На персональной выставке народного художника России Дмитрия Белюкина «Время собирать камни…» в залах Академии художеств РФ на Пречистенке из двухсот работ абсолютное большинство создано в последние пять лет и даже прицельнее – в 2016-2017 годах. Некоторые же, более давние картины, собраны специально под концепцию, выраженную в названии. К удивлению многих его поклонников он не стал снимать из Центрального музея Вооруженных сил свое этапное полотно «Белая Россия. Исход», законченное в 1994-м. Как, впрочем, и большинство других картин знаменитого «белогвардейского цикла» не включил в экспозицию, чтобы, видно, концептуально не разрушать ее. С вопроса о формировании экспозиции мы и начали наш разговор.
– Дмитрий Анатольевич, отказавшись от представления «белогвардейского цикла» в то же время вы выставили свою старую известную картину «Осколки», играющую центральную роль в экспозиции. Деревенский мальчик в солдатской фуражке у развалин барской усадьбы грустно смотрит на собранные им на земле осколки изысканной фарфоровой тарелки...
– Эта картина мне особенно дорога. Здесь воспроизведена панорама вокруг господского дома Панаевых в деревне Байнево на моем любимом Валдае. Одна тамошняя бабушка как-то давно поведала мне, что крестьяне после революции не хотели жечь эту усадьбу, поскольку барыня там была добрая, приветливая, всегда чем-то угощала. Но явившийся из города карательный отряд красногвардейцев принудил их к погрому с грабежом. Потом они с девочками часто бегали на руины и тихо плакали там, находя в земле какие-то обломки и осколки...
– Да, мы до сих пор смотрим на эти осколки былой России со щемящей грустью. Вот уже вслед за этим и советский «фарфор» тоже разбили, а клея, чтобы восстановить этот сплошной исторический «бой» никак не сыщем…
– Даже осколков не можем собрать – так «погуляли» в прошлый век...Увы, похоже, нынешние «красные» ничуть не изменились по сравнению с их идейными предшественниками. О покаянии за прошлые преступления у них и речи не идет, только достижения социализма превозносят. Они были, эти достижения – я не спорю. Только вот и русский народ за семьдесят лет как обескровили, как расточили его силы духовные! Это мы сегодня тоже наглядно видим.
Но пора бы уже, конечно, примириться. Мы ведь давно «проехали» ту войну, перемололи вражду миллионами судеб, историй семей. Сколько уже можно нас ссорить?! Ведь даже Бунин, которого трудно заподозрить в симпатии к Советам, перечислял деньги для Красной армии во время Второй мировой.
Цитату из Екклесиаста я взял для названия выставки, конечно, в объемном – не только революционном контексте. Хотя не мог не выставить портрет «Государя Николая Александровича с супругой Александрой Федоровной и ее сестрой Великой Княгиней Елизаветой Федоровной», прославленными как святые. Хотел, чтобы люди вгляделись в кроткий лик царя – может, хватит уже его посмертно топтать?! Я бы трактовал название выставки еще так: перестаньте кидать камни в свою историю, судить-рядить о прошлых действительных или мнимых ошибках ее деятелей, попробуйте собрать разбросанные камни, прежде всего в своей душе!
Я неприятно удивлен тем, как в нынешнюю столетнюю годовщину революции вновь удалось так подогреть давно уже, казалось бы, остывшие страсти провокационными фильмами и публичными акциями, которые у всех на слуху.
– Вы – признанный мастер исторических портретов и сюжетов. Здесь на выставке представлены лишь некоторые из них, а чего ждать в ближайшем будущем?
– Например, продолжения пушкинской темы. Не доделан еще полиптих «Знамена Великой Отечественной войны». Раньше моей любимой эпохой был XIX век, а сейчас я полюбил вторую половину восемнадцатого столетия с его государынями и героями.. Есть задумки и по Петру Великому, и по Екатерине II.
– А продолжение «белой» темы будет?
