Французский ключ и русская шпиономания
Раннее утро. Я бодро шагаю по замерзшей за ночь дороге, похрустывая тонким ледком, затянувшим лужицы. Лес отступил. Возле дороги - зябь, и борозды парят, пригретые солнцем.
Удивляюсь: как тут стремительно сменяются времена года! Как быстро шагает весна! Еще несколько дней тому назад, казалось, зиме конца - краю не видать. Когда пошел дождь и снег превратился в синеватую кашицу, то я полагала, что еще долго буду месить ногами эту «шлепоялу». А вот сегодня совсем уже весна. В моей душе землепашца зазвенели какие-то струны, руки тянутся к плугу, и я жадно ловлю первую трель жаворонка.
Весна! Перед тружеником полей - вереница дней, полных напряженного труда, беспокойных ночей, постоянной заботы и тревоги. И все-таки это радостная пора надежд на будущее!
Вдруг... Что это лежит на дороге? Да ведь это большой новый разводной ключ! «Паровозный» зовут их у нас. Не иначе тракторист его обронил. Растяпа!
Я смотрела на ключ в раздумье. Потерян был он вчера - успел примерзнуть. За ним потерявший его не вернулся. Значит, на заметил. Не сегодня - завтра трактора выйдут в поле. Каково будет этому растяпе без ключа?
И я сделала непростительную глупость: вместо того чтобы обойти стороной группу зданий, разукрашенных флагами и лозунгами, я направилась прямо туда, вошла в ворота, над которыми висел транспарант со словами «Добро пожаловать» под надписью с названием колхоза «Путь Ленина», вошла в здание правления и, протягивая ключ одному из тех, кто был в зале, сказала:
- Вот ключ, утерянный, должно быть, одним из ваших трактористов. Я нашла его на дороге.
Всякий добрый поступок должен быть награжден, но награда моих поступков, верно, на небесах, а на земле с добрыми поступками мне всегда не везло.
Когда я повернулась и пошла к двери, один из присутствующих заступил мне дорогу, а другой схватил за плечо. Прежде чем я разобрала, в чем дело, набежала толпа правленцев - узнать их можно было по раскормленным рожам.
О том, что допустила ошибку, я поняла лишь тогда, когда во дворе целая орава мальчишек стала кричать:
- Шпиона поймали! Немецкого!
Откуда-то появились два здоровых лба. Один отобрал у меня рюкзак, а другой крепко ухватил за ворот телогрейки. Через полчаса я услышала:
- Ведите ее в Боборыкино в сельсовет и сдайте под расписку.
Во дворе уже гудела толпа. В меня полетели камни, палки, комья грязи, и под свист и улюлюканье меня повели, причем двадцать мальчишек еще долго следовали за нами, продолжая швыряться камнями.
До Боборыкина - большого села, которое могло бы сойти за небольшой городок, - было километров б, но будь там все 60, я не успела бы опомниться - до того все это показалось мне глупо и неожиданно.
Я знала из литературы и воспоминаний очевидцев прошлой мировой войны и войны гражданской, что когда на фронте дела плохи, то в тылу, как зараза какая-то, распространяется шпиономания.
Но Боже мой, за тысячи и тысячи верст, в таком медвежьем углу? Может ли быть что-нибудь глупее?
Путаница бывает не только в оперетте!
И вот меня доставили в Боборыкино, в сельсовет. Было уже часов 9, а то и больше, но в сельсовете еще никого не было. Только уборщица мыла полы.
Один из моих конвоиров затеял с нею от нечего делать разговор.
- Чтой-то ты, тетя Дуся, в воскресенье полы моешь? Ай вчера недосуг было, что ли?
- И не говори, родной, - вздохнула старуха уборщица.— Вчера, чай, заполночь все заседали! Я было сунулась с уборкой, да какое там! Ведь приехал самый набольший начальник НКВД, из Томска. Ох и страшной, однако. О ем говорят, что ен не только тебя всего наскрозь видит, а и на семь пядей под тобой! Как глянул на меня - аж коленки у меня задрожали. Ты что, тетка, говорит, не знаешь, что теперь война и никаких воскресениев не положено? Велят - сполняй! И думать не моги!
«Ну, - думаю - повезло! Попала как кур в ощип! Мало что начальник НКВД, а еще на семь пядей сквозь землю видит. Пропала моя головушка!»
Сижу на ларе под окном и грустно смотрю в окошко. Солнце пригревает, весна...
На волю бы!
Но вот подъезжает бричка, запряженная крупным белым конем. Выскакивает какой-то тип в шинели и подобострастно помогает сойти другому - тоже в шинели, но в фуражке с красным околышком. Оба с портфелями.
Слышу обрывки фраз:
- Кого привели? Дезертира? Шпиона, говоришь? Ну, посмотрим.
Входят, здороваются. Садятся. Тот, кто на семь пядей под землей видит, во главе стола, другой - догадываюсь, что это местный комендант или милиционер, - по правую руку. Мне указывают место напротив. Сажусь. Молчим.
Да, у него пренеприятный, пристальный, будто сверлящий взгляд.
- Итак, кто вы?
Перед ним на столе лежит моя заборная книжка из Суйгинского леспромхоза. Скрывать нет смысла.
- Керсновская Евфросиния Антоновна, сослана из Бессарабии, из города Сороки.
Начальник - коменданту вполголоса:
- Ваши - из Сорок?
-Да!
- Вы эту знаете?
- Н-нет... Но я здесь недавно.
Я не умею хитрить и обычно попадаю впросак: как только открываю рот - выдаю себя с головой. Но бывают моменты, когда в течение одной секунды принимаешь решение, до которого за целые сутки размышлений не додумался бы. Вот и теперь после сказанной комендантом вполголоса фразы «я здесь недавно» меня будто озарило. Словами не передать все, что я чувствовала в то мгновение. Наверное, нечто подобное испытывает игрок в покер, когда он все поставил на карту, а карта плохая и вся надежда на блеф. Смотрю в глаза начальнику и начинаю быстро и уверенно:
- Меня взяли с сестрой и зятем Прокопенко. У сестры сын был семи лет, и сама она в положении. Поселили нас в деревне Малава.
Взгляд начальника в сторону коменданта. Тот кивает.
Продолжаю:
- Зимой зятя как трудоспособного и меня как одиночку направили на лесоповал. Его там деревом убило.
Опять взгляд, опять кивок.
- А у сестры преждевременные роды, да еще близнецы. Одного родила, а с другим - неправильное положение. Ее повезли сюда, в Боборыкино, в больницу. Но умерла она. И оба младенца тоже.
Опять взгляд и подтверждающий кивок.
- Остался племянник, один-одинешенек, сирота. Меня отпустили. Я зятевы вещи взяла. Вот!
