
Приобрести в нашей ВК-Лавке
https://vk.com/market-128219689?w=product-128219689_9863887
«Тяжело, когда вспоминаешь о тех временах и не верится, что я мальчишка все это мог перенести».
(Из воспоминаний мальчика IV кл.)
«Дальше я описывать не буду. Мне очень не хочется больше вспоминать о милой родине и о покойном папе», — так пишет девочка I класса. И так переживают свое прошлое большинство наших детей. Между родиной и страданием установилась неразрывная связь.
В этом постоянно повторяющемся «не хочу больше вспоминать» — отзвук своеобразного психологического закона детской души. Известно, с каким порою кажущимся эгоизмом дети стараются пропустить мимо сознания все, что может тяжелым грузом лечь на их детскую душу. Это не «жестокость», не «черствость», как часто упрекают неразумные матери своих детей, а здоровый закон самосохранения. Ребенок накопляет силы для будущего, когда уже мимо страдания не пройти, где его надо как-то пережить и преодолеть.
Когда я читал одну за другой жуткие страницы недетских переживаний наших детей, я часто ловил себя на мысли, скорее на чувстве: зачем вызвали у них из глубоких душевных недр снова наружу, в психически осознанное, прошлое, от которого они сами старались уйти, «забыться». Зачем так жестоко поступили мы, взрослые, с детьми? Кто дал нам на это право? Как пытаются дети в своих сочинениях-воспоминаниях защитить себя от этого насилия! Многие так и не подпустили к себе, запрятали свое прошлое глубоко-глубоко в себе и не дали ему вылиться в тот крик горя и страданий, какой слышится в большинстве воспоминаний. «Воспоминания эти настолько неприятны, что писать о них нет никакой охоты», — пишет один; «все мои переживания с начала революции так тяжелы и так ужасны, что я не в силах, мне страшно пережить их на бумаге», — пишет другая (VI кл.); «ничего не помню», — говорят многие, явно не желая ничего вспомнить. И только один умел обобщить это настроение, нашел слова возмущения против вторжения чужой воли в его внутренний мир. «Вы хотите, чтобы я описал… мои душевные состояния… Никому не дано права заглядывать мне в душу».
Я понимаю чувство этого юноши, даже готов был, повторяю, при чтении вместе с ним возмущаться жестокостью произведенного опыта над детьми.
Но затем я почувствовал и другое, может быть, ценнейшее и, думаю, главнейшее в этих волнующих тетрадках. Для многих и многих, в моем ощущении для большинства, эти несколько часов, когда нужно было, так хотели зачем-то старшие, всколыхнуть свое прошлое, были часами мучительного освобождения от душевных кошмаров. Для них простой и ясный психический закон самоохранения уже не спасителен. Они не прошли мимо виденного и слышанного, а выстрадали и впитали в себя все бывшее с ними. Слишком сильны и мучительны были удары, сыпавшиеся на их не защищенные никем и ничем головы. Тут нельзя было, подобно Николеньке, ловить себя на нехорошем чувстве неглубокого горя перед смертью матери, — это пустяки и совсем нормально-детское. Горе Николеньки иным и не бывало и не бывает. Таков уже закон нормальной детской души. Мне незачем подтверждать примерами того, что пережили дети. Этих примеров уже и так много на страницах этой книги. А вот как пережито, как это вмещает, как могла вместить все это детская душа? На это хотелось бы найти ответ.