– Да, я задумал некоторую серию про белых в изгнании. Несколько раз побывал на острове Лемнос, где бедствовали казаки и отдельно в Галлиполи, где тихо вымирали остатки Русской армии. Со знатоком и фанатом добровольческого движения Михаилом Блиновым мы облазили с картой всю тамошнюю «Долину роз и смерти», размечая – где какой полк стоял. Сопоставляли старую карту со спутниковой. Трижды нас забирала там полиция и армейская контрразведка, потому что это пограничный район. В этой теме, кстати, есть корреляция, историческая «перекидка» с брошенной на произвол судьбы в начале и середине 90-х Советской армией. Задуманная серия эта для меня очень важна и актуальна. Но, впрочем, как и все, что я стараюсь делать – она о тех вечных понятиях, которые иным кажутся сегодня скучными и «отстойными»: о чести, о долге, о совести, о Родине. Здесь масса тем кроется. Например, известный сюжет о том, как генерал Кутепов решил вопрос о строительстве в Галлиполи памятника-кургана погибшим русским воинам, приказав каждому принести по несколько камней. Это опять к вопросу о названии моей нынешней выставки.
– На вас, наверное, не раз вешали ярлык «белогвардейский художник»?
– Одна замечательная женщина Анастасия Ширинская – дочь русского офицера-добровольца сказала мне еще в 90-х: «Вы для всей белой эмиграции – главный художник. Поскольку не просто воспели наших отцов и дедов, но сделали это так, как будто сами были на этом корабле». Это для меня было высшей наградой. Когда та же «Белая Россия» была вывешена в 1995-м в Центральном музее Вооруженных сил, то пришедшие туда вдруг в большом количестве пожилые кадровые военные высказали свое коллективное возмущение: как, мол, такое могли здесь повесить? Их просто трясло от злости. Директор музея Александр Константинович Никонов даже претерпел за меня некоторые гонения. Его спас Никита Сергеевич Михалков.
Однако называть меня «белогвардейским художником», конечно, неправильно. Мой дедушка – студент Санкт-Петербургского университета Николай Климентович Чаевский, призванный на Германскую войну, попал в 1917-м в горнило революционных страстей и стал в итоге командиром Красной армии. Если бы все получилось по-другому, то я бы, допустим, родился где-нибудь в Париже или не родился бы вообще. Дед воевал в Сибири против Колчака. Однажды, правда, шибко революционные солдатики его чуть не расстреляли за «английский» пробор и офицерскую выправку. Но это детали. Отец мой добровольцем ушел на Великую Отечественную войну. Вся ближняя родня воевала за советскую власть. Какой же я белогвардеец?
– Расскажите о себе…
– Я учился в московской средней художественной школе имени Сурикова – элитном учебном заведении по тем временам. А потом поступил в Суриковский, набрав 50 баллов из 50 возможных. Выбирая мастерскую и факультет я прислушивался к главному учителю моей жизни – отцу, известному книжному графику Анатолию Ивановичу Белюкину, который проиллюстрировал боле 250 книг русских и зарубежных авторов. Мне не понравился факультет живописи тогда, главным образом тем, что сюжетная политика была слишком идеалогизированной: сплошной «Ленин на субботнике». И я пошел в мастерскую книжной графики. Технике офорта я научился под руководством отца еще в школе, сделав иллюстрации к рассказам Толстого. Так и предполагал, что пойду дальше: Гоголь, Пушкин… Это была такая ниша для художников, желающих быть подальше от партийного официоза. В нее прятались многие тогда. Именно поэтому, кстати, в советское время был такой всплеск искусства книжной графики – золотой ее век.
Родители были беспартийными, крещеными – не атеисты, но и не воцерковленные люди. В церковь я начал ходить в детстве с бабушкой – верующей, молитвенницей за всю нашу семью. Помню, как на Пасху с трудом просачивались сквозь кордоны милиции с собаками. Позже, уже старшеклассником (моей бабушке часто было трудно ходить), я подходил к чужой и просил назвать меня своим внуком – иначе могли и не пустить. Мне нравилось многое в храме – огонь свечей, пение, иконы и фрески – от этого становилось тепло, нравилось, как общаются между собой бабушки.
Предки по материнской линии были из волжских купцов. Повезло, что только второй гильдии – иначе шансов на выживание в революцию было совсем мало. Дедушка же по отцовской линии отсидел 10 лет в сталинских лагерях. Поэтому родители меня старались уберечь от каких-то ярко выраженных протестных настроений – родовая память была жива.