Тут я показываю на сапоги и военного образца штаны, которые видны из-под юбки, и вытягиваю из рюкзака куртку и кубанку Иры.
- Племянник, значит, в Гынгасе. Я за ним и пошла.
- А кого вы в Гынгасе знаете?
- Препелицу, учителя, и сына его Володю: они там в колхозе пасеку организовали. Они хорошие специалисты по части пчел.
Опять взгляд, опять кивок.
- Гарганчук с тремя сыновьями. Они слесари-механики на МТС. И еще Попеску Домника Андреевна с дочкой Зиной и сыновьями Яшей и Манолием.
Взгляд. Подтверждающий кивок.
До сих пор все идет как по маслу. И вдруг... Всегда бывает это «вдруг».
- Малава... Это в каком районе?
И правда, в каком районе Малава?! Если мне назначено там жить до самой смерти, то не могу же я не знать, в каком это районе?! А я не знаю. Где-то здесь стык трех районов: Шигаровского, Кожушинского и Пихтовского. Но где их граница? В Пихтовском? Шигаровском? В Кожушинском?
Я растерялась. И невольно опустила глаза - непроизвольное движение растерявшегося человека. Но что это? Под ногами у меня бумажка - конверт, сложенный треугольничком. Бессознательно, совсем автоматически читаю адрес: «Иоган Штраус, деревня Ювала Кожушенского района». Ювала-Малава... И то и другое - чувашские названия. Должно быть, чуваши селились неподалеку; очевидно - тот же район.
Подымаю взор и отчеканиваю, глядя в глаза начальнику:
- Малава - Кожушинского района! Комендант кивком головы подтверждает. Я, будто невзначай, роняю шапку и вместе с шапкой подымаю конверт.
Молчим. Пристальный взгляд действительно сверлит. Просто физически неприятное ощущение.
- Вы - ссыльная. А вы самовольно отлучились с места ссылки, а это расценивается как побег. Признайтесь!
Значит, все ни к чему. Карта моя бита. Признаться, как будто даже легче стало. Чувство какой-то пустоты. Все потеряно.
- Да! Бежала, - сказала я, твердо глянув ему в глаза.
- Откуда?
- Суйга. На Чулыме.
- Так там же нет лесоповала!
- Как так нет? Да мы там американским кроскотом * такой лесище валили! Пила двухметровая, значит. А деревья... На вершину глянешь - шапка упадет!
- Чулым... Суйга? - как бы про себя повторил начальник, бросив беглый взгляд на мою заборную книжку, где действительно эти названия упоминались.
Не знаю почему, мне стало как-то спокойно: все стало на свое место: нечего ждать, не на что надеяться. И главное - не надо лгать. Судьба.
- Вот что! - вскинул голову начальник. - Если бы вы отлучились дольше чем на три дня, то вас следовало бы судить за побег. Но я попрошу, чтобы комендант, учтя ваши побуждения, был к вам снисходителен! Возвращайтесь в Малаву, заявите о своем возвращении и впредь не самовольничайте. Послезавтра или, может быть, даже завтра начинаются полевые работы, и вам будет предоставлена возможность загладить свою вину. А теперь можете идти.
Если бы рухнул потолок, если бы стол вылетел в окно, а оба начальника очутились на шкафу, то и тогда я не была бы более ошарашена, чем сейчас, когда услышала эти слова.
- Что же, идите! - повторил он.
Стены немного кружились, а пол колебался, как лодка на волнах. Тошнота подступала к горлу. Я сделала невероятное усилие, чтобы не упасть.
Он ничего не понял! Он под побегом подразумевал самовольную отлучку из Малавы, то есть километров на 20! А о том, что я бежала из Нарымского края, он и не подозревает!
Дрожащими руками я сгребла «вещи моего покойного зятя», сунула их в рюкзак и, пробормотав что-то непонятное, ринулась к двери.
- Стойте! А ваша заборная книжка? Она может еще вам пригодиться.
Стараясь овладеть собой, я вернулась к столу, взяла злополучную заборную книжку и нашла в себе силы извиниться за рассеянность, поблагодарить, поклониться и спокойно, хотя земля подо мной горела, вышла из помещения сельсовета.
Призрак белого коня
Спокойствия у меня хватило еще шагов на двадцать-двадцать пять, до поворота за угол, а потом...
Боже мой! Откуда иногда силы берутся?
Подобрав юбки, я ринулась с такой быстротой, которой бы позавидовал любой спринтер на беговой дорожке! Куда девались и голод и усталость? Я неслась, как на крыльях, время от времени с ужасом оборачиваясь: мне чудился топот за спиной, и я ожидала, обернувшись, увидеть догоняющую меня бричку, запряженную белым конем. Так, преследуемая призраком белого коня, я оставляла за собой километр за километром. Давно скрылось в голубоватой дымке Боборыкино, а я, то переходя на гимнастический шаг, то опять бегом, все продолжала оглядываться.
В чем же разгадка?
Обрывки мыслей путались у меня в голове, и я никак не могла понять, что же все-таки произошло? Лишь постепенно положение начало проясняться, и все же я разобралась в этой загадке. Но лишь тогда, когда узнала, что та речка, вдоль которой я шла накануне, петлявшая справа от меня в глубоком и крутом овраге, загроможденном льдинами, называлась Суйга. А где-то южнее, по железной дороге неподалеку от Новосибирска была станция Чулым!
Я - из лесозаготовки «Суйга» в бассейне реки Чулым; а тот начальник, который видит на семь пядей под землей, имел в виду эту речку Суйга, на которой расположена станция Чулым! Вот и попробуй доказать, что такого рода qui pro quo * возможно только в оперетте!
Поликратов перстень **
Наконец успокоившись (или просто обессилев), я пошла шагом и вновь обрела способность рассуждать.
Что это? Просто ли мне везет? Или жизнь - это цепь случайностей?
Замечталась, прощаясь со своими штанами, о том, как собирала коноплю, из прядева которой эти штаны были сотканы, и повстречалась с Анной Пержовской. Анна привела меня в «божеский вид»: я была хорошо помыта, моя одежда выстирана и залатана. Будь я грязной и в лохмотьях, это сразу навело бы на мысль, что я - беглец издалека. И до чего же было удачно, что она мне сообщила все те сведения, которые мне так пригодились для мистификации.
И то, что комендант был здесь недавно, еще новый человек, это ведь тоже везение!
Даже конверт, попавшийся случайно мне на глаза, помог правильно угадать район, к которому относилась Малава!
Везет, как Поликрату: того и гляди боги позавидуют. Впрочем - нет! Я так голодна, что позавидовать мне может разве что голодный волк зимней порой!
Чего не съест голодный человек!