Вначале ребенок пытается не заметить того, что происходит вокруг него. Всячески оберегает он свой детский мирок от жестокой правды. Один мальчик, III класса, очень ярко рисует это странное состояние «душевного безразличия» среди ужасов жизни. «Все это я вспоминаю, как в тумане, моя душа все это время находится в каком-то безразличном состоянии, мне абсолютно никого не жаль и ни за кого не радуюсь, мне весело, если весело всем, и мне грустно, если вокруг меня печальные лица, а для чего это, для чего эта смерть, которую я вижу каждый день, ибо каждый день кого-нибудь хоронят, и не одного, а сразу нескольких, но я безразличен к окружающим событиям и душа моя совершенно спокойна». И очень характерно, что дети сталкиваются с реальной жизнью только тогда, когда она вторгается в их детский, сказочный мир. Описывая обыск, ребенок постоянно отмечает, как грубо поступают с куклой, как бесцеремонно обращаются большевики не с родными, а с игрушками. «В одно прекрасное утро, когда я спала в детской, вошли вооруженные солдаты и стащили меня с кровати. Как я ни плакала, но они разбили мою любимую куклу…», — вспоминает девочка; другая, говоря о приходе поляков в Речицы, пишет: «Я и мой брат боялись, что они возьмут наши игрушки, и стали их прятать», и таких записей можно привести очень много. Но детский мирок разрушался беспощадно; игрушки ломались и бросались, уничтожался дотла часто и родной кров. Сколько трогательных попыток уйти назад в детское, отмахнуться от всего, что так грубо ворвалось в незащищенную душу, рассеяно в детских воспоминаниях! Опять не могу приводить примеров, но только укажу, что наряду с игрушками, здесь большую роль играют домашние животные. Девочка (III кл.) пишет, прощаясь с родиной: «У нас была собачка, которую звали Бобик. Когда мы пришли, то за нами на пристань прибежала собачка наша. Мы сели на пароход и, когда должны были отходить от пристани, то за нами поплыл Бобик. Он не мог нас догнать, и поплыл обратно. Бобик стал на берег и очень долго смотрел…» Из сочинений можно бы выбрать целые странички подобных эпизодов, вполне годных для помещения их в хрестоматию. Особенно хороши рассказы молодых казаков о своей любимой лошади.
Хочется попутно отметить органическую слиянность ребенка с природой. «Когда мы вышли из дому, то деревья были разубраны морозом, было все так грустно и уныло, как будто бы они предчувствовали, что наступают большевики», — пишет девочка-институтка (II кл.).
Совершенно исключительное значение в этом разрушении детского мира играют физические страдания, и в первую очередь голод. «Наступил голод, эта тягостная мука», — пишет мальчик II кл. На детях, голод переживших, лежит особая печать недетскости. «Питались мы хорошо, подробностей не помню», — пишет мальчик (II кл.), желая вспомнить свое детство до революции. Эти слова говорят больше, чем все положительные указания на голодание ребят. А вот пример особой печати недетскости: «Часто приходилось голодать. Голодал бы и теперь, только спасибо добрым людям, меня с братом приняли в гимназию, а мама часто голодает, но она рада, что мы хоть не голодаем, — пишет мальчик (II кл.) и дальше продолжает, вспоминая отсутствующую мать: — По целым дням сидит она одна и думает о родине, так она мне пишет. Я знаю, что она голодает, но она мне этого не пишет, боится, чтобы я не беспокоился о ней и не начал бы хуже учиться…» Мне думается, особенного внимания заслуживают голодавшие дети, здесь куда упорнее и труднее излечимы душевные раны, чем в случаях острых потрясений. Дети, пережившие голодный 1921 г. в России, наверно, смогут много рассказать, что сравнительно слабо отразилось в эмигрантской среде. «Мне самой пришлось видеть, — пишет девочка (II кл.), — как одна женщина-татарка бросила своего ребенка в реку Каму от голода, а когда ей стало жалко его, то и сама бросилась в волны».
