Глава XXXVI
Вернувшись в Берлин, мы снова пробыли всю «Kieler Woche» в Киле, где я с воодушевлением проделала повторение всех прошлогодних увеселений и с радостью встретилась с тамошними нашими друзьями. Опять за нами трогательно ухаживал и старался веселить нас наш милый консул Дидерихсен. Во все свободные от придворных торжеств дни он устраивал очень красивые обеды и прогулки на своей паровой яхте «Forsteck». Его широкий размах и гостеприимство всегда меня поражали, он же сам пылал здоровьем и был всегда в веселом чудном настроении.
Свой трехнедельный отпуск, прерванный вызовом на Бьёркское свидание, мой муж решил докончить в полученном мною к свадьбе от моих родителей имении Пилямонт. Находился Пилямонт в двадцати верстах от Колноберже, и нас особенно соблазняло хотя бы кратковременное пребывание поблизости от моих родителей: папá должен был приехать туда на короткий срок, а мамá и дети пробыть там всё лето.
Зима 1909-1910 года прошла для меня еще веселее, чем предыдущая. Было много знакомых, много друзей, что делало общество более интересным, и все приемы еще привлекательнее.
Новый год мы встретили, не рассказывая об этом графу Остен-Сакену, в ресторане. Известен забавный обычай проведения немцами «Sylvester Nacht». Это была ночь безудержного, буйного веселья, когда {309} молодежь на улицах имела право делать для своего удовольствия, что ей угодно, — прямо перед носом полиции, не смеющей, согласно традиции, останавливать веселящихся. Главной целью насмешек служили в то время мужчины, имевшие неосторожность появиться в эту ночь на улице в цилиндре. Цилиндрам была объявлена беспощадная война, и все они сразу продавливались ловким ударом палки, на что их обладатели не имели права даже обижаться. А дамы не имели права обижаться, если их поцелует первый попавшийся незнакомец. Сегодня — «Sylvester Nacht!» — Хочешь не принимать участья в берлинских увеселениях, сиди дома!
Конечно, ни одна дама не рискнула бы пойти гулять в этот вечер, но некоторые из наших знакомых и мы решили всё-таки посмотреть, хоть одним глазком, на традиционное немецкое веселье, и мы отправились в «Бристоль», где в компании поужинали, не увидав, увы, ничего особенного, кроме очень оживленных улиц и переполненного крайне элегантной и столь же корректной публикой ресторана.
Этой зимой большой бал во дворце был особенно интересен тем, что на нем присутствовала английская королевская чета. Эдуард VII с интересом разглядывал публику, оживленно разговаривал и казался очень довольным; королева, сестра императрицы Марии Федоровны, поразила нас всех своим моложавым видом. В начале бала они стояли рядом с Вильгельмом II и императрицей Викторией на возвышении; направо от монархов стояли все принцы и принцессы, а налево, мы, дипломаты и их жены. Когда же кончились менуэты и гавоты и перешли в зал, где английский король и королева обходили тоже всех присутствующих, и мы все были им представлены.
На этот раз за императором Вильгельмом не следовал по пятам турецкий военный агент, Энвер-бей, — {310} он находился в Турции, где принимал участие в перевороте, лишившим престола султана Абдул Гамида. Когда же он вернулся, то был принят императором Вильгельмом чуть ли не в тот же день, что возбудило большие толки. Повод к разговорам и пересудам давала уже тогда большая близость ко двору австрийских посла и военного агента.
Упоминая об австрийском после графе Согени, вспоминаю его жену. Граф Согени был «старшиной» дипломатического корпуса, и поэтому на его жене лежала обязанность представлять жен всех новоприбывших дипломатов во всех домах, где им полагалось официально бывать.
Церемония эта не могла ее утомлять, так как представление заключалось в том, что карточки новой дипломатической дамы рассылались вместе с ее карточкой. Развозили же эти карточки выездной лакей и кучер с пустой каретой! Несмотря на это, графиня всякому и каждому горько жаловалась на то, как ей надоели ее «обязанности».