Но вот на пути - мост через ручей. При виде воды захотелось пить. Я сошла с дороги и спустилась к речке. Но что это? Прошлогодний гриб дождевик. Это далеко не лакомство для гурмана, но...
Гриб (или, верней, остаток того, что было грибом) был большой, но от него осталась только шкурка, напоминающая старую замшу, а внутри что-то с виду похожее на горчицу и немного сухих спор. И все же я съела его с большим удовольствием и почувствовала еще более мучительный, раздирающий внутренности голод.
Заслонившись рукой от солнца, я осмотрелась. При некоторой фантазии можно было вообразить себя не в Сибири, а в Бессарабии, если только постараться не замечать темную линию хвойных лесов вдалеке. Долина же была вполне знакомая: пологие холмы, поросшие прошлогодней травой, березовые колки, напоминающие наши заросли вишен и акаций, пойма реки, заросшая сухой осокой, вытоптанный скотом выгон, на котором торчат сухие бодыли конского щавеля и царской свечки, - все это так напоминало пойму Кайнары, Куболты или Леурды, куда мы с папой и с мош * Костатием ездили на дроф и жирующих уток. Сходство дополнялось выстрелами, которые раздавались то тут, то там: было, как я об этом узнала в сельсовете, воскресенье; полевые работы еще не начинались, и люди спешили воспользоваться последним выходным, чтобы поохотиться.
И опять, как всегда, внешнее сходство воскресило в памяти другие воспоминания - далекие, мирные, неправдоподобно счастливые времена.
Весна. Воскресенье. Охота... Но это не Сибирь, а Бессарабия. И нет этой страшной, исхудалой, измученной, преждевременно состарившейся бродяги, а есть жизнерадостная девчонка в ковбойской шляпе, похожая на веселого круглолицего парнишку, гордящегося своей берданкой. Я смотрю с восторгом и обожанием, как ловко и метко стреляет отец, как легко и проворно пробирается через болото мош Костатий - папин товарищ по охоте с детских лет, прообраз всех положительных персонажей из «Записок охотника» Тургенева. И я часто забываю стрелять, до того я погружена в восторженное созерцание!
«Чик-чи-чи-чик!» - застрекотала сорока, вспорхнув на молодой тальник. «Чик-чи-чи-чик!» - тревожно повторила она. Этот знакомый звук вернул меня к действительности. Я обернулась как ужаленная: сорок здесь было несколько. Которая из них всполошилась?
Взгляд мой упал на траву, и я вздрогнула: на сухой прошлогодней траве лежало свежее пушистое перышко! И внезапно во мне пробудился тот отдаленный предок, который не ходил в магазин за продуктами, а добывал их сам, стараясь, в свою очередь, не попасть кому-либо на обед.
Перышко. Свежее - на нем нет следов росы. Оно пролетело по ветру. Откуда ветер? Ага, вот оттуда. Несколько шагов против ветра - и опять. На этот раз несколько перьев.
«Чик-чи-чи-чик!» - услышала я вновь и на этот раз увидела сороку, скакавшую с веточки на веточку. Я направилась прямо к ней, и она не улетела, а только перелетела на соседний куст, продолжая негодующе цокотать. Заросли сухой осоки, прошлогодняя трава. В тени под кустами - снег. Везде чавкает вода. Как жаль, что у меня нет обоняния, свойственного детям природы! Но у меня есть разум, и он служит мне компасом.
Еще перья. Несколько капель крови. Я на верном следу! И вот... Ура! В траве - мертвый селезень-кры-жень. Хотя сороки уже успели расклевать его внутренности, но он совсем свежий, даже не окоченевший!
Рюкзак летит в одну сторону, палка в другую. Прыжок - и я ринулась прямо на свою добычу, как будто сорока могла у меня отнять ее! Дрожащими руками хватаю я селезня и прижимаю его к себе, готовая защищать свое право на него.
Если кто-нибудь желает знать, чего не может съесть голодный человек, то могу сказать: я не могла съесть клюв, когти и маховые перья. Кости я раздробила, изгрызла и съела. Осколки ранили мне рот, я глотала их вместе со своей собственной кровью.
Затем я лежала, щурясь на солнце, смотрела на кружившихся в высоте коршунов и заснула. Хоть недолго, но я наслаждалась жизнью и покоем. Но сознание постоянной опасности, не покидавшее меня и во сне, заставило вскочить на ноги, собрать свой багаж и зашагать дальше. Солнце уже заходило, когда я прошла (вернее - проскочила) Малаву. В ней я не задержалась: меня преследовала мысль о коменданте и о той женщине, за которую я себя выдала, даже не зная ни ее имени, ни имени ее племянника.
Ночь, дождь, тьма кромешная
После заката не похолодало, а, наоборот, потеплело и пошел дождь. Моросящий, обложной. Дождь ночью, когда нет крыши над головой, это невеселая штука. В лесу плохо, но в степи в сто раз хуже.
Тишина. Полное безветрие. Слышно лишь легкое шуршание дождя и чавканье грязи под ногами. Единственный ориентир - это шум реки (той самой Суйги), которая беснуется в глубоком овраге меж нагроможденных льдин. Опасное соседство, но выхода нет.
Тут что-то вроде дороги - глубокие колеи. Темнота хоть глаз выколи. Иду, прислушиваясь к реву, исходящему будто из-под земли. Жутко!
Но вот река притихла. Продолжаю идти как будто по дороге. И вдруг замечаю, что вовсе это не дорога, а борозды зяби! Я сбилась с пути.
Скажу прямо, - ничего страшного в этом не было: температура была плюсовая, так что опасности замерзнуть не было. Вряд ли и слабость свалила бы меня, ведь я съела селезня! Но мне было невесело: я смертельно устала, промокла и ко всему этому не была уверена, не иду ли я назад? Надо бы остановиться, дождаться рассвета, но как?
И вдруг где-то совсем недалеко запел петух; ему откликнулся другой, третий. Вот залаяла спросонья собака. Я моментально сориентировалась: идти на звук надо, отклоняясь от направления борозд вправо градусов на 45. Потянуло дымком - печным, домашним, и я пошла уверенней. Вот на фоне почти черного неба вырисовываются силуэты крыш, копны сена.
Тут дорогу мне пересекла канава, заросшая колючим кустарником, и за ней - сломанный плетень. В кромешной тьме форсирую канаву, перелезаю через прясло,* продираюсь сквозь кустарник, стараясь не шуметь, и вот я в огороде: это нетрудно определить по ямкам от выкопанной картошки. Пахло дымом и теплом. Продвигаясь на ощупь к источнику этих приятных ароматов, я наткнулась на баню. Как и следовало ожидать - в глубине огорода. Я обошла ее кругом, нащупала дверь и толкнула ее. На меня так и пахнуло теплом: баня еще не успела остыть. Быстро подстелив юбку, я положила в изголовье рюкзак и, не снимая сапог, а только обтерев их веником, укуталась одеялом. По всему телу теплой, ласковой волной пополз приятный сон.
