойдет.
    Выступаю рано: впереди сорок две версты. Сорок две версты! Особенно смущает дошедшее до меня накануне известие, что после восьми вечера на улицах Петрограда появляться запрещено. Ходят патрули, останавливают, спрашивают документы. А если документов нет?
    Сначала делала привал каждые пять верст, затем каждые две версты, под конец каждую версту. Мешок за спиною становился все тяжелее, толстые башмаки очень скоро натерли ноги, и передвигаться делалось все труднее и труднее. Дойду-ли? По дороге попадаются идущие в Гатчину войска. На меня не обращают никакого внимания. А я-то их боялась! Стрелка часов передвигается все медленнее, версты становятся все длиннее (все тот - же знаменитый закон относительности). Усталость делается все ощутительнее. Одна тупая мысль: дойти. Точно вьючное животное, передвигаю ноги без мыслей, без чувств. Вдруг сзади голос: “Эй, тетка, куда идешь?” Усталость в один миг смахнуло, точно пылесосом. Настораживаюсь, внутри все сжалось, боюсь оглянуться: неужели попалась?
    Кто - то сзади нагоняет. Нет, не красная армия, не Чека, всего на всего простая крестьянка: “Нам, кажись, по дороге”. Чуть не расцеловала ее. Только очень уж любопытная баба, все ей надо знать: откуда, куда, зачем. Хоть на тайного агента она и не похожа, все же с облегчением вздохнула, когда удалось, наконец, от неё отвязаться. А время идет, солнце уже клонится к западу. Усталость одолевает с каждым шагом все сильнее. Чувствую, нету моих сил, не дойти мне. Как быть? В поле ночевать — замерзнешь, да и страшно очень. Стучусь по дороге в один дом, в другой: “Пустите переночевать. Заплачу как следует, не поскуплюсь”.
    Какое там, и слушать не хотят:
    “Проходи себе, матушка, с Богом. Не такое теперь время — чужих в дом пускать”. И дверь захлопывается перед носом.
    Была минута отчаянья. Казалось, никаким напряжением воли не осилю я последних десяти верст. Но ноги упрямо продолжали идти. Раз или два вспыхивал было луч надежды: сзади обгоняла повозка. Но мои знаки, мои крики были тщетны: в ответ на них не замедляли даже хода, и одного взгляда на каменные рожи возниц было достаточно, чтобы в корне оборвать всякую иллюзию о помощи. И все - таки, не знаю, как я продолжала идти.
    Счастье улыбнулось только под самым Петроградом: проехала мимо линейка, черная с желтым, бывшего дворцового ведомства, в каких раньше певчих возили; теперь, очевидно, принадлежала советскому учреждению. Проехала и остановилась. По собственному почину остановилась, — я - бы таких господ задерживать не решилась. Не то у них сбруя отстегнулась, не то возжа оборвалась. Подхожу:
    — Не подвезете-ли, товарищи?
    Косятся, молчат. Лица холодны и без выразительны. Вынимаю несколько коробок папирос.—. хороших, иностранных. Угрюмые лица растянулись в подобие улыбок; типичные ersatz улыбки. Папиросы в Совдепии дороги, зато человеческая симпатия приобретается дешево.
    — Так как-же, товарищи, подвезете?
    — Что-ж, садитесь, пожалуй. До города довезем, а дальше нельзя.
    Ладно. И то хорошо. Хотя мне как раз был- бы расчет проскочить вместе с ними за Нарвские ворота: много шансов за то, что там устроена заграда и производится проверка документов; а этих, очевидно, останавливать не будут. Взбираюсь на козлы рядом с кучером. До чего невероятно приятно протянуть ноги!
    — Откудова идете, товарищ?
    Не без робости пускаюсь в импровизацию о том, как гостила у тетки в Гатчине, как неожиданно нагрянули белые, так что и бежать не поспели.
    — Натерпелись верно?
    — Н-да, всего было.