Графиня Согени была очень туга на ухо, но не любила переспрашивать того, что она не слышит и этим подчеркивать свою глухоту, что давало повод к различным, иногда очень забавным, недоразумениям. Рассказывали про нее следующий анекдот.
Подходит к ней на одном вечере молодой человек и говорит:
— Madame, permettez moi de présenter mon ami à Mlle votre fille (Позвольте мне представить моего друга вашей дочери.), на что глухая старушка отвечает:
— Non, non, non — cela commence toujours bien et cela finit toujours mal (Нет, нет, нет — это всегда хорошо начинается и плохо кончается.). Что она этим хотела сказать и что поняла — так никогда никто и не узнал!
{311} Весной проезжала через Берлин императрица Мария Федоровна, и мы все, члены посольства и их жены, представлялись ей на вокзале. Лишь я вошла в ее вагон, сразу вспомнила, как я, ребенком, завидовала мамá, когда она ездила встречать императрицу с букетом в руках на Ковенский вокзал, и мне стало так весело от мысли, что я сама теперь такая же «взрослая дама», что на вопрос императрицы:
— Vous plaisez-vous à Berlin? (Как вам живется в Берлине?), ответила: Enormément, Madame (Чудно!) с таким убеждением, что императрица улыбнулась и сказала, что она видит, что я, действительно, очень счастлива.
Глава XXXVII
В России всё, казалось, успокаивалось, жизнь моего отца, по мнению охраны, уже не была всё время в такой опасности, и можно было рискнуть ему переселиться из Зимнего дворца на Фонтанку, в дом председателя Совета Министров.
Там у них мы и остановились, когда приехали навестить их зимой. И в этом доме папá заботливо приготовил нам маленькое собственное помещение с отдельным входом.
В эту зиму Наташа уже выезжала, и для нее давались балы. На одном из этих балов мы присутствовали, и я с упоением танцевала.
Помню в этот год великолепный бал у графини Шереметьевой. И тут и там, как на всех петербургских балах, поражало количество блестящих военных мундиров, придающих зале на редкость нарядный вид.
Так радостно было видеть Наташу веселящейся и танцующей, хотя, конечно, и не с легкостью, но всё же могущей разделять все удовольствия ее сверстниц. Как мало было надежды, что она и ходить-то сможет два года тому назад! А теперь она танцевала и ездила даже верхом.
Этим летом мы провели в Пилямонте шесть недель и много видали папá и в Колноберже и у себя...
{313} В Колноберже была устроена охрана, совсем изменившая внешний, знакомый вид нашего родного гнезда.
Стояли там 180 стражников с двумя офицерами. Во дворе за сараем, где еще так недавно лошади с завязанными глазами вертели молотилку, были разбиты палатки и кипела жизнь. Кителя — белые и хаки, виднелись во всей усадьбе. По вечерам среди палаток слышались солдатские песни и звуки гармонии.
Мамá с Наташей и Адей были летом в Киссингене, и папá решил более долгое время провести в Колноберже. Переселились туда же и чередующиеся друг с другом чиновники особых поручений и курьеры. Был установлен телеграф и телефон, и то и дело приезжали для докладов то тот, то другой из товарищей министров и другие высшие чины.
Жизнь била в Колноберже ключом, но жизнь настолько отличная от всего того, к чему я в Колноберже привыкла, что меня это оживление не радовало — перед огромным делом управления Россией отошли на задний план заботы и интересы чисто деревенские. Папá так любил Колноберже, что радовался всякому введенному там новшеству, вроде нового красивого забора вокруг сада, устройству новой молочной или отремонтированным хозяйственным постройкам, но, конечно, входить во все детали хозяйства он теперь не успевал.
Приезжали старые друзья и чаще всех отец Антоний из Кейдан. Как всегда живой, он с интересом расспрашивал папá о всех политических делах.