И вдруг меня словно током ударило. Сон как рукой сняло: за стеной послышались чьи-то крадущиеся шаги. Кто-то обошел кругом баню - маленькую, наполовину вкопанную в землю избушку с одним крошечным оконцем - и дернул дверь. Но дверь я заперла на крючок из толстой проволоки. Крючок звякнул, но не поддался. Опять шаги, на этот раз - к оконцу. Внезапно стало совсем темно: чье-то лицо закрыло все окно. Я скользнула на пол, закинула рюкзак за спину, сгребла в охапку юбку, шапку и одеяло и, подкравшись к двери, оглянулась: лицо все еще заслоняло окно.
Неслышно откинув крючок, я, подымая дверь, чтобы она не скрипнула, осторожно ее открыла и выскользнула наружу. А там уж рванула во все лопатки, спотыкаясь и оступаясь в лунки от картофельных кустов. Несколько прыжков - и я стала точно вкопанная: знакомый жуткий рев достиг моих ушей. Исходил он откуда-то снизу. Кровь застыла в моих жилах: левая нога была занесена над пустотой. Передо мной зиял глубокий овраг, в глубине которого слабо белели льдины, а между ними бесновалась вздувшаяся от полой воды река.
Я отпрянула и оглянулась. Было уже не так темно: занимался мутный, точно больной, рассвет. В серую мглу уходили заплывшие борозды зяби. Никакого признака села! Ни домов, ни копен, ни бани, ни огорода, ни канавы с колючим кустарником и поломанным пряслом! Волосы зашевелились на моей голове... Что за наваждение?
«Многое, мой друг Горацио, недоступно нашим мудрецам!»* Только дурак ничему не удивляется и вполне удовлетворяется простым «материалистическим» объяснением.
Я пробовала разгадать эту загадку. Легче всего объяснить это так: я брела по размокшему полю, мечтала об отдыхе, тепле и уснула. Село с криком петуха, с запахом дыма, канава, огород с баней и все, что последовало за этим, мне приснилось. И только знакомый грозный звук - рев реки - разбудил меня в последний миг.
Но тогда отчего я была без шапки? Отчего юбка, которую я, пройдя Малаву, сняла и спрятала в рюкзак, - отчего эта юбка с шапкой были наскоро замотаны в одеяло? И, кроме того, у меня было ощущение, что я вышла из теплого помещения!
Можно объяснить и иначе. Допустим, что все это было, и я действительно легла спать в бане, и даже успела отдохнуть, и лишь перед рассветом, увидев странный сон (а может, под действием угара, оставшегося в бане), я выскочила как угорелая, схватив юбку, шапку и одеяло, и помчалась очертя голову, пока не очнулась на краю гибели?
Но я не могла отбежать так далеко, что деревня скрылась из глаз! Четверть века прошло, а загадка так и не разгадана.
Пейзаж при свете молнии
Кажется, Толстой говорил, что счастливые все счастливы одинаково, а несчастные - каждый по-своему. Это относится к отдельным людям и группам людей: семье, обществу, государству. Но это же относится к отдельным отрезкам времени: дням, месяцам, годам.
Мои скитания на воле (если только подобную жизнь, жизнь затравленного зверя, можно назвать прекрасным словом «воля») продолжались пять месяцев, но более всего было пережито в первые один-два месяца. Когда каждый день мог оказаться последним и когда каждый шаг стоил невероятных усилий.
Я встречала мало людей, и встречи были короткими. Жизнь людей нарымской тайги мелькала передо мною, как пейзаж при свете молнии: ярко, но пристально присмотреться некогда.
Это был поединок с голодом, холодом, усталостью. Людей я встречала разных и хоть мельком, но кое-какие наблюдения все же сделала.
В дальнейшем я чаще встречалась с людьми и убедилась, что в этих встречах больше опасностей, чем во встречах с грозной, беспощадной, но справедливой природой. В борьбе с природой побеждает мужество, с людьми нужна хитрость. А значит, в этой борьбе я безоружна.
Не на хлеб, а на «полхлеба»
Иду на юг. Все время - на юг. Местность, по которой я иду, опять изменила свой облик: исчезли большие массивы распаханных земель с холмистым рельефом.
Вновь меня окружает тайга, где еще сохранился снег; опять болота, опять трясины. В этих болотах рождается Обь.
Дорога - черт ногу сломит: бревенчатые настилы, которые шевелятся и колышутся под ногами; редкие и бедные таежные поселки.
Я чувствовала себя уверенней: зима миновала, а небольшие заморозки не страшны.
К тому же всюду можно заработать - не на хлеб, а на «полхлеба», то есть на картошку, а значит, угроза голодной смерти также позади. Выручают меня стайки и огуречники.
Я не Геркулес, но...
Парадокс: в таежном краю, где так много строительного материала, не принято строить ни конюшен, ни коровников. Оговорюсь: как обстояло дело, когда кони были у всех, я не знаю. Теперь кони не имеют хозяев, так как коллективный хозяин не хозяин и те кони, которых я видала на лесоповале, содержались в ужасных (на мой взгляд) условиях: под открытым небом, на морозе, с обязательной «выстойкой» после работы. Осенью они были «в форме», зато к весне.
Лучше не говорить: замученные перевыполнением норм, обворованные (да и можно ли требовать, чтобы возчик, чьи дети опухли с голоду, не украл их овес - на кашу себе и своей семье) и все поголовно в чесотке.
Коровы - иное дело. Я не видела, как ухаживают за общественным стадом, зато своих коров любят и лелеют, но коровников все равно не строят, а содержат их в стайках.
Стайки - что-то вроде шалаша из обаполов,* прислоненных к избе. Корова там стоит всю зиму, и навоз из-под нее не выгребают (так теплее), так что к весне корова уже на уровне крыши. Этот способ содержания скота, должно быть, изобрел Авгий, и то, что Геркулес сумел вычистить авгиевы конюшни, было ему засчитано как один из двенадцати бессмертных подвигов. Сходства с Геркулесом у меня не было (по крайней мере тогда), но в ту весну 1942 года я вычистила немало подобных «авгиевых конюшен». Причем действовала куда рациональней: Геркулес направил воду реки и смыл весь навоз, а это доказывает, что греки отнюдь не такие уж мудрецы, как нам говорили на уроках истории. Так много навоза пропало зря! Здесь же в дело шло все: прошлогодние огуречники, в которых навоз уже окончательно перепрел, использовались для посадки картошки, то есть их я разбрасывала по всей площади, предназначавшейся под картофель. Затем я разбирала стайку и накопившийся за зиму навоз выгребала, грузила на тачку и по доскам катила тачку в огород, где вываливала навоз кучками. Из них и сооружались огуречники - высокие грядки из навоза. Затем в них выдалбливались ямки емкостью с ведро. В них насыпалась земля, и, когда навоз, а следовательно и земля, нагревались, в них сажали огурцы и даже помидоры.