Голод толкает и на первые преступления. Для душевных коллизий в жизни ребенка первый поступок, который он сам осознает как преступление, имеет огромное значение. Здесь, в этом моменте, часто скрыты самые тяжкие для ребенка воспоминания. «Воровал я в трюме муку», — пишет мальчик-кадет (II кл.). Не случайно, может быть самое жуткое по душевной изломанности, сочинение с таким надрывом говорит о воровстве: «На моих руках было трое младших меня, я был без копейки (мать бежала, отца убили, мальчику было 13 лет). Что было делать? Я начал продавать газеты, но этим не много заработаешь. Тогда! О, поймете трагедию моей души и стыд первых шагов… Раньше я считал грехом стянуть у матери сахар, а тут стал сознательным вором. Я крал всюду, где было можно, съестное, дрова, деньги…»
После голода, и это чаще в нашем случае, вырывал детей из детской обстановки физический труд. Очень рано нужда и стечение трагических обстоятельств взваливали на детские плечи непосильную физическую работу и сознание ответственности за судьбу младших братьев и сестер. Вот несколько из многих и многих примеров. «Мне было всего пять лет, и мне приходилось носить дрова на своих плечах. Старший брат с мамой ходили пилить дрова, они напекали нам с братом на целую неделю хлеба. И вот я, пяти лет, а мой младший брат, имеющий четыре года, должны были целую неделю сами ночевать и поддерживать хозяйство». Девушка (VII кл.) вспоминает свою жизнь в Севастополе: «Скоро я стала служить, мне только исполнилось 13 лет, с 10 час. утра до самого вечера меня не было, долго я продавала газеты, в последнее время была помощницей экспедиторши газеты… и в то же время курьером при газете». Труд, правда, вырывая из детства, все же не разрушал, а часто и приподнимал ребенка морально. Очень хорошо это оздоровляющее значение труда в психике ребенка сказалось в одном из воспоминаний душевно сохранившегося юноши. «Тяжело мне было не нравственно, а физически… Мне, как единственному мужчине, оставшемуся дома при семье, приходилось трудно. Семья — большая, работы было много, а работать почти некому. День и ночь мне приходилось заботиться о своих младших братьях и сестрах, и несмотря на то, что этот последний год я подорвал свое здоровье, я не жалею об этом, без стыда вспоминаю эти годы своей жизни. У меня осталось сознание исполненного долга перед семьей…» (VII кл.).
Сами по себе события, как бы грозен ни был их смысл, проходят часто мимо сознания ребенка. Проводником их во внутренний мир являются наблюдения над близкими. Он видит следы слез на глазах матери, тревогу отца, приготовления к отъезду, но сам, своим детским умом, ни в чем разобраться не может. С недоумением он обращается с вопросами и расспросами ко взрослым, прежде всего к матери, но чаще всего не находит удовлетворяющего ответа. Слышит непонятные слова «революция», «большевики», «чрезвычайка» и по-своему себе их объясняет. «Большевик», в его представлении, какое-то большое, огромное чудовище, «чрезвычайку» он упорно называет «черезвычайка». Эту беспомощность очень ярко передает мальчик-казак: «Жил я в станице, ничего не знал о войне, о революции, и мне какими-то странными словами казались „революция“, „война“. „Что такое, батя?“ — спрашивал я отца, который отвечал: „Много будешь знать, скоро состаришься“. Молодой еще и недовольный уходил (я) в сад, садился на вишню и много, много думал об этом, но к чему могли меня привести мои детские мысли» (VI кл.).
Ребенку нужна конкретность, тогда он по-своему, применительно к себе объясняет общие понятия, которые вдруг стали занимать столько места в разговорах взрослых. Очень любопытно, как мальчик объяснил, что такое «свобода». «За обедом я узнал, что все стали равны и могут что угодно делать. После обеда мне бонна давала рыбий жир, которого я не любил. Я не захотел его пить и сказал, что теперь свобода, и я не приму рыбий жир. Через неделю приехал Керенский и говорил речь…» Так по-детски верен этот рыбий жир рядом с Керенским. И в горе точно также конкретен ребенок. Нужно, чтобы горе нашло путь в его детскую душу, куда он неохотно его пускает. Посмотрите, какими странными для нас, взрослых, словами ребенок описывает видимые ужасы. «Когда мы ехали, то я прямо ужасалась, потому что около церкви висели повешенные люди, и было написано, что это большевики, но это все время проделывали местные большевики. Когда мы сели в вагон, то перед нашими глазами повесили трех и тоже сделали такую же надпись, и после этого у меня осталось плохое впечатление» (IV кл.). И это «осталось плохое впечатление» не только от беспомощности языка, но и от детской невосприимчивости к ужасному вообще, вне личных переживаний.
