Николай Алексеевич Клюев родился 22 октября 1884 года в деревне Коштуги Олонецкой губернии. Его отец был урядником, сидельцем в винной лавке, мать – сказительницей и плачеёй. Прасковья Дмитриевна принадлежала к фанатичной староверческой семье. Для своего сына она была не только любящей матерью, обучившей его «грамоте, песенному складу и всякой словесной мудрости», но и духовной наставницей, влияние которой сказалось на всём его творчестве. Матери посвящены следующие строки поэта:
Ты всё келейнее и строже,
Непостижимее на взгляд...
О, кто же, милостивый боже,
В твоей печали виноват?
И косы пепельные глаже,
Чем раньше, стягиваешь ты,
Глухая мать сидит за пряжей -
На поминальные холсты.
Она нездешнее постигла,
Как ты, молитвенно строга...
Блуждают солнечные иглы
По колесу от очага.
Зимы предчувствием объяты
Рыдают сосны на бору;
Опять глухие казематы
Тебе приснятся ввечеру.
Лишь станут сумерки синее,
Туман окутает реку,-
Отец, с веревкою на шее,
Придет и сядет к камельку.
Жених с простреленною грудью,
Сестра, погибшая в бою,-
Все по вечернему безлюдью
Сойдутся в хижину твою.
А Смерть останется за дверью,
Как ночь, загадочно темна.
И до рассвета суеверью
Ты будешь слепо предана.
И не поверишь яви зрячей,
Когда торжественно в ночи
Тебе - за боль, за подвиг плача -
Вручатся вечности ключи.
«Памятовала она несколько тысяч словесных гнезд стихами и полууставно, - вспоминал он о ней, - знала Лебедя и Розу из Шестокрыла, Новый Маргарит - перевод с языка черных христиан, песнь искупителя Петра III, о Христовых пришествиях книги латынской удивительной, огненные письма протопопа Аввакума, индийское евангелие и много другого, что потайно осоляет народную душу - слово, сон, молитву, что осолило и меня до костей, до преисподних глубин моего духа и песни...»
Недаром в клюевских песнях с такой поразительной яркостью восстают образы Древней Руси, Руси староверной, былинной и легендарной, святой и овеянной пожарами.
Россия плачет пожарами,
Варом, горючей золой
Над перинами, над самоварами,
Над черной уездной судьбой.
Россия смеется зарницами,
Плеском вод, перелетом гусей
Над чертогами и темницами,
Над грудой разбитых цепей.
Россия плачет распутицей,
Листопадом, серым дождем
Над кутьею и Троеручицей
С кисою, с пудовым замком.
Россия смеется бурями,
Блеском молний, обвалами гор
Над столетьями, буднями хмурыми,
Где седины и мысленный сор.
Над моею заклятой тетрадкою,
Где за строчками визг бесенят...
Простираюсь перед укладкою
И слезам и хохоту рад, -
Там Бомбеем и Ладогой веющий,
Притаился мамин платок...
О твердыни ларца, пламенеющий,
Разбивается смертный поток.
И над Русью ветвится и множится
Вавилонского плата кайма...
Возгремит, воссияет, обожится
Материнская вещая тьма!
***
Псалтырь царя Алексия,
В страницах убрусы, кутья,
Неприкаянная Россия
По уставам бродит кряхтя.
Изодрана душегрейка,
Опальный треплется плат...
Теперь бы в сенцах скамейка,
Рассказы про Китеж-град.
На столе медовые пышки,
За тыном успенский звон...
Зачураться бы от наслышки
Про железный неугомон,
Как в былом всхрапнуть на лежанке...
Только в ветре порох и гарь...
Не заморскую ль нечисть в баньке
Отмывает тишайший царь?
Не сжигают ли Аввакума
Под вороний несметный грай?
«Редкостно крупный литературный талант Клюева, которого часто ставят выше Есенина, - писал немецкий славист Вольфганг Козак, - вырос из народного крестьянского творчества и многовековой религиозности русского народа. Жизнь, питаемая исконной силой крестьянства и искавшая поэтического выражения, соединялась у него поначалу с инстинктивным, а позднее — с политически осознанным отрицанием городской цивилизации и большевистской технократии. При этом и форма его стихов развивалась от близости к народным — через влияние символизма — к более осознанным самостоятельным структурам. (…) Стихи в духе народных плачей перемежаются со стихами, созвучными библейским псалмам, стиль очень часто орнаментален. В богатстве образов проявляется полнота внутреннего, порой провидческого взгляда на мир».
***
Темным зовам не верит душа,
Не летит встречу призракам ночи.
Ты, как осень, ясна, хороша,
Только строже и в ласках короче.
Потянулися с криком в отлет
Журавли над потусклой равниной.
Как с природой, тебя эшафот
Не разлучит с родимой кручиной.
Не однажды под осени плач
О тебе - невозвратно далекой
За разгульным стаканом палач
Головою поникнет жестокой.
***
В златотканные дни сентября
Мнится папертью бора опушка.
Сосны молятся, ладан куря,
Над твоей опустелой избушкой.
Ветер-сторож следы старины
Заметает листвой шелестящей.
Распахни узорочье сосны,
Промелькни за березовой чащей!
Я узнаю косынки кайму,
Голосок с легковейной походкой...
Сосны шепчут про мрак и тюрьму,
Про мерцание звезд за решеткой,
Про бубенчик в жестоком пути,
Про седые бурятские дали...
Мир вам, сосны, вы думы мои,
Как родимая мать, разгадали!