Работа была не из легких: уплотненный за зиму навоз приходилось долбить кайлом. Но, в общем-то, работа мне нравилась. Стайки - у южной стены, и, работая на солнцепеке, можно было сбросить верхнюю, так надоевшую одежду и работать в майке.
Хорошо, когда у хозяев была тачка. В большинстве случаев так оно и было, но если хозяин в армии, то все хозяйство, в том числе и тачка, приходят в упадок, и нередко таскать навоз приходилось «на горбе». Что ж, работы я не боюсь, пусть она меня боится, рассуждала я, взваливая «на горб» корзину с навозом!
До чего же я выглядела нелепо! Я так и не научилась толком повязываться платком! Женский платок на мне походил, скорее, на повязку средневекового флибустьера или на головной убор араба; юбку же я подтыкала, а еще чаще скидывала и вешала так, чтобы она была под рукой, дабы не скандализировать старух.
Поработав день, два, а иногда и три на одном месте, поев, если и не досыта, то в полсыта картошки, иногда с молоком, и получив на дорогу той же картошки и немного денег, я шагала дальше на юг. Бывало, угощали меня репой, брюквой и чаще всего - турнепсом.
Шагая дальше, я рассуждала: дал Бог день - даст и пищу. Впрочем, главный расчет был на то, что руки, не боящиеся труда, найдут себе применение.
Увы, еще одно заблуждение!
По мере приближения к Новосибирску обстановка резко изменилась, разумеется к худшему. Стайки по-прежнему нуждались в чистке и огуречники - в навозе, но разлагающее влияние спекуляции и стяжательства давало о себе знать. Все города были переполнены беженцами. В Новосибирск, кроме того, эвакуировали многие заводы. Города росли. Притом не сами города, а их население. Транспорт и снабжение были в хаотическом состоянии. Цены на черном рынке были потрясающие: килограмм масла стоил теми деньгами 1500 рублей, а буханка хлеба - 250.
Жажда наживы охватила всех, кто жил неподалеку от Новосибирска. Люди предпочитали не делать вообще огуречников и не чистить стайки, лишь бы не кормить рабочего. Ведь картошку можно продать по баснословной цене! А рабочему можно сунуть несколько рублей, на которые здесь и одного турнепса не купишь. Так, терпя бедствие, я пересекла транссибирскую железную дорогу возле станции Чик - настолько близко от Новосибирска, что были видны трубы Кривощекова, предместья города. Ближайшая цель была отойти как можно дальше от Новосибирска, безразлично, в каком направлении! Туда, где меньше беженцев, спекулянтов и энкаведистов!
Не помню названия этой деревни. Помню только, что это было «по ту сторону экватора», то бишь железной дороги. Я помогла женщине распилить на дрова большую колоду, но она сказала, что накормить меня ей нечем, хотя я ей предлагала деньги.
- А чем это вы кур кормите? Какое-то серое месиво, что это такое?
- Это задохнувшаяся рыба. Нонче снега было мало, лед толстый. Вот рыба и задохнулась. Я ее из-под льда нагребла. Она размякла, но не протухла. Куры ништо, ее едят!
- Что ж, куры - божья тварь. И я тоже. Продай мне этого месива на рубль!
И тетка отвалила мне детское ведерко какой-то серой кашицы, в которой можно было разглядеть чешую, плавники, рыбьи головы... Не аппетитно! Однако куры едят и не дохнут.
Глухой «пророк»
Только в сыром виде съесть я эту гадость не решилась. Значит, надо найти более или менее гостеприимный дом. А такими бывают обычно самые обездоленные. Окинув взглядом улицу, я остановила свой выбор на большой пятистенной избе - без забора, почти без крыши, с окнами, заткнутыми соломой на месте выбитых стекол.
Тот, кто живет в такой развалюхе, не погнушается самым бедным прохожим! И на этот раз рассуждение оказалось справедливым.
Большая комната с прогнившим во многих местах полом. Большая печь, видно, давно не топленная. В ней склад хозяйского имущества, очевидно оттого, что это единственное место, куда не попадает вода (весь потолок в потеках). Возле печи буржуйка, в которой весело потрескивают дрова. На дворе день, но в горнице почти темно: окна заткнуты соломой и лишь один или два глазка еще застеклены. В комнате было трое: старик, похожий одновременно на Распутина, на Мельника из «Русалки» и на сумасшедшего отшельника Архангела из «Принца и Нищего» (больше всего на последнего), коза, оказавшаяся (если обоняние меня не обмануло и если запах исходил не от самого хозяина) козлом, и петух - большой, рыжий, очень старый и, очевидно, давно вдовствующий.
С первых же слов мне стало ясно, что старик здорово туг на ухо, чтобы не сказать более ясно - глух как пень. Но в буржуйке весело горел огонь, и старик, поняв, что мне нужно, не только разрешил варить эту сомнительную похлебку, но и дал красный бурак, чтобы исправить вкус - соли-то не было.
Не помню, я ли ему сказала, он ли сам догадался, но то, что я в бегах, он воспринял как должное и добавил, что иначе и быть не могло, ведь настали те времена, предсказанные Писанием, когда восстанет брат на брата и сын на отца.
Лиха беда начало, а когда начало было положено, то старик без всякого с моей стороны поощрения приступил к проповеди. Это легко понять: одинокому (поскольку козел и петух в счет не идут) человеку нужно время от времени отвести душу - выговориться. Беда была в том, что, как все глухие, он плохо соизмерял силу своего голоса. А голосовыми связками Господь Бог его не обидел.
Сперва старик просто ходил по комнате, разглагольствуя о том, какие тяжелые времена переживает Россия. Говорил он не так, как обычно говорят сектанты: о человечестве, о христианстве. А именно – о России. По мере того как он живописал бедствия, постигшие нашу родину, возбуждение его возрастало. Он начал размахивать руками и топать ногами так, что козел в такт его речи начал трясти бородой и кивать рогами (причем стал еще больше похожим на своего хозяина), а петух, дремавший на шестке у печи, вздрагивал, открывал глаза и топтался, усаживаясь поудобней.