Отчасти этим я себе объясняю обилие описаний ужасов с чужих слов, описаний с обилием деталей, часто со следами детской творческой фантазии, и удивительную скупость в словах там, где дело идет о личном. Почти всюду смерть окружает детей; почти все теряют близких при трагических обстоятельствах. Очень часто отца, мать убивают на глазах ребенка. Но как целомудренно скупо умеет ребенок подойти к этому, самому страшному в своей жизни. «Около наших ворот была свалена целая груда трупов, на мостовой валялась убитая лошадь, и голодные собаки рвали ее на куски. Это были самые тяжелые минуты моей жизни. В эту ужасную ночь я лишилась моей мамы…» — так пишет девочка V кл. Или другой пример: «В город (Туапсе)
ворвались большевики. И вот тут-то погиб мой горячо любимый отец. Какие они зверства вытворяли над бедными офицерами… Но слава Богу за то, что его убили, а не мучили, как других» (IV кл.). Да, и за это приходится детям благодарить Бога! Мне не хочется останавливаться на примерах трагических переживаний детей, лучше читателя пощадить и себе дать возможность без надрыва извлечь из материала те выводы, какие, может быть, помогут хоть несколько облегчить будущую жизнь детей.
Для этих выводов важно подчеркнуть, что именно здесь, в моменты непосредственного столкновения ребенка с жестокой обстановкой, завязаны те душевные надломы, которые оставляют неизгладимый отпечаток на всю жизнь. Совершенно неожиданно, вдруг, ребенок становится иным, в нем задеваются такие струны, которые раньше не звучали в его душе. Жизнь врывается в детскую душу, жестоко ранит ее и часто навсегда искалеченную выбрасывает на чужбину. Редко дети умеют осознать этот переломный момент своей жизни, еще реже находят слова, чтобы объяснить его, но там, где говорят, там как-то по особенному ощутительно чувствуешь весь глубокий смысл этого перелома. Тот же мальчик, который так ярко передал состояние безразличия ко всему происходящему, нашел необычайные слова для изображения перелома в своей жизни. «Тут я после разлуки впервые увидел отца; как он похудел, я себе представить не мог; это был скелет скелетом; в первый раз тут во мне проснулась жалость, и я понял, что люблю отца и что очень тяжела была бы мне его смерть…» У мальчика умирает брат, отец уезжает лечиться, ребенок остается на попечении родных. «До этого я был таким мальчиком, про которого все говорили „шелопай“, но когда уехал отец, я резко изменился… Изменился я в том отношении, что до этого я никогда не молился, никогда не вспоминал Бога, но когда остался один, я начал молиться, молился все время, где только представлялся случай и больше всего молился на кладбище на могиле брата» (IV кл.).
Я нарочно взял случай без тех жестоких потрясений, в результате которых создается резкий перелом в жизни ребенка. Чаще это происходит на фоне ужаса и крови. «Я пишу, может быть, очень субъективно, — говорит девушка, вспоминая свое прошлое, — но для меня вся революция сосредоточилась на убийстве моего дорогого отца с чего и начались наши несчастья… С этого дня (ареста отца) все было кончено. Под этим „все“ я подразумеваю то беззаботное детское житье мирного времени, когда наша семья не была еще исковеркана». Точно также пишет мальчик-кадет: «Только когда я увидел кровь родного брата, убитого наповал одним красноармейцем, тогда я только понял, что такое „революция“, что значит „война“» (VI кл.).
Душевная надломленность ребенка вовсе не соизмерима с количеством тяжелых впечатлений от окружающей жизни, с обстановкой, в которой протекали его детские годы. Они могут быть ужасны, а душа ребенка может остаться все же чистой и здоровой. Этим объясняется тот факт, что в самой неприглядной обстановке вырастают дети со здоровой душой, и часто виденное и пережитое в детстве дает тот запас идеализма и жертвенности, которые затем окрашивают собою всю жизнь. И поэтому не правы те, кто видит ужас нашей эпохи только в том, что дети растут в нездоровой обстановке, что они являются свидетелями изнанки жизни. Все это, конечно, печально, и со следами этого придется долго считаться, но самое страшное все же не здесь и не в этом. Если бы сама обстановка калечила детей, то можно бы прийти в отчаяние. Ведь тогда надо поставить крест над целым поколением. Нет русского ребенка, за редкими исключениями, который не рос бы эти годы в ненормальной обстановке. К счастью, ребенок именно тем, что он ребенок, предохранен от гибельного влияния обстановки больше, чем обычно думают. Калечит ребенка не столько обстановка, сколько те душевные травмы, которые непосильны его детской душе, те испытания, которые превращают его из ребенка во взрослого. Вот тогда, потерявши силу сопротивляемости, он подпадает гибельным влияниям среды и обстановки, которые для нормального ребенка часто проходят почти бесследно. Страшно в нашей эпохе, и этого часто не осознают взрослые, именно то, что она беспощадно разрушает детство, отнимает у детей единственную их защиту в борьбе с беспощадной жизнью. Внимание психолога-педагога и воспитателя усиленно должно быть обращено в эту сторону.