    Не посовестилась пустить несколько слов об “ужасах”, которых Гатчина натерпелась под белыми. Не знаю, явилась-ли бы произнесенная мною про себя reservatio mentalis достаточным оправданием в глазах оклеветанных мною друзей? Но в ту минуту я готова была самых близких мне людей обвинить в самых чудовищных зверствах, если только могла этим поддержать интерес “товарища кучера" к моему повествованию. Впрочем, в излишние подробности лучше было не вдаваться. Объясняю дальше, что служу сиделкой в больнице, отпуск, конечно, просрочила, то-то будет неприятностей. Н-да...
    Тараторю без умолка: если отвлечь его внимание, то он, может быть, забудет остановиться, не доезжая ворот. Вот уже вырисовываются перед нами в сумерках очертания Нарвской арки. Еще несколько спешных измышлений, и мы в черте города.
    — Тпру, тпру... Заболтался я с вами, скоро и Обводный. Скорее, товарищ, слезайте.
    — Спасибо, одолжили.
    Ноги еле держать. Все тело ноет нестерпимо. Ну, да теперь недалеко. Смотрю на часы: уже начало девятого. С каждою минутою пребывание на улице становится опаснее. До Фурштадской, пожалуй, не дойти; к тому-же, не особенно удобно нагрянуть к belle-mere в столь поздний час. Решаю пойти переночевать в городскую больницу, в которой до прошлой весны я работала врачом на хирургическом отделении. До больницы сравнительно близко и много вероятия, что мне удастся проскочить. С ужасом замечаю, что улицы уже совсем почти пустынны: изредка лишь промелькнет спешащая тень запоздалого пешехода. Надо прибавить шагу...
    Забалканский... Загородный... Вот и ворота больницы. Какая досада, они уже заперты на ночь. Впрочем, калитка открыта. Но появившаяся в ней фигура сторожа заставляет меня спешно отпрянуть в сторону. Надо выбрать минуту, когда он отвернется. Укрываюсь в тени за выступом стены. Жду. Проходить несколько минуть. Неужели он всю ночь так и будет здесь стоять? Еще несколько томительных минут. Громко зевнув, сторож почесал себе затылок, затем медленно повернулся и скрылся за сторожкой. Одно быстрое движение, и я во дворе. Оглядываюсь — все тихо. Кажется, никто меня не приметил. Спокойно, без излишней торопливости, направляюсь к главному корпусу; мимо женского отделения, мимо урологических бараков. Какое все знакомое, родное. Сколько с каждым уголком связано воспоминаний: работа, дежурства, ночные обходы...
    Вот и маленькая дверь в хирургическое отделение. В комнате дежурного врача по больнице светло; жалко, штора спущена, нельзя разглядеть, кто сегодня дежурный. Впрочем, я почти всех врачей знаю, во всяком случае, довольно будет назваться... Осторожно окидываю двор взглядом: всюду тишина, никого не видать. Быстро проскальзываю в дверь, затем через темный коридорчик и мимо дремлющего на парадной ночного швейцара. Вот и комната врачей.
    — Вам кого? Сюда нельзя.
    Дежурная докторша мало знакомая, из терапевтов. Объясняю, кто я: врач, долго работала на хирургическом. По имени она меня, конечно, знает.
    — Откуда-же вы? В такое время, в таком виде?
    Правда, я и забыла про платок на голове, про котомку за плечами.
    — Из Лондона.
    — Что???
    Вынимаю несколько оставшихся у меня в мешке английских бисквитов и угощаю ими. Это убедительно. В Петрограде уже много месяцев как таких печений ни за какие деньги нельзя достать. (Мне потом рассказывали, что коллега захватила один бисквит домой и долго показывала знакомым, как некую диковину, заброшенную из другого мира).
    С трудом удается снять сапоги с распухших, до крови растертых ног. Все кости ломит, каждый маленький мускул болит; а глаза слипаются. Растягиваясь на маленьком, твердом, клеёнкой обтянутом диванчике в кабинете главного врача, испытываю ощущение такой телесной радости, которое по интенсивности своей мало с чем может сравниться. Последняя сознательная мысль: что-то принесет завтра? Есть предел физической усталости, после коего никакие психические тревоги не удержать от сна. Сорок две версты в один день. Теперь - бы я не смогла! А может быть и не пыталась - бы?