Мой муж и я с пылом принялись за хозяйство в Пилямонте, что очень радовало папá. Во время своих частых приездов к нам папá с большим интересом осматривал наше хозяйство и наши новые начинания, {314} входил во все подробности и всегда приезжал к нам «сюрпризом». Но папá не подозревал, что минут за десять до его приезда на автомобиле, запыхавшись, приезжали стражники и докладывали нам о выезде моего отца из Колноберже. Мы же, когда мой отец приезжал, делали вид, что ничего не знаем.
Глава XXXVIII
Летом 1910 года государь с императрицей и детьми были на «Штандарте» в Англии. По дороге была трехдневная остановка в Экернфьёрде, бухте, расположенной севернее Киля, где находилось имение принца Генриха Прусского.
Наш кильский консул Дидерихсен и на этот раз любезно предоставил нам свою яхту «Форстек», на которой мы накануне прихода «Штандарта» пошли в Экернфьёрде.
Дворец в Экернфьёрде очень красив и расположен совсем близко от берега моря. Парк выходит на чудный пляж, на котором стоят два домика для раздевания, и тут же, в парке, происходило купанье обитателей замка в море.
После хорошего перехода пришли мы туда вечером и простояли на якоре целый день: сильный туман настолько задержал «Штандарт», что он пришел лишь через день, на рассвете. Еще до подъема флага царская семья съехала на берег.
На обратном пути мой муж должен был встретить «Штандарт» в Бунсбюттеле, что на Эльбе, при входе в Кильский канал. Туда же должен был первоначально прибыть император Вильгельм, но в последнюю минуту, переменив свой план, он решил встретить государя в Киле.
Пройдя Кильский канал, вдоль которого по обеим его сторонам через определенные интервалы стояли {316} войска, яхта «Штандарт» стала на якорь в Кильской бухте и простояла там до утра следующего дня. Император Вильгельм так и не приехал. Насколько я помню он предполагал показать государю свой флот, что очевидно оказалось невозможным вследствие страшного тумана, заволакивавшего всю бухту.
Осенью мы были в Петербурге, и я была счастлива видеть папá в таком хорошем настроении. Он был полон впечатлений и воспоминаний о своей поездке по Сибири, совершенной в сентябре с министром земледелия Кривошеиным. Много рассказывал он о богатстве края, его блестящей будущности, огромном размахе всех тамошних начинаний и с убеждением повторял:
— Да, десять лет еще мира и спокойной работы, и Россию будет не узнать.
Той же осенью, государь, оставив свою семью в Дармштадте, приехал в Потсдам к императору Вильгельму.
В Потсдамском дворце был большой обед в присутствии обоих императоров. Это был самый красивый прием, который я видела при германском дворе. Огромная, великолепно декорированная зала, большое количество приглашенных и то, рождаемое дорогой и Новой обстановкой оживление, которое всегда царит на приемах за городом, создали из этого вечера на редкость красивое и оживленное торжество.
После обеда мы все представились государю. И государь и император Вильгельм были в отличном настроении.
За последний год я подружилась с падчерицей нашего генерального консула Арцимовича, американкой Мириам. Была она немного моложе меня, очень веселая и милая, и так часто бывала у нас в Берлине, что как-то ездила с нами и в Пилямонт, попав таким образом первый раз в жизни в Россию. Она тоже {317} представлялась государю в этот день. Стояли мы, посольские дамы, в один ряд, и к каждой по очереди подходил государь. Когда дошла очередь до Мириам, я, стоя рядом, слышу следующий разговор:
— Vous êtes Américaine, n'est ce pas?
— Oui, Votre Majesté.
Мириам, не особенно хорошо говорившая по-французски, старается по-военному, четко и ясно выговаривать слова.
— Avez-vous été en Russie?
— Oui, Votre Majesté!
— Ou ça?
— A Poliamont, Votre Majesté! — Удивленный взгляд государя.
— Ou est ce que c'est?
— Je ne sais pas, Votre Majesté! — так же отчеканивает Мириам. Государь подымает брови и улыбается. Тогда Мириам спохватывается и поясняет:
— Chez le Bock's...