Мне не страшно за ребенка, что бы он ни описывал, когда он рассказывает, как попугай не хотел разговаривать с большевиками, потому что они ему давали колбасу, а вот когда дали семечек, «тогда попка стал с ними разговаривать. После того Киев взял Петлюра, и папа был арестован…» (III кл.). Я не боюсь воинственности кадета, если он даже на деле повоевал, пока он пишет: «Я бы воевал со всей души, я не сидел бы в III классе. Это первое мое дело». Я не могу без улыбки читать, как старательно выписывает мальчик свои горе-путешествия: шли пешком кадеты из Перми до Екатеринбурга. «Через несколько дней после осмотра мной города мы сели в поезд и поехали в Камышлов, в этом городе я не был (точно он обязан быть во всех городах. — А.Б.). Из Камышлова в г. Тюмень, из Тюмени в Иллим, из Иллима в г. Омск, из Омска в Новониколаевск, из Новониколаевска в Иркутск, из Иркутска в Читу, из Читы в государство Китай, из Китая в Россию в г. Владивосток, из Владивостока опять в Китай — город Шанхай, из Шанхая в королевство С.Х.С.» (III кл.). Попутешествовал мальчик, вероятно, немало перенес, бедняга, но это еще не так страшно.
Я вижу на жутком фоне проявления честности, мужества, необычайной стойкости и благородства. И этого тоже нельзя забывать. Дети находятся в обстановке поистине кошмарной. «Я застрял в чужом городе без средств и знакомых. Не было кажется такого занятия, которое я бы не испробовал в эти кошмарные дни: я был и грузчиком, и сапожным подмастерьем, и мальчиком из магазина, и рассыльным при одном из красных клубов» (VII кл.). Но среди этой обстановки дети видят не всегда одну только мерзость, рядом наблюдают они и подвиги мужества и самоотвержения. Их реже отмечают, так как они ближе и понятнее ребенку, чем дикое и звериное. И опять-таки где конкретно сталкиваются с этими чертами мужества и благородства, там и след в душе сохраняется прочно. Девочка, с явно напетым средою антисемитизмом, тут же, рядом с проклятиями, трогательно просто рассказывает, как мать спасла ее подругу-еврейку во время погрома. «Нельзя же оставить погибать бедную девочку за то, что она еврейка», — это звучит просто и убедительно, а все угрозы не оставить в живых ни одного еврея — этому не веришь, ибо все это отдает словами взрослых.
Не могли пройти бесследно для ребенка и те примеры семейного героизма, которыми пестрят воспоминания. Пусть даже позади смерть горячо любимой матери, но образ ее, самоотверженный и бесстрашный, навсегда остался в душе. Приходят в квартиру с обыском. Солдаты «быстро подойдя к маме, подали ей папину карточку в офицерской форме. „Что же“, — спросил один из них и приложил к маминому виску пистолет. Мама побледнела, но не растерялась. Я быстро подбежала к большевику и загородила собой маму. Он меня оттолкнул и уже хотел спустить курок, но тут я не знаю, откуда у меня нашлась сила. Я оттолкнула большевика и освободила маму» (IV кл.). Разве забудется образ отца в описании другой девушки: «Мать вскоре умерла от сыпного тифа, кризис перенесла она на телеге, под стогом сена, в степи, ночью. Умирая, мама просила пить, но где достать воды? Отец набрал в бутылку снега, грел его у груди и, когда он растаивал, давал умирающей пить» (VIII кл.).
Отмечают дети благородство и со стороны тех, от кого они ждут одних надругательств: «Потом приехали папины подданные солдаты, и они поступили в большевики, чтобы спасти папу, и выпустили папу из тюрьмы». Иногда эта черта жалости за людей и благородства поднимается до странствующей легенды, занесенной ребенком в свои воспоминания. «У нас был такой случай (в Одессе, где, по словам девочки, „работу давали только большевикам“), что один ребенок бросился вниз и, падая, сказал: я отдаю свою жизнь за всех» (I кл.) И то, что ребенок отмечает эту легенду, как случай «у нас в Одессе», так верно рисует его собственную восприимчивость к добру.