    Завтра... С утра пускаюсь в путь. В другое время, вероятно, дня на три осталась-бы в постели. Но ведь известно, что солдаты в волнениях битвы не ощущают своих ранений. Надевая сапоги, вспоминаю сказку Андерсена про русалку, которая по лезвиям ножей шагала к своему принцу. В её время, как и сейчас, не было ни трамваев, ни извозчиков...
    Как странно вновь очутиться в Петрограде. Но я не замечаю окружающего; в голове одна только мысль — что-то ждет меня в белом домике? Как во сне прохожу по улицам. Вот и угол Фурштадтской. Старые дома горды, как старые аристократы: что-бы ни творилось внутри их, какие-бы страсти их не терзали, лица остаются спокойны и без выразительны. Так и дома наши: хозяев выгнали, внутри все переломано, исковеркано, загажено...  А фасад все тот - же. Такой-же как всегда стоит белый домик на Фурштадтской, краска не слиняла, окна не выбиты; разве только чуть-чуть потемнела штукатурка, слегка потускнели окна, да не блестит как прежде ручка у дверей. А вот и старый дворецкий, всю жизнь проведший при доме; стоит и что-то хлопочет у ворот.
    — Здравствуйте Иван Адамович.
    — ???
    — Не узнаете?
    — Ваша светлость!
    — Что князь?
    Ну вот, через секунду все узнаю. Будто одним словом все поставлено на карту — все, и настоящее, и будущее, счастье и смысл жизни. Орел или решетка? Красное или черное? Невидимый крупье где-то прокричал «rien ne va plus»... Сердце остановилось.
    Отчего он медлит, может быть боится сказать?
    — Ну?..
    Старик оглядывается, понижает голос:
    — Петр Петрович в Москве...
    Жив??? В глазах зеленые круги, в ушах какой - то рев, дома напротив зашатались... Жив!!!
    — Что с вами? Ваша светлость! Вам не хорошо?
    — Ничего, уже прошло, рассказывайте скорее.
    Оказывается, П. П. сейчас в концентрационном лагере в Москве. С тех пор как арестовали его в июне, все так и сидит. Арестовали его в помещении Датского Красного Креста, в гостинице “Дагмар” на Садовой, куда он зашел за какою-то справкой, не подозревая о засаде. Впустить - то впустили, но назад его уже не выпустили. Таким образом задержаны были все посетившие в тот день Датский Красный Крест. Одних вскоре затем освободили, других нет. В последнюю категорию попал и П. П. Сначала его держали на Шпалерной, потом увезли в Москву. Сейчас он сидит в Ивановском лагере, — бывшем Ивановском монастыре, обращенном большевиками в тюрьму. От времени до времени приходят от него письма, на днях еще была открытка. Ни на что не жалуется (точно можно в открытке жаловаться, точно такой как П. П. станет жаловаться!).
    — Ну, а старая княгиня как?
    Belle-mere здесь. Когда красные солдаты захватили дом, ей оставили маленький задний флигель во дворе. Одно время в доме была балетная школа, а сейчас здесь устроились башкиры — красный башкирский штаб. Мебель переломали, портретам глаза выкололи, библиотеку пустили под цыгарки: все, как полагается. Особенно веселились те, что первые сюда забрались, а эти, башкиры, поскромнее. (Со дна души всплывает старая горечь: напрасно, значить, не уехала belle- mere заграницу, напрасно и П. П. рисковал свободой и жизнью). Старик рассказывает медленно, обстоятельно. Прерываю его:
    — Княгиня уже встала? Можно к ней?
    — Сейчас посмотрю.
    Проходит несколько минут.
    — Пожалуйте.
    Belle-mere еще в кровати:
    — Sophy! Toi! Est-ce possible!
    Глухота её еще усилилась; в таких условиях разговаривать трудно. Она показывает мне последние письма от П. П.: изысканный французский язык, заботы о матери, а о себе почти ничего. Как это на него похоже.