Однако в 1980-м я поступил учеником в мастерскую портрета Ильи Сергеевича Глазунова. Фигура эта тогда была весьма одиозной – нас называли с опасливой иронией «глазунятами». Только перед смертью отца в 1999-м я узнал, что почти все друзья по секции книжной графики в МОСХе, которую он возглавлял, за исключением нескольких православных художников, от него отшатнулись после того, как он отдал меня в ученье к Глазунову. То есть, можно сказать, отец претерпел гонения за сына. А Илья Сергеевич меня буквально за один вечер убедил, что у него в мастерской можно делать то, что у других немыслимо: и продолжать заниматься книжной графикой и писать большие полотна, самому выбирая сюжет, и лепить… У нас были «копийные» практики в Третьяковке и в Эрмитаже. Словом, Илья Сергеевич создавал надежную защиту от «инстанций», прикрывал нас.
После института я служил в армии, в ВВС. В сержантской «учебке» в Вышнем Волочке меня хотели сперва приспособить для установки специального оборудования на самолеты, но капитан, узнав, что я художник, досадливо отодвинул меня и вызвал следующего из строя. Оказалось, что этот парень закончил Строгановку. Капитан тогда совсем разозлился и говорит: «Если еще кто-то здесь окажется художником, то весь взвод пойдет чистить сортиры!».
Но здесь у меня началась и «карьера». Часть своего срока я прослужил в Академии Жуковского, где занимался не только оформительством, но и кое-какие живописные работы делал. А тут как раз прилетел Матиас Руст на Красную площадь. Нас всех – московских спешно отправили дослуживать в Тамбов в полк дальней авиации – это те бомбардировщики, которые, если что, должны были лететь с бомбами за океан. С тех пор я дружу с дальней авиацией. Не знаю, остался ли там (думаю, вряд ли) мой единственный живописный портрет Ленина, сделанный для замполита полка. Большой горизонтальный портрет, где вождь сидит и с прищуром пристально смотрит на входящего в комнату. Такой вот армейский юмор.
А в конце службы я с серьезной травмой плеча попал в госпиталь Бурденко, где лежали бойцы, раненые на Афганской войне. И я решил нарисовать их портреты. То, что я сам был тогда солдатом, ходил с перевязкой, видимо, определило их согласие. Кому-то с улицы они, скорее всего, позировать не стали бы. Если бы не эта серия, я бы не создал, наверное, и «Белую Россию», поскольку там в госпитале я впервые воочию увидел раны войны, страдания, смерть. Многих людей, которых я рисовал, через несколько дней не стало...
– Вам, помнится, за эту серию «Раны Афганистана» вручили премию Ленинского комсомола…
– Да. Но не сразу – сперва хотели запретить.
– А когда вы начали писать свою «Белую Россию»?
– В начале 1992 года, хотя материал начал собирать еще в студенчестве – с 1985-го. Читал я тогда уже много про революцию, гражданскую войну – и не только то, что публиковалось в СССР. Глазунов нас даже заставлял читать, спрашивал потом о прочитанном. То, что открыл нам Илья Сергеевич, было как распахнутые шлюзы – поначалу просто затопило.
Я все время стараюсь придерживаться главной установки этого выдающегося художника, которую он привил: не жди заказов, рисуй и пиши то, что душа просит. Претворять в жизнь эту максиму не так просто, особенно если ты занимаешься не миниатюрами, а станковой живописью. Поэтому мой замысел пятиметровой картины «Белой России» со стороны аспиранта Академии художеств еще при советской власти был явной дерзостью. Перед этим, у меня, правда, прошла уже серия портретов казаков, монахов, роспись храма в Новосибирске в 1988-м году. Но это были «цветочки».
И вот представьте, я позвал друзей на предпоказ своего будущего полотна – пока на картоне в размер. В том числе, пригласил и моего второго учителя Алексея Петровича Ткачева – руководителя мастерской. Он фронтовик, в своих картинах воспевал колхозы, красных командиров.
И вот все собрались, поздравляют – наконец-то, первая большая работа. И тут Ткачев всматривается в изображение и всплескивает руками: «Дмитрий, да это ж беляки!». Все обомлели, я тоже замер. Они были вправе запретить мне доделывать картину у себя в мастерской, а если бы стал упорствовать – выгнать. А такого размера холст в квартире не сделаешь… Алексей Петрович Ткачев постоял, подумал и изрек: «Да, это беляки. Но это ж, русские люди!» И обращаясь ко мне: «Пиши, Дмитрий, мы тебя прикроем…».