В поминальные дни сентября
Вы сыновнюю тайну узнайте
И о той, что погибла любя,
Небесам и земле передайте.
***
Горние звезды как росы.
Кто там в небесном лугу
Точит лазурные косы,
Гнет за дугою дугу?
Месяц, как лилия, нежен,
Тонок, как профиль лица.
Мир неоглядно безбрежен.
Высь глубока без конца.
Слава нетленному чуду,
Перлам, украсившим свод,
Скоро к голодному люду
Пламенный вестник придет.
К зрячим нещадно суровый,
Милостив к падшим в ночи,
Горе кующим оковы,
Взявшим от царства ключи.
Будьте ж душой непреклонны
Все, кому свет не погас,
Ткут золотые хитоны
Звездные руки для вас.
***
Я был прекрасен и крылат
В богоотеческом жилище,
И райских кринов аромат
Мне был усладою и пищей.
Блаженной родины лишен
И человеком ставший ныне,
Люблю я сосен перезвон
Молитвословящий пустыне.
Лишь одного недостает
Душе в подветренной юдоли,-
Чтоб нив просторы, лоно вод
Не оглашались стоном боли,
Чтоб не стремил на брата брат
Враждою вспыхнувшие взгляды,
И ширь полей, как вертоград,
Цвела для мира и отрады.
И чтоб похитить человек
Венец Создателя не тщился,
За то, отверженный навек,
Я песнокрылия лишился.
***
Лесные сумерки - монах
За узорочным часословом,
Горят заставки на листах
Сурьмою в золоте багровом.
И богомольно старцы-пни
Внимают звукам часословным...
Заря, задув свои огни,
Тускнеет венчиком иконным.
Лесных погостов старожил,
Я молодею в вечер мая,
Как о судьбе того, кто мил,
Над палой пихтою вздыхая.
Забвенье светлое тебе
В многопридельном хвойном храме,
По мощной жизни, по борьбе,
Лесными ставшая мощами!
Смывает киноварь стволов
Волна финифтяного мрака,
Но строг и вечен часослов
Над котловиною, где рака.
В 1893-1895 годы Николай учился в церковно-приходской школе и много занимался самообразованием. Затем перешел в двухклассное городское училище, после окончания которого в течение года учился в Петрозаводской фельдшерской школе, которую оставил по болезни.
В 16 лет, надев на себя вериги, Клюев ушел «спасаться» в Соловки, затем подвизался в роли псалмопевца Давида в раскольничьем «корабле». Странствия по России, участие в движении сектантов, носившем в те годы отчетливый характер социальной оппозиционности, во многом определили творчество поэта.
Весна отсияла... Как сладостно больно,
Душой отрезвяся, любовь схоронить.
Ковыльное поле дремуче-раздольно,
И рдяна заката огнистая нить.
И серые избы с часовней убогой,
Понурые ели, бурьяны и льны
Суровым безвестьем, печалию строгой -
«Навеки», «Прощаю»,- как сердце, полны.
О матерь-отчизна, какими тропами
Бездольному сыну укажешь пойти:
Разбойную ль удаль померить с врагами,
Иль робкой былинкой кивать при пути?
Былинка поблекнет, и удаль обманет,
Умчится, как буря, надежды губя,-
Пусть ветром нагорным душа моя станет
Пророческой сказкой баюкать тебя.
Баюкать безмолвье и бури лелеять,
В степи непогожей шуметь ковылем,
На спящие села прохладою веять,
И в окна стучаться дозорным крылом.
Его первые стихи появились в печати на заре революции 1905 года, в которой Николай принял активное участие. В начале 1906 года он был арестован за «подстрекательство» крестьян и «агитацию противозаконных идей» и полгода провёл в Вытегорской, а затем Петрозаводской тюрьмах. Бунтарские идеи Клюева имели под собой религиозную (близкую к сектантству) основу: революция представлялась ему наступлением Царства Божьего, и эта тема — лейтмотив его раннего творчества.
После освобождения поэт продолжал нелегальную деятельность, сблизившись с революционной народнической интеллигенцией. Осенью 1907 года он был призван на военную службу, но, следуя своим религиозным убеждениям, отказался брать в руки оружие. За это его под арестом доставили в Петербург и поместили в госпиталь, где врачи нашли его негодным к военной службе, после чего Клюев возвратился в деревню.
Его стихи продолжали широко публиковаться, вызывая приветственные отзывы критики и собратьев по перу. Интересна в этом отношении статья будущего священника Валентина Свенцицкого «Поэт голгофского христианства», фрагмент которой мы приведём ниже:
«В области человеческого духа бывают явления, которые почти невозможно подвести под обычные общепринятые понятия.
Творчество Николая Клюева принадлежит именно к числу таких явлений.
Назвать его: «художником», «поэтом», «писателем», «певцом» - значит сказать правду и неправду. Правду - потому что он «художник», и «поэт», и «писатель», и «певец». Неправду - потому что он по своему содержанию бесконечно больше всех этих понятий.
Даже наиболее идущее к нему слово «религиозный» в наше время всяческих подделок и лжи звучит безнадёжно-бесцветно.
«Песни» Николая Клюева - это пророческий гимн Голгофе.
Говорю «пророческий» - потому что в них раскрывается вся полнота нового «голгофского» религиозного сознания, не только мученичество, не только смерть, - но и победа, и воскресение.