    — Et que comptes-tu faire? As-tu de l’argent?
    — Pas beaucoup. Mais il faut avant tout que je trouve ou loger.
    Намек кажется ясен. Отсутствие у меня бумаг делает вопрос пристанища особенно острым и связан с опасностью не только для меня, но и для тех, кто меня приютит. Опасностью далеко не шуточною, особенно в виду господствующего сейчас военного положения. Знает - ли она, понимает - ли она это?
    — Je t’aurais naturellement offert de te loger chez moi, mais imagine-toi quelle malchance — depuis deux jours la lampe dans la salle-i-manger est cas- see. Tu ne peux pourtant pas rester dans I’obscurite.
    — Evidemment.
    Она, по-видимому, действительно не понимает. Старая, глухая, больная, ото всего отрезанная,
    одна беспомощная в своем углу; она не отдает себе отчета, в каком тупике я сейчас нахожусь.
    — Il faut, malheureusement, que je vous quitte.
    А в голове: куда я теперь пойду?
    — Reviens me voir bien vite.
    — Des que' je pourrai.
    На лестнице меня нагоняет Матильда, которая чуть - ли не сорок лет уже состоит при княгине. Но правильно говорить по-русски так никогда и не научилась.
    — Ваш сфитлость, ваш сфитлость, ви разви не у нас останавливайться?
    — Нет, Матильда, княгиня говорит: неудобно — в столовой лампа не горит.
    Она сразу все понимает:
    — Ничего, ваш сфитлость, не нада княгинь говорить, ми вас устроим.
    — Очень вас благодарю, но я, право, лучше поищу на стороне.
    — Если не найдет, приходить к нам, ми вас ошинь карашо устроим.
    Трогательная старушка. Чего ради она хлопочет? Знает - же, что пришедший в Петроград “оттуда”, от Юденича, это травленый зверь; что, если только они нападут на след — разговор будет короткий. Мне надо, прежде всего, найти пристанище, затем легализировать свое положение, получить нужные удостоверения, добиться разрешения на проезд в Москву... Ясно, что без посторонней помощи мне не обойтись. Перебираю в голове друзей и знакомых, к которым я могла- бы обратиться. Почти никого нет: погибли, бежали заграницу, сидят в тюрьме. Вот разве что Марианна Зарнекау? Очень давно ее не видела, слыхала стороной, будто она поступила на сцену и серьезно отдалась своей новой профессии. Здесь - ли она, все на той-же ли квартире, как отнесется к моему появлению? Куда-нибудь, все равно, надо идти; нельзя оставаться на улице. И так уже слишком давно здесь стою, вон на той стороне какой- то подозрительный тип остановился и меня разглядывает.
    Когда при мне говорят, что все люди сухи, черствы и эгоистичны — у меня всегда готов ответ: Марианна. Чем я была для неё? Ни родственницей, ни даже особенно близким другом. Вместе кутили, вместе бывали у цыган, — таких друзей как я, она, наверное, насчитывала десятками. Когда я к ней направлялась в то ноябрьское утро, я даже не собиралась просить у неё пристанища: не могла-же я, в самом деле, так, здорово живешь, просить человека рисковать ради меня всем, вплоть до собственной жизни. Я шла за советом, за указаниями. Квартира её помещалась внизу, — это удобно, можно прямо с улицы постучать в окно. Удивленное, заспанное лицо за стеклом:
    — Софья! Шалое ты существо! Откуда? Какими судьбами? Погоди, сейчас впущу.
    Несколько минуть спустя сижу у неё на кровати и рассказываю.
    — Ну, конечно, ты останешься у меня, будешь спать на кушетке. Это все очень легко устроить — дворника нет, а с домовым комитетом я в отличных отношениях.