- Три раза погибала Россия и три раза восставала из пепла и руин! Первый раз - от нехристей. От татар. Да равноапостольный князь Дмитрий Донской и молитвы преподобного Сергия Радонежского осилили орду. Второй раз погибель нависла над Россией через немцев, пришедших с севера. Но святой равноапостольный князь Александр Невский отвратил и эту беду. Князь бил их на Чудском озере, и небесная рать реяла над его дружиной, вселяя ужас во врага. Третий раз погибала Русь через ляхов, пришедших с запада. Повержена была во прах Москва и держава, но восстал весь народ с именем царя на устах и с именем Бога в сердце и поднялся на защиту своей родины. И рухнул враг! Угрожала еще и четвертая беда -Наполеоний с двунадесят языков. Сам Наполеоний - с юга родом и перед войной с Россией к фараонам египетским за силой и благословением ездил, но рассыпались, как злые чары, все его силы, так как встретили его россияне, сплоченные вокруг Бога и царя -отчего были они непобедимы! И объединились тогда все злые силы: с севера и с юга, с востока и с запада. Но даже ударив со всех четырех сторон, не повергли они Россию! Но где нет силы, там побеждает коварство. Не зря у Змия язык раздвоен! Своим лживым, раздвоенным языком вселил он разлад и вражду меж людей и, отравив их яблоком соблазна, выкрал у России сердце и душу. И вселились в ее душу враги с севера и с юга. И раздирают ее тело враги с востока и с запада. И видит брат врага в лице брата своего. И подымает сын руку на отца своего. И станет земля бесплодней камня во пустыне. И иссякнут источники, питающие ее. И воцарится во всей стране страх и ужас, ложь и ненависть. И свершится все предреченное святым Иоанном в Откровении!
Тут последовало описание всех тех ужасов, до которых могло додуматься некультурное человечество, до того как человечество «культурное» создало ужасы, которые и не снились тем, кто создавал картины Апокалипсиса.
Ни в Нарымской ссылке, ни шагая по тайге, я еще не постигла, когда и где необходимо молчать, до чего опасно уметь думать и как гибельно высказывать вслух свои мысли! Но все-таки я почувствовала, что в словах этого «пророка» кроется опасность, причем не только для того, кто говорит, но и для того, кто слушает.
О, я была далека от того, чтобы заподозрить существование инквизиторской статьи о недоносительстве! Такая мерзость и в голову прийти не могла, но мне хотелось попросить его говорить потише.
Голос старика гремел так, что... Нет, стекла не дрожали, они ведь были заменены соломой. Я с тоской поторапливала мой кофейник, в котором прела рыба, а как только она запенилась, закипая, я вылила ее в миску, поставила на огонь весь ее остаток и, пока он варился, второпях выхлебала эту довольно-таки противную тюрю. Второй порции я даже не дала закипеть как следует и с грехом пополам, поблагодарив глухого «пророка» за гостеприимство, выскочила с дымящимся кофейником в руках наружу.
Солнце светило так ярко, что после полумрака избы я сощурилась. Жаль было уходить, так и не доварив рыбы, но жаль было и старика. Я боялась его подвести.
Большая изба посреди обширного пустыря на самом почетном месте - против церкви (бывшей, от нее остались лишь груды мусора) - говорила о грустной истории одинокого старика. Собственно говоря, передо мной была страница истории, на которой, кроме того, было кое-что объясняющее смысл законов нашей Конституции, но я еще не научилась читать.
Эта страница осталась в моей памяти как картинка, на которой изображен одинокий старик. И только. Где его семья? Чем он живет? Козел, петух... Два столба на месте бывших ворот... Обломки кораблекрушения.
Суха-Вершина
Обходя стороной Новосибирск, я дала крюка и, желая выйти на южное направление, последовала совету спрямить дорогу километров на 10, пройдя через лес, посреди которого должна была находиться маленькая деревенька с заманчивым, учитывая весеннюю распутицу, названием Суха-Вершина.
Мокрая Долина следовало бы назвать эту трущобу. Снега как будто уже нигде не оставалось, но в этом лесу его было еще почти по колено, да еще талого, как простокваша. Всюду текли и бурлили ручьи, и я вскоре выбилась из сил и промокла.
Десять километров уже давно остались позади, когда деревня эта показалась так неожиданно, что я даже удивилась. И, разумеется, обрадовалась. Однако радость была совсем необоснованной: в какие бы двери ни стучала, слышалось одно и то же «приветствие»:
- Проходи мимо! А то собак спущу!
Меня это даже не удивило. Здесь, вблизи Новосибирска, люди привыкли, что выковыренные (эвакуированные) ходят толпой, и открывают им всегда охотно, но впускают лишь тех, кто за 3-4 картофелины отдает шелковую рубашку или тюль на занавеси. Цинизм и жестокость, с которыми обирали несчастных беженцев, мне уже были хорошо знакомы. Особенно ненасытными были члены правления: они, не задумываясь, могли отобрать у растерявшейся матери последнюю шерстяную юбку за стакан молока для больного ребенка!
Наконец из-за одной двери я услышала: «Войди!» Толкнув дверь, я вошла и обомлела. Комната была невелика, но и не мала; а вот куда ступить ногой, я не сразу и разобрала.
Против окна на стуле сидел не старый еще человек, страдающий тяжелейшей эмфиземой легких: бочкообразная грудь, раскинутые в сторону руки, одутловатое лицо и отечные ноги указывали на то, что дела его плохи.
Широкая кровать под пологом с горкой подушек, окна с занавесками и вазонами герани, фуксии и бальзаминов плохо сочетались с десятком лавок вдоль стен, на которых, по-видимому, спали. Громоздкая печь в углублении в полу и печка-буржуйка посреди комнаты занимали все свободное пространство, а открытый в подпол люк, по обеим сторонам которого к кольцу, ввинченному в пол, было привязано по теленку, повергли меня в замешательство.
Лавируя, как лоцман меж рифов, я добралась до стола и, повинуясь жесту хозяина, села на скамью. Не успела я открыть рот, чтобы попроситься на ночлег, как больной прерывающимся от одышки голосом заговорил:
- Мой шена топил пани. Хочешь пани?
Какую пани и за что утопила жена этого чуваша (что он чуваш, я сразу догадалась), я не поняла.
И он повторил:
-Мой шена топил пани...купаться пани...хочешь?
Тут я поняла! Оказывается, это приглашение в баню. Хочу ли я? О Боже мой! Да, разумеется, хочу!
Он объяснил, что баня через дорогу, в огороде, около колодца, и я, оставив рюкзак и обе телогрейки, пошла, предвкушая удовольствие.
Чувашская баня и позорное бегство
Баня врыта наполовину в землю и окружена предбанником в виде полукруглого плетня под открытым небом. Из волокового оконца валит пар. Прямо на снегу - несколько кучек грязных лохмотьев. Раздеваясь на снегу, думаю, куда бы положить одежду, чтобы еще больше ее не замочить?
Вдруг дверца бани открылась, и вместе с клубами пара из нее выскочила голая женщина с распущенными, как у леди Годивы,* волосами и понеслась к колодцу. На ней - ничего, кроме волос... Но на этом сходство с леди Годивой оканчивается.