В них звучит отклик тех песен, которые пели мученики Колизея и древние братья на испанских кострах, - но в них же слышится новый, вдохновенно-радостный голос прощённой земли, освобождённого мира.
Это не выдумка - это живой опыт, это творческое прозрение. Здесь уже не только литература, не только «стихи» - здесь новое религиозное откровение. Если хотите, «поэзия», - но в каком-то высшем смысле, когда поэт становится пророком.
«Песни» Клюева по содержанию своему имеют два основных начала:
Вселенское - в том смысле, что в них выражается не односторонняя правда того или иного «вероисповедания», а общечеловеческая правда полноты вселенского религиозного сознания.
И национальное - в том смысле, что раскрывается это вселенское начало в чертах глубоко русских, если можно так выразиться, плотяных, чернозёмных, подлинных, национальных.
В настоящей вступительной статье я ставлю себе задачей раскрыть голгофское содержание «Песен» Николая Клюева и показать, в чём лежит внутренний смысл его новых откровений.
Мировой процесс - это постепенное воплощение «Царствия Божия на земле», постепенное освобождение земли от рабства внешнего: господства одних над другими, и рабства внутреннего: господства страдания, зла и смерти. «Освобождение земли» на языке религиозном должно быть названо искуплением. Путь к этому освобождению должен быть назван голгофским. Не дано «искупление» как подвиг единого Агнца - оно дастся как усилие всей земли. Голгофа же Христова - первое слово освобождения, первый Божественный призыв обращённый к земле: взять крест и идти на распятие -- не в муку вечную, а в жизнь вечную. История мира - это восхождение на лобное место, это позорная казнь на кресте, это «Боже мой, Боже мой! вскую оставил Мя еси», это предсмертные муки Богочеловека и всепокоряющая радость Воскресения.
Понимание искупления как творческого усилия всей земли и мирового процесса - как Голгофы - ведёт к двум основным выводам:
Новому учению о всеобщей ответственности.
Новому учению о будущей жизни.
«Каждый из нас за всех виноват» (мысль Достоевского) - это лишь робкий намёк на правду.
Голгофское понимание жизни раскрывает больше: не за всех виноват, а во всём виноват. Каждое позорное пятно на совести человечества - позорное пятно и на моей совести. Каждый постыдный поступок мой - постыден для всей земли. Если «освобождение» общее - «искупление» общее, то и грех и преступление - общее дело.
Для голгофского сознания нет чужих грехов, чужих страданий. Я - убийца, я - растлитель, я - осквернил светлые ризы Божии. Но я же плачу кровавыми слезами раскаяния, я - свершаю великий подвиг любви, я - вхожу на костёр за Правду, я - приношу свою агнчую кровь во искупление опозорённой земли.
Отныне уже нельзя наслаждаться своей «праведностью». Как бы ни был я «чист» - руки мои в крови, как бы ни был я «целомудрен» - это я втаптываю в грязь женщину в позорных домах, как бы ни был я «кроток» - это я покрыл землю тюрьмами и кандалами. И по осквернённой, окровавленной земле - я же иду с крестом в венце терновом, во имя освобождения.
В «песнях» Николая Клюева раскрывается с потрясающей глубиной этот голгофский путь земли. Поэту путём созерцания даётся то, что религиозному сознанию даётся умозрением.
Но ещё ближе для него грядущее.
То, что я назвал «будущей жизнью».
Здесь особая новизна его и особая сила, которую - с сознанием всей ответственности этого слова - можно назвать пророческой. Николай Клюев как бы живёт уже этой новой жизнью, а не только «предчувствует» её, не только «догадывается» о ней.
Если бы в доисторические времена, когда зарождалась на земле жизнь, можно было бы рассказать «клеточке», что из неё создастся человек и вся современная жизнь, - всё это представилось бы ей, как сплошное безумие.
Таким же безумием представляются современному человеку «песни» о грядущем Царствии Божием.
Обыкновенный, живущий «настоящим» человек может представлять себе будущее в знакомых ему формах, усложняя и видоизменяя их. Он может вообразить себе новые машины, летательные аппараты, новый флот, армию, общественный строй.
Представить себе новую материю и совершенно иную жизнь он не может.
Но это безумие как непреложная истина даётся в религиозном опыте, это будущее утверждается религиозным сознанием и раскрывается религиозной поэзией.
Я уже сказал, что понимание искупления как творческого усилия всей земли ведёт к новому учению об общей ответственности, к новому пониманию Голгофы.
Оно же даёт и новое понимание будущего как Царствия Божия на земле, как новой жизни - в новой плоти, неподчинённой законам тления и смерти.
Изменение материальных форм не есть только процесс механический, внешний, - это есть процесс внутренний, результат нравственных усилий, изменяющих самую сущность материальной основы, приближающий время качественного изменения материи. Вся тварь должна услышать Евангелие (благую весть). Вся тварь должна стать свободной, т. е. вся материя должна получить бессмертие как результат окончательного искупления.
Вот этой-то новой жизнью, в новых формах и живёт Николай Клюев, о ней-то и поёт свои лучезарные песни...
Соберутся племена под смоковничные купы. Горние росы увлажат палящие лучи дня. Среброкрылые врачи братьям перевяжут раны. Воспоёт небесный хор.
«Жизни Царь Дориносимый, для сыновних видим глаз», воссядет вечерять с людьми.
Дух животными крылами
Прикоснётся к мертвецам,
И завеса в пышном храме
Раздерётся пополам.
И вот всё стало новым - ибо «старого уже нет».
Стали плотью мы заката зарянее,
Поднебесных облак-туч вольнее.