    — Но, Марианна, ты понимаешь, у меня нет никаких удостоверений, никаких документов... Обыск или что, и ты попалась вместе со мною

    бывает наказана, и я теперь расплачивалась за то, что в свое время, заграницею, не имела духа отказывать обращавшимся ко мне с просьбами. А так как никаких методов транспорта в те дни в Петрограде не существовало, то все приходилось делать пешком, а это, понятно, поглощало много времени. Многие поручения были к тому - же к людям совершенно мне незнакомым, и я поступила - бы гораздо умнее если бы вместо хлопот по чужим делам занялась приведением в порядок своих собственных. Несколько нарушенных обещаний вряд ли смогли - бы повлиять на мою участь в день Страшного Суда. Впрочем, как, например, было не пойти мне к г-же Г. сообщить ей, что её единственный сын, видный генерал у белых, от которого она уже больше года не имела вестей, жив, здоров и думает о ней. Помню, с какой опаской открывала мне бедная старушка дверь, с каким недоверием и страхом слушала рассказ неизвестной ей дамы, уверявшей, что всего три месяца назад говорила с “ним самим”; как ясно промелькнула в её глазах мысль — уж не провокаторша - ли? И как потом, когда, наконец, убедилась и поверила, как преобразилось её лицо, как залучилась вся она радостью, как засыпала меня расспросами и словами благодарности, утирая при этом платком непрерывно падавшие из глаз слезы. ... А другой раз было так: в ответь на стук мой (звонки у дверей редко действовали), вместо барышни, к которой я направлялась, появился на пороге матрос со свирепым лицом:
    — Вам кого?
    — Да я.. так... — А у самой колени трясутся: не засада - ли. Потом, набравшись храбрости:
    — Скажите пожалуйста, кто здесь сейчас живет?
    Имен я, конечно, не называла. Мы уже тогда знали, что nomina не столько “одиозны”, сколько попросту опасны и рискуют завести неосмотрительно их произносящего в Чека, или в тюрьму, или еще того дальше.
    — Да вам кого, спрашиваю, заорал на меня матрос. — Ослепла, что-ли, не видишь, что здесь клуб, имени товарища Ленина.
    Лепечу, что ошиблась и кубарем скатываюсь с лестницы; с облегчением слышу, как над головой сердито захлопывается дверь. Что стало с тою барышней, так я никогда и не узнала. Впрочем, не раз случалось, что на звонки, на стук мой никто не отворял. Так и уходила не добившись. Уехали? умерли? в тюрьме? Как знать.
    На мою квартиру на Английской набережной я решилась пойти не сразу: парадная дверь, очевидно, заперта, надо будет пройти с Галерной. В те дни весь Петроград ходил “с чёрного хода”. Но в том конце Галерной, где и дом моего отца, и дом первого мужа, меня, не то что каждый дворник, а каждая кошка дворника в лицо знает. В настоящих условиях это может оказаться опасным. Когда в ноябре 1918 года я вышла вторично замуж и переехала на Фурштадтскую, в моей квартире поселился Эс-эс. Его дипломатический (или полу-дипломатический) авторитет охранял квартиру от “уплотнений". Потом Эс- эс уехал в Париж, а на квартире осталась лишь горничная Наташа с мужем, под хрупкой охраной бумажки, которую Эс-эс уезжая прибил к дверям; сила бумаги заключалась в том, что неприкосновенность квартиры гарантировалась подписью самого Ленина. Я уехала заграницу ровно полгода тому назад. Сохранилась - ли квартира? Что делает мой верный друг Наташа? Окольным путем навела справки. И узнала: квартира пустует, а Наташа вскоре после моего отъезда повесилась.
    Наташа? Повесилась?..
    Забыв все предосторожности, побежала я к жившей этажом ниже меня собственницы дома, генеральше Беловой; от неё узнала подробности. Да, Наташа повесилась, ночью в своей комнате, на небольшом гвоздике, вбитом в стену чуть- чуть повыше человеческого роста; чтобы удушить себя ей пришлось подогнуть ноги. Почему? Что заставило ее? — этого никто точно не знает. Всё последнее время была нервна, в роковой вечер повздорила с мужем, потом стучалась к нему, он не открыл, она пошла к себе и повесилась.
    — А Михайло как? Он ведь обожал ее.