– Пока вы работали над своими «беляками», и страна рухнула…
– Крах СССР и последующие события октября 1993 года я воспринял болезненно. Мастерская у меня находилась тогда на Украинском бульваре и туда залетали пули от Белого дома – следы еще долго оставались на штукатурке. И я помню, сидел тогда возле этой своей картины почти в отчаянии: началась новая гражданская война, о которой я хотел предупредить, уберечь людей этой своей работой; мне чуть-чуть не хватило времени!
Конечно, сейчас я понимаю, что это было с моей стороны слишком самоуверенно – от чего может уберечь какая-то живопись?! Потом я отключился от буквального сиюминутного политического прочтения картины, осознал, что задача полотна гораздо шире, что художник не журналист, не политик. Немного поутихли страсти в стране, и картина начала восприниматься так как и должна. Меня порадовало, что директор Центрального музея Вооруженных сил А.К. Никонов предложил экспонировать ее в музее. Я и не собирался ее продавать, как и многие свои картины, хотя у меня хотели ее потом купить, предлагали выставить на аукцион. Узнав про обстрел мастерской, некоторые советовали сделать в картине пулевое отверстие, после чего ее стоимость возрастет, мол, кратно. Но это арт-бизнес, которым я никогда не хотел заниматься. Тем более с такими ухищрениями.
Эту картину я считаю, пожалуй, одной из своих вершин. Каждый художник ведь знает свою норму выработки, как шахтер. А в этом случае получилось выдать на-гора раз в десять больше. Только за счет мощной поддержки свыше это удалось, когда силы удесятеряются. Таких эпизодов у меня в жизни было не так уж много...
– На нынешней выставке больше всего пейзажей: Иерусалим, Галилея, Святой Афон, русские монастыри, храмы, неоглядные просторы Святой Руси. Это тоже «камни»?
– Можно и так сказать – «духовные глыбы и камушки», которые я везде собираю и переношу на холст. Скажем, мою любимую Тиверию галилейскую мне удалось исходить вдоль и поперек по тайным тропам, которые мне показывает матушка Елисавета – игуменья монастыря Марии Магдалины. Она с сестрами сама работает там в технике акварели, и у нас сложился прочный творческий тандем. Был я, например, на Иордане еще до впадения в озеро - туда редко кто попадает. Дело в том, что там еще далеко не везде разминировано после арабо-израильских войн. Шаг влево, шаг вправо – и все может закончиться плачевно. Поэтому приходиться строго слушаться провожатых, никуда не отклоняться от проверенного маршрута.
Есть у меня картина и места Крещения Господня. Сейчас израильтяне прекратили туда доступ из-за излишне фанатичного поведения некоторых паломников, которые, несмотря на строгие запреты, кидаются переплывать пограничную реку, рискуя получить пулеметную очередь с другой стороны.
– Делаете ли вы фотоснимки вместе с этюдами пейзажей?
– Обязательно, как и все современные пейзажисты. Нужны они для запоминания деталей пейзажа, контуров. Но писать по фотографии, как делают некоторые коллеги (иные даже снимком с мобильника довольствуются) я никогда не буду. Ни одна фотопленка, а тем более цифра не передаст все тона с их переходами и нюансами, световую палитру, вообще - настроение места и времени. Без натурных этюдов будет фальшь. Есть чисто профессиональные методы при временном дефиците, которыми пользуются многие художники – мой товарищ Сергей Андрияка, например. Когда мало времени или этюдника нет с собой, мы делаем карандашный набросок, записывая в нем цвета буквами или одними нам понятными ассоциациями.
– Одна из центральных и самых заметных картин в экспозиции – вид Иерусалима с Елеонской горы. Почему вы написали триптих, а не сплошную панораму?
– Я сперва и прицеливался именно панораму, причем более длинную, чем ныне центральная часть триптиха. Но потом понял, что это полумера: взгляд охватывает гораздо больше и потребуется круговая панорама, как у Ф.А. Рубо в его «Обороне Севастополя». Но в данном случае в поле зрения попадает слишком много лишнего, размывающего центральный образ Святого Града. И в итоге я остановился на триптихе.