Разделяют с нами брашна серафимы,
Осеняют нас крылами легче дыма.
Наши лица заряницы краше,
Молоньи лучистей ризы наши.
За спиной шесть крыльев легковейных,
На кудрях венцы из звёзд вечерних.
Явится новый «чудный храм», в котором свечи - зори, предалтарный фимиам - туманы дремлющих поречий... Роса напоит возжаждавшие травы, дымные дубравы оденутся в заревые пояса. «Продлится миг, как долгий век, - взойдут неведомые светы». И люди сойдутся «служить Заутреню любви, вкусить кровей живого хлеба».
Венец же всего, венец славы, венец освобождения земли - всеобщее прощение.
Был общий грех. Голгофа была всечеловеческая. Будет и всемирная радость.
Гробовой избегнув клети,
Сопричастники живым,
Мы убийц своих приветим
Целованием святым...
Мир вам странники-собратья,
И в блаженстве равный пай,
Муки нашего распятья
Вам открыли светлый рай.
И враги, дрожа, тоскуя,
К нам на груди припадут, -
Аллилуйя, аллилуйя -
Камни гор возопиют...
Пророческие «песни» Николая Клюева - навсегда изгоняют из человеческого сердца страх, слабость, уныние: кто видит перед собой новый нетленный храм, тому некого бояться, тот навсегда делается воином Христовым. Вот почему «песни» Клюева - это гимны братьев-воинов.
Их откинуты забрала.
На кольчугах крест горит,
И ни ад, ни смерти жало
Духоборцев не страшит.
Пусть «за непреклонные врата» проникают лишь те, «на ком голгофского креста печать высокая сияет». Мы не боимся Голгофы. Мы с радостью берём венец терновый, с радостью, как мученики Колизея, идём на арену жизни - идём завоевывать свободу, искупление, бессмертие - святой, но опозоренной земле».
Обозвал тишину глухоманью,
Надругался над белым «молчи»,
У креста простодушною данью
Не поставил сладимой свечи.
В хвойный ладан дохнул папиросой
И плевком незабудку обжег.
Зарябило слезинками плёсо,
Сединою заиндевел мох.
Светлый отрок - лесное молчанье,
Помолясь на заплаканный крест,
Закатилось в глухое скитанье
До святых, незапятнанных мест.
Заломила черемуха руки,
К норке путает след горностай...
Сын железа и каменной скуки
Попирает берестяный рай.
Николай Клюев был поэтом в самом существе своём. Его творчество, его оценки событий, вся жизнь его была основана на поэтической интуиции, подчас рождавшей гениальные прозрения, а подчас уводившей поэта в бездну заблуждений. Этим обусловлено его восторженное отношение к революции, которую он расценил, как религиозно-мистическое событие, долженствующее привести к духовному обновлению России.
Однако, эта эйфория продлилась недолго. Уже в начале 20-х в лирике Клюева мучительная вера в то, что все страдания искупятся наступлением «братства», «мужицкого рая», мешается с тоской по гибнущей Руси, плачем по исчезающей, убитой деревне. Тогда же начинаются первые нападки в прессе. Николая Алексеевича обвиняли в религиозности и кулачестве. Троцкий обрушился на поэта, обвинив его в «самодовольстве и эгоизме».
После гибели Есенина Клюев написал «Плач о Есенине», который был вскоре изъят из свободной продажи. К 1927 году существование поэта стало нестерпимым. После многочисленных нападок и преследований последовал первый арест, и лишь личное вмешательство Крупской спасло его в тот раз от тюрьмы. Последний сборник поэта «Изба и поле» вышел в 1928 году.
Интересная зарисовка московского быта Николая Алексеевича начала 30-х сохранилась в воспоминаниях вдовы поэта Павла Васильева Елены Вяловой: «Как-то мы проходили с Павлом мимо Никитских ворот, и он предложил мне зайти к Клюеву. Я, конечно, охотно согласилась. Жил он в Гранатном переулке и мы несколько раз встречались у Клычкова. Мне много рассказывали о его квартире, где бывали такие именитые люди, как С. Есенин, С. Клычков, П. Орешин и многие другие «крестьянские поэты», как их называли. Вошли во двор, повернули налево и подошли к двери, спускавшейся на две-три ступени вниз. Павел постучал, и двери моментально открыли. На пороге стоял красивый юноша в русской рубашке, постриженный в «скобку». Мне почему-то показалось, что он был в лапотках. Он вежливо попросил нас зайти, но сказал, что Николая Алексеевича нет дома. Я вошла как в музей. Это была небольшая кухонька, слева плита, меня поразил четырехугольный светлый самовар, стоявший на ней. Такой я видела в Оружейной палате, он принадлежал полководцу Суворову. Справа вешалка, под ней на полу валялся цилиндр, как мне сказал Павел, «в знак протеста цивилизации Клюев бросил его на пол». Потом вошли в комнату, так как она находилась в подвальном этаже, подоконники были очень высокие. Два окна. С левой стороны находилась стеклянная горка, сплошь заставленная фарфоровой посудой. Павел указал на изумительно красивые чашки и добавил — «времен Екатерины». Справа под окном — углом сходились две скамьи, между ними стол, все резной работы. Знатоки говорили, что это работа XVIII века. В самом углу — большой киот, заставленный иконами. Говорили, что у него даже есть икона работы Рублева. Между иконами большая лампада, в которую была опущена электрическая лампочка. Около скамьи небольшой столик и на нем пять-шесть толстых, объемистых книг, это были рукописные библии. Над столиком висел ковер, сшитый из множества, вышитых цветными нитками, квадратиков. Они были и светлые, радужные, и темные — мрачные. Оказывается, на севере был такой обычай: перед свадьбой невеста должна вышить такой лоскут, на нем и сказывается ее настроение, как она — счастлива или нет. Когда лоскуты подобраны и сшиты, коврик подбивается рысьим мехом и дарится шаману. Откуда у Клюева этот ковер, не знаю. У входа в комнату печь, голландка, вся она рукой Клюева расписана цветными красками под изразцы в русском стиле. Потом небольшая спальня, подушки чуть не до потолка. В углу киот, также заставленный иконами. Когда мы с Павлом сидели за столом, из кухни вышел этот юноша с большим деревянным блюдом с виноградом, через обе руки было переброшено вышитое полотенце, как полагалось подавать кушанье в Древней Руси. Вскоре мы дружески простились и ушли. До сих пор до мельчайших подробностей помню эту квартиру-музей…»
Николай Клюев с глубочайшей болью воспринял события коллективизации. На них он откликнулся поэмой «Погорельщина», которая, само собой, не прошла мимо внимания бдительных органов…
Се предреченная звезда,
Что темным бором иногда
Совою окликала нас!..