    — Да, он был в отчаянье — он - же и нашел ее тогда; еще теплая была. Такой крик поднял, нечеловеческим голосом ревел, на весь дом слышно было. Боялись, как-бы с ума не сошел или над собою чего не сотворил. После похорон сразу в деревню уехал, не в силах был один в этих комнатах оставаться. А недавно слышала стороной, будто за дочь попа из соседнего села сватается; приезжал оттуда кто-то, рассказывал. Да оно, может быть, и не так, мало-ли что люди болтают...
    Так... Бедная, бедная Наташа. Смутным укором встает передо мною её бледное лицо, с большими, темными, выразительными глазами. Помню, как приходила она ко мне незадолго до моего отъезда, жаловалась на невыносимую тоску.
    Вероятно, я недостаточно внимательно отнеслась тогда к её словам: кто - же из нас не тосковал в те дни? Кто из нас и сейчас не тоскует? Быть может, она избрала лучший удел?
    Как хорошо, как тихо на моей квартире. Перебираю свои книги, бумаги, старые письма. “Прошедшее встает передо мною” ... Выплывают давно забытые лица... Те, кого я любила, и те, кто меня любили... “И все такое”, как поет Вертинский... С трудом отрываюсь.
    Как я потом жалела, что не осталась подольше в Петрограде, не позаботилась о своей квартире, не нашла для охраны её верных людей. Еще можно было все спасти. А я - то не нашла ничего лучшего, как положиться на подпись Ленина! Что- же, поделом.
    Впрочем, в те дни все сокровища мира не соблазнили - бы меня, не то что на несколько дней, а и на несколько часов отложить мою поездку в Москву. Поездку в Москву — свидание с П. П.
    Из Петрограда я послала ему открытку: пусть знает, что я близко, что иду выручать. Открытка всего в несколько фраз; но тюремная администрация усмотрела в ней нечто предосудительное и П. П. её не передали. Таким образом, мое появление явилось для него полной неожиданностью. Судьба иногда не хуже профессионального режиссера заботится о подготовка своих эффектов.
    “Как волка ни корми, а он все в лес смотрит”, такими словами встретил меня Владимир Казимирович. Владимир Казимирович — тот, которого искал и не нашел Диоген. Встретились мы на Фонтанке, у Анны X. Он показывает мне открытку со стихами, полученную им от П. П. из тюрьмы:

    Над восьмеричным «и» нет места точке. Десятеричное теперь ушло.
    Курю "Сафо" я, сидя в одиночке,
    И, — даже сею, — восхищен Сафо.
    Как Диоген, лежавшей в старой бочке,
    Я мыслю: как на свете все красно!
    А там - готовлюсь к следующей ночке,
    Прося у вас прощенья за письмо.
    Очень-бы хотелось, когда поеду в Москву, захватить с собою мой лондонский ящик с провизией, с таким трудом довезенный до Гатчины и оставленный там на хранение у г-жи Пусевой. Вот будет радость в тюрьме! Марианна мне говорит: “Один мой знакомый офицер едет на автомобиле на несколько дней в Гатчину; он может тебе привезти все что хочешь”. Чего - же лучше! Но, увы! Есть искушения “свыше нашей силы": ни офицера, ни ящика я больше никогда не видела. Какие незнакомые мне люди наслаждались моим сокровищем? Будет-ли воспоминание об этом мучить их на смертном одре? Надеюсь, что да, боюсь, что нет. Говорят — tout comprendre c’est tout pardonner. He знаю. Понять было не трудно, а простить... нет, я и по сей день не простила.

    Подготовлено к публикации Семеном Кутлиевым

    Русская Стратегия

    Категория: - Разное | Просмотров: 943 | Добавил: Elena17 | Теги: россия без большевизма, мемуары, белое движение
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Помощь сайту

    Карта ВТБ: 4893 4704 9797 7733

    Карта СБЕРа: 4279 3806 5064 3689

    Яндекс-деньги: 41001639043436

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 2055

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    Rambler's Top100 Top.Mail.Ru