Дети жили в обстановке, где геройство и подвиг были рядом с низостью и жестокостью. И сами дети заражались этим геройством. С какой необычайной простотой рассказывает в одном из очень ярких воспоминаний мальчик-казак, как он ночью с двумя старшими братьями освобождает отца из тюрьмы, подпиливая решетку у окна. Для него в этом нет ничего необычайного, как нет и в том, что братья его жертвуют своей жизнью каждую минуту. Какая сила воли и раннее сознание своего долга должно быть у девочки (I кл.), которая описывает, как во время эвакуации заболевает мать и дедушка, и как она ухаживает за обоими. «Потом через некоторое время я себя плохо чувствовала, и у меня была повышенная температура, но я не хотела говорить маме…» Сколько нужно было недетского мужества, чтобы упорно молчать об отце офицере, несмотря на хитрости и угрозы выпытывающих. А указание на это мужественное сокрытие правды (оно особенно трудно дается детям, ибо ребенок не может понять, что преступного в том, что папа «офицер») вы найдете на каждом шагу. «Меня спрашивали при обыске об отце, но я ничего не сказала» (III кл.) — вот одна из обычных записей.
Даже самое страшное в детской жизни этих страшных лет — гражданская война, которая сама уже сознается преступлением, не всегда развращала и разлагала, но вызывала к жизни и необычайную стойкость, жертвенность и мужество. Уже то, что в сознании большинства гражданская война — тяжкое испытание и жертвенный долг, должно быть отмечено. «Активного участия в гражданской войне не принимал, и я благодарю Бога, что мне не выпало на долю проливать русскую кровь», — пишет один из юношей (VIII кл.). За редкими исключениями вы не встретите ни бахвальства, ни даже подчеркнутого молодечества. Есть чувство мести, но там, где оно есть, его нельзя не понять. Надо прочесть, через какие издевательства и надругательства над всем самым дорогим прошли дети, чтобы не удивиться родившейся жажде мести. Такие раны может заживить только время. Но сколько личного мужества и решительности в этой необычайной военной истории детей. Нельзя не залюбоваться мальчиком-казаком, когда он пишет о высадке на берег: «Так (как) не было пристани, то все прыгали с парохода, а лошадей по лебедке спускали. Но так как я не умел плавать, то я сел на своего коня на пароходе и вместе с ним полетел в море. Сразу мы с ним нырнули; когда вынырнули, то он направился к берегу и я с ним» (III кл.). Ребенок-воин — это самое жуткое, что можно себе вообразить. И дети сами понимают, как жестоко с ними обошлась судьба. «Наши отцы не перенесли того, что мы. Они исподволь подходили к романам с убийствами, а мы… От сказок оторвали нас выстрелы кронштадтских матросов» (VIII кл.). Конечно, участие в гражданской войне оставило самый тягостный след в детской душе; мы ниже увидим, что самые сильные душевные ранения связаны именно с участием в убийстве человека человеком. Все же было бы жестокой неправдой сказать, что все участники гражданской войны навсегда искалечены. Нет, и здесь по-разному преломлялась обстановка в душе ребенка. «Когда мы ходили в атаку или большевики на нас, то сразу все вспоминал, и дом, и мать, и сестер, и отца», — пишет, например, мальчик-кадет (III кл.). Думаю, так переживший войну морально уцелел, и за него не страшно. Страшно за того, кого события душевно ранили, кого детство не защитило от вторжения в душу таких переживаний, после которых он перестал уже быть ребенком.