Грызет лесной иконостас
Октябрь — поджарая волчица,
Тоскуют печи по ковригам,
И шарит оторопь по ригам
Щепоть кормилицы-мучицы.
Ушли из озера налимы,
Поедены гужи и пимы,
Кора и кожа с хомутов,
Не насыщая животов.
Покойной Прони в руку сон:
Сиговец змием полонён,
И синеглазого Васятку
Напредки посолили в кадку.
Ах, синепёрый селезень!..
Чирикал воробьями день,
Когда, как по грибной дозор,
Малютку кликнули на двор.
За кус говядины с печёнкой
Сосед освежевал мальчонка
И серой солью посолил
Вдоль птичьих ребрышек и жил.
Старуха же с бревна под балкой
Замыла кровушку мочалкой.
Опосле, как лиса в капкане,
Излилась лаем на чулане.
И страшен был старуший лай,
Похожий то на баю-бай,
То на сорочье стрекотанье.
Ополночь бабкино страданье
Взошло над бедною избой
Васяткиною головой.
Стеклися мужики и бабы:
«Да, те ж вихры, и носик рябый!»
И вдруг, за гиблую вину,
Громада взвыла на луну.
Завыл Парфён, худой Егорка,
Им на обглоданных задворках
Откликнулся матёрый волк...
И народился темный толк:
Старух и баб-сорокалеток
Захоронить живьём в подклеток
С обрядой, с жалкой плачеёй
И с теплою мирской свечой,
Над ними избу запалить,
Чтоб не достались волку в сыть.
* * *
Так погибал Великий Сиг,
Заставкою из древних книг,
Где Стратилатом на коне
Душа России, вся в огне,
Летит ко граду, чьи врата
Под знаком чаши и креста!
Иная видится заставка:
В светёлке девушка-чернавка
Змею под створчатым окном
Своим питает молоком —
Горыныч с запада ползёт
По горбылям железных вод!
И третья восстает малюнка:
Меж колок золотая струнка,
В лазури солнце и луна
Внимают, как поет струна.
Меж ними костромской мужик
Дивится на звериный лик, —
Им, как усладой, манит бес
Митяя в непролазный лес!
Так погибал великий Сиг,
Сдирая чешую и плавни...
Год девятнадцатый, недавний,
Но горше каторжных вериг!
Ах, пусть полголовы обрито,
Прикован к тачке рыбогон,
Лишь только бы, шелками шиты,
Дремали сосны у окон!
Да родина нас овевала
Черёмуховым крылом,
Дымился ужин рыбьим салом,
И ночь пушистым глухарём
Слетала с крашеных полатей
На осьмерых кудрявых братий,
На становитых зятевей,
Золовок, внуков-голубей,
На плешь берестяную деда
И на мурлыку-тайноведа, —
Он знает, что в тяжелой скрыне,
Сладимым родником в пустыне,
Бьют матери тепло и ласки...
Родная, не твои ль салазки,
В крови, изгрызены пургой,
Лежат под Чёртовой Горой!
Загибла тройка удалая,
С уздой татарская шлея,
И бубенцы — дары Валдая,
Дуга моздокская лихая, —
Утеха светлая твоя!
«Твоя краса меня сгубила», —
Певал касимовский ямщик,
Пусть неопетая могила
В степи ненастной и унылой
Сокроет ненаглядный лик!
Калужской старою дорогой,
В глухих олонецких лесах
Сложилось тайн и песен много
От сахалинского острога
До звезд в глубоких небесах!
Но не было напева краше
Твоих метельных бубенцов!..
Пахнуло молодостью нашей,
Крещенским вечером с Парашей
От ярославских милых слов!
Ах, неспроста душа в ознобе,
Матёрой стаи чуя вой! —
Не ты ли, Пашенька, в сугробе,
Как в неотпетом белом гробе,
Лежишь под Чёртовой Горой?!
Разбиты писаные сани,
Издох ретивый коренник,
И только ворон на-заране,
Ширяя клювом в мертвой ране,
Гнусавый испускает крик!
Лишь бубенцы — дары Валдая
Не устают в пурговом сне
Рыдать о солнце, птичьей стае
И о черёмуховом мае
В родной далекой стороне!