Очень долго и мучительно ловил нужный момент - восхода солнца с облаками на небе, которые там нечасто появляются. Мне очень повезло: матушка игуменья благословила меня жить в архиерейской келье, до той поры никому из мужчин-паломников не выпадало такой удачи. Только оттуда я мог успеть к рассвету на нужную мне точку.
Мог ли видеть город с этой высоты Спаситель? Наверняка. Ведь, как известно из Евангелия, Он много ходил пешком вокруг Иерусалима. Своей задачей я считал написать такой пейзаж, чтобы в самом воздухе висело все прошлое величие и трагизм этого Центра мiра и – одновременно – нынешние его тревоги.
Поймать искомое состояние неба и солнца мне удалось лишь на четвертый раз. До этого получались лишь более-менее приближенные этюды – не хватало главного. В кармане у меня уже лежали обратные билеты, я нервничал. И вот в последний день перед отъездом Господь дал мне то, чего я хотел. Яркое восходящее солнце и облака. Пока они не закрыли все – мне были дарованы несколько минут, за которые я успел частью набросать, частью запомнить это состояние. Контрастно высвечена как прожектором на сцене оказалась историческая часть города – храм Гроба Господня и, наоборот – чуть притушена излишне доминирующая златокупольная мечеть Аль-Акса. Это был удивительный момент! Тот самый художественный образ, который невозможно придумать, а можно только подсмотреть.
– У вас есть замечательная картина «Панорама Афона со Святой Горы». Как вы на эту гору поднялись?
– Это был мой первый приезд на Афон. Я руководил группой художников и при этом встретился уже там со своим старым товарищем Василием Нестеренко, который прибыл отдельно. Впятером мы затеяли этот подъем по благословению тогдашнего настоятеля Русского Свято-Пантелеимонова монастыря – архимандрита Иеремии. Доплыли на пароме до обители Святой Анны и пошли в гору. Силы свои, конечно, не рассчитали. Экипировка была более чем легкомысленная – у меня на ногах даже не кроссовки, а сабо, которые постоянно скользили. Вместо рюкзаков – сумки через плечо, пакеты. Сперва выгрузили на тропинке излишки еды и воды. Следующий – самый позорный шаг: оставили на очередном подъеме свои этюдники. Я живо припомнил свою «школу молодого бойца», когда от марш-бросков мальчики кровавые в глазах стояли. Поднялись, наконец, до храма Панагии, где все ночуют и откуда остается треть пути до вершины. Было холодно – начало мая. А кругом никаких веток и щепок для костра – все подобрали предыдущие паломники. Не ломать же окрестные деревья! Возникла реальная опасность замерзнуть – у нас даже спальников с собой не было. Спасли нас монахи из греческого монастыря, которые поднялись с мулами, груженными дровами. Они развели огонь в огромном камине – стало тепло и уютно. Утром монахи ушли раньше нас, а мы попили чаю и тоже взошли на вершину. Была опасность, что все виды заволочет облаками. Поэтому последнюю дистанцию мы штурмовали как солдаты Суворова Измаил – почти бегом. И когда мы, наконец, посмотрели сверху вниз – то были вознаграждены за все труды: такое можно увидеть только раз в жизни…
– Было ли ощущение, что стоите на одной из главных сакральных вершин мира?
– Да, и на Афоне оно ничуть не меньшее, чем, например, на Масличной горе над Иерусалимом. Я постарался передать это в картине – не знаю, насколько получилось… И можете себе представить: нам не хотелось оттуда спускаться – всячески оттягивали этот момент, так что в результате опоздали на обратный паром, и пришлось воспользоваться гостеприимством монастыря святой Анны. Что тоже, кстати, пошло на пользу: мои товарищи сделали потом картины оттуда.
Еще раз подниматься на Святую Гору я не хочу – боюсь утратить ту первую благодать...