(— Вы американка?
—Да, Ваше Величество.
— Вы были в России?
—Да, Ваше Величество.
—Где?
— В Пилямонте, Ваше Величество.
— Где это?
— Я не знаю. Ваше Величество.
— У Бок...)
На что государь только нашелся сказать:
— Ah! — подал ей руку и заговорил со мною. Мне было так смешно, что с трудом удалось серьезно сделать реверанс. Всё еще улыбался и государь и, очевидно, под впечатлением последнего разговора, сказал мне:
— А я теперь знаю, как называется имение вашего отца, он меня, наконец, выучил: Колноберже. Какое {318} трудное название, а сейчас я узнал название вашего имения... Государь запнулся и я ему подсказала: «Пилямонт».
В тот же вечер я первый раз дольше говорила с императрицей Августой-Викторией, и это было многим труднее, чем разговор с императором Вильгельмом. Она держалась удивительно прямо и, строго глядя на собеседника, задавала вопросы и замолкала на довольно долгое время, что действовало весьма мучительно.
Не то было с ее дочерью, молоденькой принцессой Викторией-Луизой, которая стала мне по-детски доверчиво и многословно объяснять, как чудно жить в Потсдаме и какое наслаждение переезд сюда из скучного Берлина!
Глава XXXIX
Какие странные случайности бывают в жизни. В ноябре 1910 года мой муж получил от своей тетушки имение, и надо же было, чтобы на всем необъятном пространстве России имение это находилось бы именно в той же моей милой, родной Ковенской губернии, в которой я выросла. Живя в Германии и видаясь часто с немцами-помещиками, мы оба научились иначе смотреть на обязанности землевладельца, нежели на таковые смотрели обыкновенно в России люди нашего круга того времени, особенно молодые, и поэтому мы решили честно, отказавшись от всех благ городской жизни, поселиться в деревне и серьезно заняться сельским хозяйством. Наше новое имение находилось довольно далеко от Колноберже, но лишь в 59 верстах от Либавы, на самой границе Курляндии. Всё это дало мужу моему толчок к тому, чтобы покинуть морскую службу. Помню, как морской министр адмирал Воеводский уговаривал моего мужа не делать этого, но решение было принято бесповоротно и, награжденный за месяц до ухода со службы следующим чином за отличие, он, после Рождества 1910 года, вышел в запас в чине старшего лейтенанта, и мы сразу переехали на жительство в Довторы, где мы решили жить зимой, переезжая на лето в мой Пилямонт, чтобы быть ближе к моим родителям.
Как я ни любила деревню, но расставаться с нашими многочисленными берлинскими друзьями {320} оказалось не так-то легко, и каждый прощальный обед, а было их очень много, оставлял на сердце грустное воспоминание.
Новизна жизни в деревне зимой, широкое поле деятельности помещичьего быта, масса дела, обязанностей и забот скоро увлекли меня так, что я забыла и думать о светских увеселениях, о балах и туалетах и, совершенно погрузившись в мирную деревенскую жизнь, чувствовала себя вполне счастливой.
Почти одновременно с переездом в деревню мой муж был назначен Шавельским предводителем дворянства, что дало ему, кроме занятия хозяйством, много разнообразной интересной работы, тогда же он был сделан камер-юнкером.
Ездили мы несколько раз за зиму в Петербург, но всегда на короткое время. В один из этих приездов папá как-то сконфуженно рассказал нам о только что происшедшем случае.
Пришел к моему отцу граф Витте и, страшно взволнованный, начал рассказывать о том, что до него дошли слухи, глубоко его возмутившие, а именно, что в Одессе улицу его имени хотят переименовать. Он стал просить моего отца сейчас же дать распоряжение Одесскому городскому голове Пеликану о приостановлении подобного неприличного действия. Папá ответил, что это дело городского самоуправления и что его взглядам совершенно противно вмешиваться в подобные дела. К удивлению моего отца, Витте всё настойчивее стал просто умолять исполнить его просьбу и, когда папá вторично повторил, что это против его принципа, Витте вдруг опустился на колени, повторяя еще и еще свою просьбу. Когда и тут мой отец не изменил своего ответа, Витте поднялся, быстро, не прощаясь, пошел к двери и, не доходя до последней, повернулся и, злобно взглянув на моего отца, сказал, что этого он ему никогда не простит.