2 февраля 1934 года Клюев был арестован по обвинению в «составлении и распространении контрреволюционных литературных произведений» (ст.58 10 УК РСФСР). Следствие по делу вел Н.Х. Шиваров. 5 марта после суда Особого совещания поэт был выслан в Нарымский край, в Колпашево, где страшно бедствовал, о чём свидетельствует его обращение за помощью к Екатерине Павловне Пешковой:
«Двадцать пять лет я был в первых рядах русской литературы. Неимоверным трудом, из дремучей поморской избы вышел, как говорится, в люди. Мое искусство породило целую школу в нашей стране. Я переведен на многие иностранные языки, положен на музыку самыми глубокими композиторами. Покойный академик Сакулин назвал меня народным златоцветом, Брюсов писал, что он изумлен и ослеплен моей поэзией. Ленин посылал мне привет, как преданейшему и певучему собрату, Горький помогал мне в материальной нужде, ценя меня как художника. За четверть века не было ни одного выдающегося человека в России, который бы прошел мимо меня без ласки и почитания. Я преследовался царским правительством как революционер, два раза сидел в тюрьме, поступаясь многими благами в жизни. Теперь мне пятьдесят лет, я тяжело и непоправимо болен, неспособен к труду, и ничем, кроме искусства, не могу добывать себе средств к жизни.
За свою последнюю поэму под названием «Погорельщина», основная мысль которой та, что природа выше цивилизации, за прочтение мною этой поэмы немногим избранным художникам, и за три-четыре безумные и мало продуманные строки из моих черновиков, — я сослан Московским ОГПУ по статье 58 пункт десять в Нарым, в поселок Колпашево, на пять лет. В этом случайном, но невыносимо тяжком человеческом несчастии, где неприложимы никакие традиции, и пригодна лишь одна простая человечность, я обращаюсь к Красному Кресту со следующим.
1) Посодействовать применение ко мне минуса шесть или даже минуса двенадцать с переводом меня до наступления зимы из Нарымского края, по климату губительного для моего здоровья, в отдаленнейший конец бывшей Вятской губернии, в селение Кукарку, в Уржум или в Красно-кокшайск, где отсутствие железных дорог и черемисское население, мало знающее русский язык, в корне исключает возможность разложития его моей поэзией, но где умеренный сухой климат, наличие жилища и основных продуктов питания, — неимение которых в Нарыме грозит мне прямой смертью (не всегда появляющиеся продукты сказочно дороги).
2) Посодействовать охране моего имущества в Москве, по Гранатному переулку, дом № 12, кв. 3.
3) Оставлению за мной моей писательской пенсии, которую я не получаю со дня ареста второго февраля 1934 года.
4) Вытребовать по Бюро медицинской экспертизы в Ленинграде пожизненное удостоверение о моей инвалидности (удостоверение упомянутого Бюро у меня имеется, но осталось по аресте в Москве в моей квартире, заложенное в древнюю немецкую Библию. — Приметы последней: готический переплет, вес один пуд).
5) Оказать мне посильную денежную помощь, так я совершенно нищий. Справедливость, милосердие и русская поэзия будут Вам благодарны».
17 ноября 1934 года, благодаря ходатайству возглавляемого Пешковой Политического Красного Креста, Клюеву было разрешено отбывать высылку в Томске. Там поэт также нищенствовал и голодал, а 23 марта 1936 года был вновь арестован, как «участник церковной контрреволюционной группировки». В тюрьме с ним случился удар, спровоцировавший паралич левой стороны тела. По очередному ходатайству ППК Николай Алексеевич вновь был освобожден и много месяцев не мог подняться с постели. При этом он продолжал писать.
Есть две страны; одна - Больница,
Другая - Кладбище, меж них
Печальных сосен вереница,
Угрюмых пихт и верб седых!
Блуждая пасмурной опушкой,
Я обронил свою клюку
И заунывною кукушкой
Стучусь в окно к гробовщику:
«Ку-ку! Откройте двери, люди!»
«Будь проклят, полуночный пес!
Кому ты в глиняном сосуде
Несешь зарю апрельских роз?!
Весна погибла, в космы сосен
Вплетает вьюга седину...»
Но, слыша скрежет ткацких кросен,
Тянусь к зловещему окну.
И вижу: тетушка Могила
Ткет желтый саван, и челнок,
Мелькая птицей чернокрылой,
Рождает ткань, как мерность строк.
В вершинах пляска ветродуев,
Под хрип волчицыной трубы.
Читаю нити: «Н. А. Клюев,-
Певец олонецкой избы!»
Даже полуживого, поэта не оставили в покое. Молох должен был довершить начатое… 5 июня 1937 года Клюев был арестован, как «идейный вдохновитель и участник контрреволюционной организации «Союз Спасения России». Следователем по «делу» был оперуполномоченный 3-го Отдела Томского ГО НКВД мл. лейтенант Госбезопасности Георгий Иванович Горбенкол. В качестве приложения к допросу в уголовном деле поэта сохранились его стихи из цикла «Разруха», написанного ещё в 1934 году и ставшего приговором поэта коммунистическому режиму, уничтожающему Россию:
РАЗРУХА
I
Песня Гамаюна
К нам вести горькие пришли,
Что зыбь Арала в мертвой тине,
Что редки аисты на Украине,
Моздокские не звонки ковыли,
И в светлой Саровской пустыне
Скрипят подземные рули!