Об Афоне можно говорить бесконечно. Каждая поездка – какое-то удивительное соприкосновение со Святыней. Красота тамошней природы таинственным образом пронизана этой святостью. Она словно намолена, как храм. Помню зимой как-то проплывали на монастырском катере вдоль побережья. И вот видишь – средневековые крепости, духовные твердыни на белом и над ними дымы из труб. Апельсиновые и лимонные деревья в снегу, кресты на куполах церквей между гор, а там на скалах – белые скиты с черепичными крышами. Такое не забудешь вовек…
Однажды мне преподано было серьезное вразумление. Я нарушил устав Афона, искупавшись в море. Вернее, нарушал его много раз и до этого, не зная про запрет. Поэтому как бы и не нарушал. А тут на мой день рождения, который мы скромно отмечали с реставраторами, пришел один келлиот (то есть, монах, живущий отдельно в келье за пределами монастыря), рассказал историю про то, как на одного насельника, не соблюдающего запрет на купание, напал огромный «октопус» – осьминог и утащил его в море.
Я послушал эту историю, поулыбался по недомыслию и никак не соотнес ее с собой. И вот на следующий день пишем с коллегой этюд на берегу. Жарко. Мне опять приспичило искупаться. Вроде и знал уже про нарушение устава, и историю вчерашнюю помнил, а только очень уж хотелось. Только я зашел в море, чувствую страшный рывок, так, что я чуть не потерял равновесие. Вижу в воде огромное чудовище, которое крепко охватило мне ногу двумя полутораметровыми щупальцами и тянет на глубину. Я мгновенно вспомнил рассказ монаха, в голове застучало: «Что же ты за идиот, тебе же только что все было рассказано!». А осьминог тем временем плавно, ухватываясь присосками за камни, передвигается все глубже и глубже. Я уже по пояс в воде, кричу своему товарищу: «Кидай скорее палку, меня осьминог схватил». А тот не сразу догадался, что я не шучу. Кинул палку – попал мне по голове. И вот я, полуоглушенный опять кричу ему: «Разбери этюдник, там палка с острием!». Короче совместными усилиями, мы как-то отцепили этого «октопуса» от камней, и с большим трудом я его выволок на берег, следя, что бы он опять не цеплялся за камни. Монахи потом спросили у меня только: «Ну, что – все понял?»
Но, представьте себе, в тот же самый вечер опять потянуло к морю. Велика глупость человеческая! Дай, думаю, не искупаюсь, а просто ополоснусь. Только я ногу в воду сунул в темноте – чувствую, меня опять что-то мокрое трогает. Тут уж я пулей выскочил и больше меня туда под дулом не загонишь!
…На Святом Афоне я всего побывал восемь раз. И каждый раз рождались новые картины.
– Кто повлиял на вас в «пейзажной школе», откуда вы взяли столь тонкое чувство света, тона?
– Пейзажу, как считают многие, обучить невозможно. Можно вспомнить великолепных учеников Саврасова – Серова, Коровина и Левитана (а то, что это были друзья, не все сегодня знают). У каждого из них были свои прозвища. Например, Левитана звали «плаксой» за то, что тот часто плакал, расчувствовавшись от красоты русской природы. Он чувствовал красоту русского пейзажа как никто другой. Вот этих художников я бы и назвал своими дальними учителями. Все они колористы. Могу добавить сюда еще Алексея Михайловича Грицая – блестящего пейзажиста второй половины прошлого века.
Почему Палестина, Иерусалим, Афон, древние русские монастыри и города? Потому, что эти виды мне приятно писать, они меня одновременно и возносят и успокаивают. Что-то получается быстро – на одном дыхании. Часто советую собратьям художникам: хотите набраться сил – пишите на природе, эта работа восстановит растраченные в городе душевные силы. Люблю заякорить лодочку и писать этюды с нее. Сама природа помогает.
– А что поможет нам противостоять той бездуховности, апостасии, которые уже явно накатывают на ойкумену?
– Нам всем стоит научиться останавливаться в безумном беге, суете, в которые мы погружены. Время сегодня ускорилось, это факт – оно буквально утекает как песок сквозь пальцы. Знаменитую чудотворную лампаду в Иверском монастыре на Афоне подливали раньше раз в полгода, а сегодня это надо делать чаще, хотя состав масла не поменялся. Ныне час уже не прежний час, и сутки – не сутки. Но мне кажется, нам надо в ответ не ускоряться самим, усиливая тем самым общую суету, а чуть-чуть притормаживать – для молитвенного обращения в Богу, взгляда себе внутрь. Может быть, таким образом удастся немного замедлить этот процесс.
Беседовал Андрей Самохин
Специально для «Столетия»
|