А вообще-то эта чувашская леди старая, уродливая, с отвислым желтым животом и тонкими ногами и руками. Набрав бадью воды, она возвращается и ныряет в подземелье.
Что ж, теперь мой черед. Отворяю дверь и, согнувшись в три погибели, ползу вниз. Баня по черному, в полном смысле этого слова: прикоснувшись к притолоке, я сразу покрываюсь пятнами сажи.
Однако, прежде чем закрыть дверь, я успела кое-что рассмотреть. Клубы горячего пара чуть меня не задушили, но я успела разглядеть на полу лохань, а в ней двух, а может, и трех очумелых от пара младенцев.
Несколько женщин (все они показались мне старухами) на корточках копошились, а одна плескала из шайки на раскаленные железины каменки.
В следующее мгновение что-то меня толкнуло, подхватило, понесло, и, прежде, чем я опомнилась, эти мегеры распластали меня по полке, как шкуру на правиле, и принялись тереть, мять и хлестать чем-то мокрым. Безусловно, их намерения были самыми лучшими, но для меня все это было очень непривычным.
Мне показалось, что я задыхаюсь! Соскользнув с полка, я вырвалась и как пробка выскочила из этой бани! Подхватив свою одежду, я отбежала до середины огорода, где и оделась. Вот так баня!
Ночевала я на сеновале. Хозяева предложили мне лечь в комнате, но перспектива спать в обществе больного старика, его семьи, двух телят и восьми квартирантов... Нет, это было бы слишком!
Там я узнала, откуда эти квартиранты. Оказывается, что поволжских чувашей так же, как и немцев, насильственным образом эвакуировали. Причем почти так же, как и нас: среди ночи, под конвоем; они уходили, побросав всю домашность.
Это задолго до того, как немцы дошли до Сталинграда. И это еще своего рода милость, ведь поселили среди своих, чувашей!
Смешно и даже глупо было бы говорить, что путешествия расширяют умственные горизонты, применительно к моим скитаниям!
Сначала был жест отчаяния - побег, затем - балансирование на грани смерти, борьба с тайгой, морозом и голодом, а в дальнейшем, весной и летом, -целая серия ошибок.
Результат такого рода туризма мог быть только плачевный. Слишком мощна и гениально продумана была эта машина, меж шестеренок которой я вертелась, чтобы можно было на что-то надеяться!
Но я благодарю свою судьбу за то, что, прежде чем за мной захлопнулась дверь тюрьмы, я многое увидела своими глазами. Как известно, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать
Больше того, многое, даже увиденное своими глазами, казалось невероятным, неправдоподобным и зачастую - просто дурным сном!
Вот так расширялись мои горизонты.
Деревня, превратившаяся в кладбище
Удивлялась я деревням, бывшим некогда большими, а сейчас напоминавшими лунный пейзаж - подполья и кучи битого кирпича.
Помню - Алексеевка. По всему видно, что были тут широкие улицы, большие богатые дома, на что указывают обширные, облицованные кирпичом, подвалы, а теперь от дома до дома полверсты. Ни двора, ни забора. Кладбище! Да еще такое, где уже побывали мародеры. Спрашиваю:
-Что тут произошло?
В ответ - косой взор и нечто невразумительное:
- Ушли в город.
От такой богатой и удобной земли? От бескрайних полей и лугов? Одним словом - от хозяйства? От достатка? Да! Нельзя быть богатым. Хозяев надо уничтожать. Человек себе не враг: никто не стремится стать бедным. Зачем заставляют людей ходить вверх ногами? Зачем требуют, чтобы они уверовали, что так лучше?
Результат: поля пустуют, села превращаются в кладбища. Где хлеб, который могли бы здесь сеять? Где скот, который мог бы здесь пастись? Об этом думала я, сидя на развалинах деревни.
А сколько еще подобных алексеевок попадалось мне на пути!
Опричник и колоски
Весна идет. Земля поспела. Я иду, и сердце у меня щемит: пора выходить в поле, сеять!
Судя по тому, как стремительно наступает весна, и лето не заставит себя долго ждать. Но никаких признаков полевых работ. И, однако, не скажешь, чтобы поля были пусты. Напротив! Куда ни глянь, маячат одинокие фигурки: дети, женщины, реже - мужчины. Если присмотреться, то замечаешь, что они наклоняются, что-то собирают. Но что? Ага, наверное, сморчки. У нас по весне их на стерне видимо-невидимо! Но нет, сморчки собирали бы в лукошки, короба, ведра, а тут что-то в котомки суют. И не только на стерне, но и на картофельном поле. Ясно видно, что они роются в грязи и выбирают пропущенную при копке картошку - мягкую, водянистую гниль.
Но что это? Где-то вдалеке послышался тоненький голосок:
- И-и-и-о-е-и-и-и!
Фигурки, разбросанные по полю, заметались и кинулись в сторону недалекого колка - березового перелеска.
Тут я разглядела, в чем дело. Какой-то всадник тяжело скакал по размокшей стерне на лошади, разбрасывающей мокрую землю копытами. «Вот-те и на! Опричник это, что ли?» - с удивлением подумала я, глядя на поднятый им переполох. Похоже было, что дело обстоит именно так. Только у этого опричника к седлу были приторочены не метла и песья голова, а с полдюжины котомок - от крошечной сумки до порядочной торбы!
Я не понимала, чем помешали этому опричнику дети и старухи, собиравшие сморчки или что бы там ни было? Мое недоумение было разрешено в ближайшей же деревне. Удивляясь моей наивности, человек, к которому я обратилась с вопросом, объяснил:
- Люди ходят на жниво и собирают прошлогодние колоски, а конные объездчики следят, чтобы они этого не делали: их избивают, отнимают зерно, штрафуют.
- Но отчего же, Боже мой? Всюду нужда, голод... Отчего лишать людей этой горсти зерна?
- Позволь нам, так мы все разбредемся по полям. Кто же будет работать? Трудодень - это палочка на бумаге. За этой палочкой ничего нет или от силы грамм 100, то есть опять же ничего, так как за харчи все равно взыщут. А за день колосками можно насобирать килограммов десять зерна.
- Но зерно, что в колосках, все равно пропадет?
- И так потери велики, а если отдать людям то, что осталось неподобранным, так они еще хуже подбирать будут.
- Людей нет, лошадей нет... А тут верховые носятся!
- Для этого и люди, и лошади найдутся. А ты, тетка, проходи лучше! С тобою тут и до беды недолго.