Нам тучи вести занесли,
Что Волга синяя мелеет,
И жгут по Керженцу злодеи
Зеленохвойные кремли,
Что нивы суздальские, тлея,
Родят лишайник да комли!
Нас окликают журавли
Прилетной тягою в последки.
И сгибли зябликов наседки
От колтуна и жадной тли,
Лишь сыроежкам многолетки
Хрипят косматые шмели!
К нам вести черные пришли,
Что больше нет родной земли,
Как нет черемух в октябре,
Когда потемки на дворе
Считают сердце колуном,
Чтобы согреть продрогший дом,
Но, не послушны колуну,
Поленья воют на луну.
И больно сердцу замирать,
А в доме друг, седая мать...
Ах, страшно песню распинать!
Нам вести душу обожгли,
Что больше нет родной земли,
Что зыбь Арала в мертвой тине,
Замолк Грицько на Украине,
И Север – лебедь ледяной –
Истек бездомною волной,
Оповещая корабли,
Что больше нет родной земли!
II
От Лаче-озера до Выга
Бродяжил я тропой опасной,
В прогалах брезжил саван красный,
Кочевья леших и чертей.
И как на пытке от плетей,
Стонали сосны: «Горе! Горе!»
Рябины – дочери нагорий –
В крови до пояса... Я брел,
Как лось, изранен и комол,
Но, смерти показав копыто.
Вот чайками, как плат, расшито
Буланым пухом Заонежье
С горою вещею Медвежьей,
Данилово, где неофиту
Андрей и Симеон, как сыту,
Сварили на премноги леты
Необоримые «Ответы».
О книга – странничья киса,
Где синодальная лиса
В грызне с бобрихою поденной, –
Тебя прочтут во время оно,
Как братья, Рим с Александрией,
Бомбей и суетный Париж!
Над пригвожденною Россией
Ты сельской ласточкой журчишь,
И пестун заводи, камыш,
Глядишься вглубь – живые очи, –
Они, как матушка, пророчат
Судьбину, не чумной обоз,
А студенец в тени берез
С чудотворящим почерпальцем!..
На красный саван мажет смальцем
Тропу к истерзанным озерам, –
В их муть и раны с косогора
Забросил я ресниц мережи
И выловил под ветер свежий
Костлявого, как смерть, сига.
От темени до сапога
(Весь изъязвленный) пескарями
Вскипал он гноем, злыми вшами,
Но губы теплили молитву...
Как плахой, поражен ловитвой,
Я пролил вопли к жертве ада:
«Отколь, родной? Водицы надо ль?»
И дрогнули прорехи глаз:
«Я ж украинец Опанас...
Добей Зозулю, чоловиче!..»
И видел я: затеплил свечи
Плакучий вереск по сугорам,
И ангелы, златя убором
Лохмотья елей, ржавь коряжин,
В кошницу из лазурной пряжи
Слагали, как фиалки, души.
Их было тысячи на суше
И гатями в болотной води!..
О господи, кому угоден
Моих ресниц улов зловещий?
А Выго сукровицей плещет
О пленный берег, где медведь
В недавнем милом ладил сеть,
Чтобы словить луну на ужин.
Данилово – котел жемчужин,
Дамасских перлов, слезных смазней,
От поругания и казни
Укрылося под зыбкой схимой, –
То Китеж новый и незримый,
То Беломорский смерть-канал,
Его Акимушка копал,
С Ветлуги Пров да тетка Фекла.
Великороссия промокла
Под красным ливнем до костей
И слезы скрыла от людей,
От глаз чужих в глухие топи.
В немереном горючем скопе
От тачки, заступа и горстки
Они расплавом беломорским
В шлюзах и дамбах высят воды.
Их рассекают пароходы
От Повенца до Рыбьей Соли,-
То памятник великой боли,
Метла небесная за грех,
Тому, кто, выпив сладкий мех
С напитком дедовским стоялым,
Не восхотел в бору опалом,
В напетой, кондовой избе
Баюкать солнце по судьбе,
По доле и по крестной страже...
Россия! Лучше б в курной саже,
С тресковым пузырем в прорубе,
Но в хвойной непроглядной шубе,
Бортняжный мед в кудесной речи
И блинный хоровод у печи,
По Азии же блин – чурек,
Чтоб насыщался человек
Свирелью, родиной, овином
И звездным выгоном лосиным, –
У звезд рога в тяжелом злате,-
Чем крови шлюз и вошьи гати
От Арарата до Поморья.
Но лен цветет, и конь Егорья
Меж туч сквозит голубизной
И веще ржет... Чу! Волчий вой!
Я брел проклятою тропой
От Дона мертвого до Лаче.
III
Есть демоны чумы, проказы и холеры,
Они одеты в смрад и в саваны из серы.
Чума с кошницей крыс, проказа со скребницей,
Чтоб утомить колтун палящей огневицей,
Холера же с зурной, где судороги жил,
Чтоб трупы каркали и выли из могил.
Гангрена, вереда и повар – золотуха,
Чей страшен едкий суп и терпка варенуха
С отрыжкой камфары, гвоздичным ароматом
Для гостя волдыря с ползучей цепкой ватой.
Есть сифилис – ветла с разинутым дуплом
Над желчи омутом, где плещет осетром
Безносый водяник, утопленников пестун.
Год восемнадцатый на родину-невесту,
На брачный горностай, сидонские опалы
Низринул ливень язв и сукровиц обвалы,
Чтоб дьявол-лесоруб повыщербил топор
О дебри из костей и о могильный бор,
Не считанный никем, непроходимый.