Легко заметить, что в жизни таких детей обычно все сосредоточено на одном трагическом событии, что именно в этом событии — завязан узел всех их страданий. Можно бы привести десятки воспоминаний, где отчетливо вскрывается тот основной шок, с которым связана душевная надломленность ребенка. Очень часто ребенок отмечает, что он под впечатлением пережитого заболевает. «На следующий день 10 красноармейцев пригнали на наш двор 3-х казаков. Затем, оголив их спины, красноармейцы стали бить их саблями по спинам и головам. Кровь полилась ручьем… Все запрыгало у меня в глазах… Я заболела… Моя детская душа не могла перенести этого», — пишет девушка (VIII кл.), вспоминая свое детство. «После этой ужасной проведенной ночи со мной сделалась горячка, и с этой минуты я ничего не помню», — пишет другая (II кл.). Чрезвычайно ценны те сочинения, где удается уловить именно этот момент душевного ранения ребенка. Он связан чаще всего со смертью. Страшно, когда смерть заглядывает в глаза ребенку, когда он своим маленьким существом чувствует, что сейчас, вот сейчас должно случиться непоправимое. Девочка пишет, что ее с матерью и отцом повели в чрезвычайку. «Сидели мы недолго, пришел солдат и нас куда-то повели. На вопрос, что с нами сделают, он, гладя меня по голове, отвечал: „расстреляют“. Сколько немого ужаса было в этом слове» (IV кл.). Я не могу без внутренней дрожи вспомнить и крик другого ребенка в чеке: «Бабушка, я не хочу умирать!» Эти переживания, конечно, оставили неизгладимые впечатления, а часто неизлечимое душевное ранение.
О том, как сроднились дети с мыслью о смерти, свидетельствуют некоторые спокойные записи, за которыми скрыто очень много. «Я была рада, — пишет, например, девочка (IV кл.), — что могу учиться и жить спокойно, не думая о том, что меня убьют. И могу получить образование». — «Самим нам казалось странным, что мы живы», — пишет девочка, пережившая бомбардировку Киева.
Но даже угроза лишения жизни является не самым страшным испытанием для детской души. Эта рана как-то скорее зарубцовывается. Но участие в убийстве другого, кровь на детских руках — это невыносимое испытание для ребенка. Убийство, если оно осознано ребенком, делает его навсегда калекой. Тот же мальчик, который с таким надрывом писал о воровстве, так рассказывает дальше свою жуткую повесть. «Зимой моих братьев и сестер разобрали добрые люди. А я… Взял браунинг отца и пошел было убить комиссара. Да по дороге увидел у сада чека гору трупов… И такой ужас охватил меня, что я бежал из города… Четырнадцатилетним мальчиком сделали меня унтер-офицером. Никогда не смотрел я на действие своего оружия: мне было страшно увидеть падающих от моей руки людей. А в августе 1919 г. в наши руки попали комиссары. Отряд наш на 3/4 состоял из кадет, студентов и гимназистов… Мы все стыдились идти расстреливать… Тогда наш командир бросил жребий, и мне в числе 12-ти выпало быть убийцей. Что-то оборвалось в моей груди… Да, я участвовал в расстреле четырех комиссаров, а когда один недобитый стал мучиться, я выстрелил ему из карабина в висок. Помню еще, что вложил ему в рану палец и понюхал мозг… Был какой-то бой. В середине боя я потерял сознание и пришел в себя на повозке обоза: у меня была лихорадка. Меня мучили кошмары и чудилась кровь. Мне снились трупы комиссаров… Я навеки стал нервным, мне в темноте мерещатся глаза моего комиссара, а ведь прошло уже 4 года… Прошли года. Забылось многое; силой воли я изгнал вкоренившиеся в душу пороки — воровство, пьянство, разврат… А кто снимет с меня кровь? Мне страшно иногда по ночам». Вы видите перед собою юношу с явно выраженным душевным надломом.
Вот еще один пример. Юноша 18 лет описывает расстрел махновцев: «Мне ярко врезался в память расстрел взятых в плен махновцев. Они были взяты во время нападения Махно на Екатеринослав. Среди них были подростки лет 14–15. Наши понесли во время последних боев тяжелые потери, и солдаты решили расстрелять пленных. Их вывели за город и приказали рыть ямы. Меня тоже назначили в конвой пленных. И вот, когда ямы были вырыты, из толпы смертников отделился один моих лет, упал к ногам командира, охватил его ноги и стал, захлебываясь слезами, молить о спасении. Тот приказал его убрать, и этот несчастный так кричал и забился в руках солдат, что я не мог вынести и бросился бежать от этого страшного места» (VII кл.).
5 июня 1925
|