{321} В другой наш приезд папá рассказывал, что у него только что был великий князь Николай Николаевич, приносивший, уже вторично, по повелению государя, свои извинения за грубости, сказанные в Комитете Государственной Обороны, где он был председателем:
— Удивительно он резок, упрям и бездарен, — говорил папá, — все его стремления направлены только к войне, что при его безграничной ненависти к Германии очень опасно. Понять, что нам нужен сейчас только мир и спокойное дружное строительство, он не желает и на все мои доводы резко отвечает грубостями. Не будь миролюбия государя, он многое мог бы погубить.
Этой зимой 1910-1911 года мой отец особенно интересовался двумя вопросами: проведением земства в Юго-западном крае и проведением новой судостроительной программы, в частности кредитов на постройку дредноутов.
Печать была в это время сильно занята вопросом: нужен ли России флот? Полемика была жгучая. Было два мнения:
1) создать, после разгрома нашего флота в Японскую войну, эскадренный флот,
2) ограничиться созданием флота береговой обороны. Об этом писалось в газетах, печатались книги, об этом говорилось с Думской трибуны. Между членами Думы споры становились всё горячее, и интерес к этому вопросу стал распространяться в широких слоях населения. Моему отцу посылались все издающиеся по этому вопросу книги, статьи. Считая дело это исключительно важным и не будучи достаточно ознакомленным в морских вопросах, отец мой прослушал целый ряд лекций профессоров-специалистов и не только по стратегическим вопросам, но даже по кораблестроению.
Вникнув таким образом в суть дела, папá твердо стал на точку зрения Морского Генерального Штаба, против большинства членов Государственной Думы, {322} считая, что России, как великой державе, необходим эскадренный флот и сделался защитником проведения морской программы.
В течение всей зимы папá вел нескончаемые переговоры с лидерами партий и отдельными влиятельными членами Государственной Думы, убеждая их в необходимости поддержки законопроекта о кораблестроении.
Очень любивший флот государь тоже считал вопрос этот весьма существенным и постоянно вел о нем переговоры с папá, входя в это дело до мелочей. Государь винил морского министра адмирала Воеводского в неумении говорить с членами Государственной Думы и, как мне говорил папá, неоднократно спрашивал совета, кого бы назначить вместо него. При этом государь упомянул раз, что он знает одного лишь адмирала, который сумел бы найти с Государственной Думой общий язык и воссоздать флот России, — это бывший наместник на Дальнем Востоке адмирал Алексеев.
— Но к сожалению, — прибавил государь, — общественное мнение слишком возбуждено против него, хотя он решительно не виноват в неудачах нашей последней несчастной войны.
Слушая нескончаемые, ни к чему не приводящие споры членов Думы, товарищ морского министра адмирал Григорович начал по собственной инициативе постройку четырех дредноутов.
Время проходило, для дальнейшей постройки броненосцев надо было узаконить кредиты, а споры всё продолжались. Всё это очень волновало папá, и я помню, каким он себя почувствовал счастливым, когда, наконец, ему удалось убедить большинство Государственной Думы встать на его сторону.
Но не менее близко к сердцу папá лежал и вопрос о введении земства в Юго-западном крае. Дело {323} это было почти также дорого моему отцу, как и проводимая им хуторская реформа. Он видел будущее величие России, как в самоуправлениях, так и в хуторском хозяйстве, и обе эти мысли были взлелеяны моим отцом еще с юношеских лет. Он мечтал о самоуправлении, когда служил в Северо-западном крае, но окончательно убедился в целесообразности его во время своего губернаторства в Саратове, где земство играло такую видную роль.