Рыдает Новгород, где тучкою златимой
Грек Феофан свивает пасмы фресок
С церковных крыл – поэту мерзок
Суд палача и черни многоротой.
Владимира червонные ворога
Замкнул навеки каменный архангел,
Чтоб стадо гор блюсти и водопой на Ганге,
Ах, для славянского ль шелома и коня?!
Коломна светлая, сестру-Рязань обняв,
В заплаканной Оке босые ноги мочит,
Закат волос в крови и выколоты очи,
Им нет поводыря, родного крова нет!
Касимов с Муромом, где гордый минарет
Затмил сияньем крест, вопят в падучей муке
И к Волге-матери протягивают руки.
Но, косы разметав и груди-Жигули,
Под саваном песков, что бесы намели,
Уснула русских рек колдующая пряха.
Ей вести черные, скакун из Карабаха,
Ржет ветер, что Иртыш, великий Енисей,
Стучатся в океан, как нищий у дверей:
«Впусти нас, дедушка, напой и накорми,
Мы пасмурны от бед, изранены плетьми,
И с плеч береговых посняты соболя!»
Как в стужу водопад, плачь, русская земля,
С горючим льдом в пустых глазницах,
Где утро – сизая орлица –
Яйцо сносило – солнце жизни,
Чтоб ландыши цвели в отчизне,
И лебедь приплывал к ступеням.
Кошница яблок и сирени,
Где встарь по соловьям гадали, –
Чернигов с Курском! Бык из стали
Вас забодал в чуму и в оспу,
И не сиренью, кисти в роспуск,
А лунным черепом в окно
Глядится ночь давным-давно.
Плачь, русская земля, потопом –
Вот Киев, по усладным тропам
К нему не тянут богомольцы,
Чтобы в печерские оконца
Взглянуть на песноцветный рай,
Увы, жемчужный каравай
Похитил бес с хвостом коровьим,
Чтобы похлебкою из крови
Царьградские удобрить зерна!
Се Ярославль – петух узорный,
Чей жар – атлас, кумач – перо
Не сложит в короб на добро
Кудрявый офень... Сгибнул кочет,
Хрустальный рог не трубит к ночи,
Зарю Христа пожрал бетон,
Умолк сорокоустый звон,
Он, стерлядь, в волжские пески
Запрятался за плавники!
Вы умерли, святые грады,
Без фимиама и лампады
До нестареющих пролетий.
Плачь, русская земля, на свете
Злосчастней нет твоих сынов,
И адамантовый засов
У врат лечебницы небесной
Для них задвинут в срок безвестный.
Вот город славы и судьбы,
Где вечный праздник бороньбы
Крестами пашен бирюзовых,
Небесных нив и трав шелковых,
Где князя Даниила дуб
Орлу двуобразному люб, –
Ему от Золотого Рога
В Москву указана дорога,
Чтобы на дебренской земле,
Когда подснежники пчеле
Готовят чаши благовоний,
Заржали бронзовые кони
Веспасиана, Константина.
Скрипит иудина осина
И плещет вороном зобатым,
Доволен лакомством богатым,
О ржавый череп чистя нос,
Он трубит в темь: колхоз, колхоз!
И подвязав воловий хвост,
На верезг мерзостной свирели
Повылез черт из адской щели –
Он весь мозоль, парха и гной,
В багровом саване, змеей
По смрадным бедрам опоясан...
Не для некрасовского Власа
Роятся в притче эфиопы –
Под черной зарослью есть тропы,
Бетонным связаны узлом –
Там сатаны заезжий дом.
Когда в кибитке ураганной
Несется он, от крови пьяный,
По первопутку бед, сарыней,
И над кремлевскою святыней,
Дрожа успенского креста,
К жилью зловещего кота
Клубит мятельную кибитку, –
Но в боль берестяному свитку
Перо, омокнутое в лаву,
Я погружу его в дубраву,
Чтоб листопадом в лог кукуший
Стучались в стих убитых души...
Заезжий двор – бетонный череп,
Там бродит ужас, как в пещере,
Где ягуар прядет зрачками
И как плоты на хмурой Каме,
Храня самоубийц тела,
Плывут до адского жерла –
Рекой воздушною...
И ты Закован в мертвые плоты,
Злодей, чья флейта – позвоночник,
Булыжник уличный – подстрочник,
Стихи мостить «в мотюх и в доску»,
Чтобы купальскую березку
Не кликал Ладо в хоровод,
И песню позабыл народ.
Как молодость, как цвет калины...
Под скрип иудиной осины
Сидит на гноище Москва,
Неутешимая вдова,
Скобля осколом по коростам,
И многопестры Алконостом
Иван Великий смотрит в были,
Сверкая златною слезой.
Но кто целящей головней
Спалит бетонные отеки:
Порфирный Брама на востоке
И Рим, чем строг железный крест?
Нет русских городов-невест
В запястьях и рублях мидийских.
13 октября 1937 года Николай Алексеевич Клюев был приговорен к высшей мере и 23-25 октября расстрелян на Каштачной горе, как сам себе пророчил задолго до трагической развязки:
Я все ищу кольцо Светланы,
Рожденный в сумерках сверчковых,
Гляжу на буйственных и новых,
Как смотрит тальник на поляны,
Где снег предвешний ноздреватый
Метут косицами туманы -
Побеги будут терпко рьяны,
Но тальник чует бег сохатый
И выстрел... В звезды или в темя?..
Русская Стратегия
|