Хотя моему отцу и приходилось вести с Саратовским земством непрерывную и очень не легкую борьбу, он всё-таки считал земство необходимым фактором в жизни государства. По его мнению, антагонизм земства и правительства представлял собой лишь уродливое явление смутных 1905-1906 годов, и считал, что эта борьба должна прекратиться по мере оздоровления России.
Одновременное введение земства и в Северо-западном крае отец мой считал невозможным, вследствие местных условий. Юго-западный край в крестьянской массе был русским и, хотя там было много помещиков поляков, при выборах по куриям это делу не мешало. Не то было в Северо-западных губерниях, где крестьяне в большинстве литовцы или поляки, а помещики почти исключительно поляки. Чтобы выйти из этого положения, отец мой решил заселить этот край известным количеством русских крестьян, для чего Крестьянский банк начал покупать помещичьи земли и парцелировать их между русскими крестьянами. Этим маневром мой отец хотел создать необходимое число русских выборщиков.
Папá говорил, что если провести земство без проведения предварительно этой меры, в результате будет введение польского языка на заседаниях и объединение революционно настроенных против России элементов. Рассчитывал отец на то, что процедура заселения части земли Северо-западного {324} края продолжится около трех лет, после чего край будет готов к введению в нем самоуправления. Пока же стояло на очереди проведение земства в Юго-западном крае.
С горячим интересом следили мы за ходом этого столь близкого моему отцу дела и по газетам и по письмам близких.
В Государственной Думе законопроект о земстве прошел гладко. Мы радовались исполнению заветного желания папá, считая, что дело это теперь решенное, как вдруг совершенно для всех неожиданно доходит до нас весть о том, что Государственный Совет законопроект провалил.
Конечно, ничего другого, как подать в отставку, в данном случае моему отцу не оставалось, что он и сделал.
Все подробности этого дела мы узнали несколько позже лично от моего отца, а в эти тревожные дни, проводимые вдали от моих, мы знали лишь, что папá подал в отставку, и что отставка эта, очевидно, принята, раз три дня нет никакого ответа на его прошение. На четвертый день оказалось, что мой отец остается на своем посту, но, не успели мы ничего узнать по этому поводу, как получаем телеграмму следующего содержания: «Можете ли принять двух мужчин? Приедут в своем вагоне». Не трудно было, конечно, сразу догадаться, что идет речь о папá и об одном из его чиновников особых поручений, всегда его сопровождавшего, и легко, конечно, понять и то, до чего мы были счастливы, что мой отец выбрал именно наш дом для отдыха после пережитой тяжелой недели.
Приготовив возможно уютно комнаты для моего отца, мы поехали встретить его за две станции от нас.
Помню я, как сегодня, как я вошла в вагон папá, и какое удивленное (он не ждал нас уже здесь) и радостное лицо он поднял ко мне.
{325} Это были одни из самых счастливых дней, проведенных нами вместе. По дороге до нашей станции мой отец успел подробно рассказать нам обо всем пережитом за последнее время.
Оказывается, уже после того, как законопроект о земстве провалился в Государственном Совете, стало известно, что накануне его разбора два крайне правые члена Государственного Совета, Трепов и Дурново, были приняты государем, которого они сумели убедить в том, что введение земства в Юго-западных губерниях гибельно для России, и что депутация от этих губерний, принятая государем, состояла вовсе не из местных уроженцев, а из «Столыпинских чиновников», говорящих и действующих по его указаниям.
Не переговорив по этому делу с премьером, государь на вопрос Трепова, как им поступить при голосовании, ответил: «Голосуйте по совести».
Результатом этой аудиенций и был провал законопроекта в Государственном Совете, повлекший за собой и прошение об отставке моего отца.
Не получая три дня никакого ответа на поданное прошение, папá считал себя в отставке, как на четвертый день он был вызван в Гатчину вдовствующей императрицей. Об этом свидании мой отец рассказывал с большим волнением, такое глубокое впечатление произвело оно на него.
Входя в кабинет императрицы Марии Федоровны, папá в дверях, встретил государя, лицо которого было заплакано и который, не здороваясь с моим отцом, быстро прошел мимо него, утирая слезы платком. Императрица встретила папá исключительно тепло и ласково и сразу начала с того, что стала убедительно просить его остаться на своем посту. Она рассказала моему отцу о разговоре, который у нее только что был с государем.
{326} «Я передала моему сыну, — говорила она, — глубокое мое убеждение в том, что вы одни имеете силу и возможность спасти Россию и вывести ее на верный путь».
Государь, находящийся, по ее словам, под влиянием императрицы Александры Федоровны, долго колебался, но теперь согласился с ее доводами.
«Я верю, что убедила его», — кончила императрица свои слова.
В самых трогательных и горячих выражениях императрица умоляла моего отца, не колеблясь, дать свое согласие, когда государь попросит его взять обратно свое прошение об отставке. Речь ее дышала глубокой любовью к России и такой твердой уверенностью в то, что спасти ее призван мой отец, что вышел он от нее, взволнованный, растроганный и поколебленный в своем решении.
Вечером того же дня, или вернее ночью, так как было уже два часа после полуночи, моему отцу привез фельдъегерь письмо от государя. Это было удивительное письмо, не письмо даже, а послание в 16 страниц, содержащее как бы исповедь государя во всех делах, в которых он не был с папá достаточно откровенен.
Император говорил, что сознает свои ошибки и понимает, что только дружная работа со своим главным помощником может вывести Россию на должную высоту. Государь обещал впредь идти во всем рука об руку с моим отцом и ничего не скрывать от него из правительственных дел. Кончалось письмо просьбой взять прошение об отставке обратно и приехать на следующий день в Царское Село для доклада.
На следующий день на аудиенции в Царском Селе папá дал согласие остаться на своем посту, но поставил условием, чтобы Государственный Совет и Государственная Дума были бы распущены на три дня и {327} чтобы за это время законопроект о земстве был бы проведен согласно 87-ой статье. Государь дал на это согласие и, кроме того, уволил обоих виновников провала законопроекта в Государственном Совете в бессрочный отпуск, заграницу.
Папá кончил свой рассказ, когда мы подъезжали к нашей станции, и мы были счастливы, когда взволновавшие нас всех воспоминания сменились мирными впечатлениями сельской жизни. Папá еще не знал нашего дома и мы были особенно рады, что он посещает нас в Довторах. Было это в начале Страстной недели. Накануне было еще холодно, небо было серое и от еще неоттаявшей земли тянуло сыростью. А к приезду папá вдруг, как по мановению волшебного жезла, картина сразу изменилась.
Засияло солнце. Мигом просушило оно своими горячими лучами землю, защебетали и запели птицы, запахло талой землей, тут и ,там стали появляться зеленая травка и первые лиловые цветочки.
Это было так неожиданно и так отрадно, что папá, как и мы, вздохнул, казалось, полной грудью и, сидя на балконе или гуляя по саду, любовался ни с чем несравнимой картиной воскресения природы, забывая на время тяжелую борьбу и труды.
У нас гостила тогда Мириам, та самая американка, разговор которой с государем так рассмешил его. С папá же приехал его любимый чиновник особых поручений, Яблонский, удивительно толковый, расторопный и живой.. Он был, по выражению папá, всегда и везде «на высоте своего призвания». Мы все вместе очень много гуляли, ездили с папá верхом, а вечером, уютно сидя в нашей деревенской гостиной, учили папá играть в бридж, что его очень забавляло.
Как чудный сон пролетели эти четыре весенние дня, которые папá провел в Довторах. Войдя в наш дом, он сказал:
{328} — Это мамá придумала, что я отдохну лучше всего у своих детей.
А, уезжая, его последними словами были:
— Да, я, действительно отдохнул и так счастлив, что знаю вашу жизнь.
По дороге он говел в Риге и к Пасхе был уже дома, в Петербурге.
|