Хорошо весной в степи. Ветер, бывший зимой беспощадным врагом, сейчас теплой рукой ворошит мои волосы. Небо светло-голубое с чуть золотистыми облачками. Всюду жаворонки! И кажется, что этот золотистый оттенок и есть песня жаворонка и что это его переливчатая трель так приятно пахнет: немного -прошлогодней стерней, немного - молодой травкой, уже пробивающейся кое-где в долинах, немного -почками вербы и больше всего - запахом согретой, влажной земли. И все это - аромат весны.
Эх, до чего же легко дышится весной, даже голодному бродяге! Но не умею я бездумно наслаждаться текущей минутой. Бродяга я - сегодня! Но в прошлом я земледелец, хозяин. И при виде вопиющей бесхозяйственности в душе встает вопрос: кто виноват, как помочь?
Гемолитическая ангина
Как плохо убран хлеб! На каждом повороте - широкий огрех, вот целая полоса пропущена, а вот долинка, скошенная вручную и неубранная: гниет в валках хлеб... И невольно вспоминаю деревню, через которую только что прошла: потемневшие от голода люди, худущий, косматый, вываленный в навозе скот, кости вот-вот проткнут кожу.
Видела я толпы женщин и детей, перекапывающих вилами огороды в поисках пропущенной картохи.
Ела и я вместе с хозяевами дранки* из этой гнили, сдобренные дурандой - хлопковым жмыхом. Видела конников, не пускающих людей к прошлогодней пшенице. И мучительно искала объяснения тому, чего не могла понять.
Не спеша шагаю по подсохшей уже полевой дороге. Меня обогнала группа ребятишек - должно быть, школьники со своим учителем. Они идут в том же направлении. Вот они рассыпались вдоль... Вдоль чего? Неужели это целый массив неубранной пшеницы?
Да, это так. Учитель что-то кричит. Сильный ветер рвет в клочья его слова. Но я понимаю все и без слов...
Ребята опускаются на корточки; то тут, то там крутится дымок. Вот вспыхнуло неяркое в солнечном свете пламя, и через минуту-другую низко над землей заклубился дым, и рыжим змеем с голубовато-бурым хвостом покатился огонь по полю.
Я стояла, точно жена Лота, обращенная в соляной столп. А учитель со своими помощниками пошел дальше, разбрасывая ногами снопы искр и облака черного пепла. Ветер гнал огонь и, казалось, вслед огню гнал и поджигателей, возглавляемых учителем. На фоне черного пепла ярко выделялись растрескавшиеся побелевшие или оранжевые, чуть поджаренные зерна пшеницы. На черном фоне они казались особенно крупными.
Долго стояла я, опираясь на свой посох, и смотрела вслед удаляющемуся палу. От вида черного поля все вокруг почернело. В ушах вместо песни жаворонка слышался лишь треск огня.
Весна пахла пожарищем. Долго я не могла забыть этого непонятного мероприятия, меня преследовал вид голодных людей и еще более голодного скота. И я ничего не понимала.
Правда, кроме первой версии (люди, дескать, перестанут работать, если им разрешить собирать то, что пропадает на поле), слышала я и вторую, официальную версию: перезимовавшая под снегом пшеница становится, мол, ядовитой, и люди, ее поедающие, заболевают злокачественной гемолитической ангиной со смертельным исходом.
Пророк Моисей, а позднее - Магомет, для того чтобы заставить своих последователей выполнять то или иное медицински целесообразное мероприятие, объявляли его религиозным ритуалом, а нарушение -смертным грехом. Не этим ли принципом объясняется «забота о здоровье» умирающих с голода людей?
Плесень вредна. Особенно стельным коровам и овцам. Однако их кормили гнилой соломой с крыш, а пшеницу без признаков плесени, по крайней мере макроскопических,* жгли. Ела я эту пшеницу, и притом сырую. И ничего, жива.
Выполнять обязательства выпало коровам
Я люблю землю. Люблю полевые работы на земле. Но больше всего люблю я весеннюю работу - посев.
Приятно собирать урожай, но жатва - это страда. Это напряженная работа, а в напряжении есть элемент страдания. То ли дело работа весенняя, веселая. Светлая, как надежда!
И вот - весна. Я иду полями. Иду и удивляюсь: нигде не видно крестьянина - хозяина, пришедшего с любовью навестить свою кормилицу-землю, пощупать, растереть в руках комок земли, понюхать, спросить:
«Готова ли ты, матушка, к посеву?» В этом вопросе, обращенном к земле, чувствуется что-то торжественное, родное и понятное. А тут?
Крикливые, воинственные лозунги мозолят глаза на всех правленческих зданиях. Транспаранты, натянутые над улицей, хлюпают на ветру выцветшими полотнищами.
Молодежь согнали в кульстаны (барак в поле, вдали от села), и там они чего-то ждали. Чего? Не то семян, не то контролера над семенами, не то технику, еще не отремонтированную.
Время шло. Время бежало. И тут началась горячка, аврал: «Выполним досрочно!» Без техники. Без горючего. Кое-где приспособили газогенераторы, и трактор изрыгал тучи искр от березовых чурок. Но в большинстве случаев техника стояла на приколе, а выполнять обязательства выпало коровам и, разумеется, женщинам, детям.
Это была кошмарная весна! На каждом шагу пестрели лозунги: «Наш хлеб - удар по фашистам!», «Поможем Армии!», «Посевная - это наш участок фронта!» Что было в ту пору на фронте, тогда я даже не пыталась представить, зато картины этого тылового фронта глубоко врезались в мою память. Навсегда!
«У нас героем становится любой...»
Моросит холодный дождь. Слякоть. В такую погоду не работают, но приказано помогать армии. И помогают.
От взлохмаченных мокрых лошаденок валит пар. Мальчишка лет восьми-девяти, весь в мыле, трусит рядом: картуз, сбившийся набок, упирается в покрасневшие уши. Где-то лежат раскисшие, непомерно тяжелые обутки, и мальчишка трусит босиком, время от времени очищая борону. Борон две, и мальчонка не успевает встряхнуть обе, а они набирают комья пырея с мокрой землей и окончательно плывут поверху. Малыш останавливает лошадей и пытается поднять борону на попа. Покрасневшие тонкие детские ручонки бледнеют от напряжения, но сил не хватает, и борона опять шлепается, еле оторвавшись от земли. Картуз сполз, закрывая нос, виден только растянувшийся, как щель, рот, и трудяга плачет в голос:
- Ма-а-а-мка-а!
Пелена дождя сузила горизонт. Где твоя мамка, несчастное, продрогшее и испуганное дитя?
Подхожу, очищаю обе бороны, немного укорачиваю гужи, чтобы бороны меньше загружались.
Продолжай свой путь к победе, несчастный герой!
«Есть женщины в русских селеньях...»
Пашут большой участок залежи. Должно быть, под свеклу. Жарко. Участок разбит на отдельные «загонки». Их около десятка. В каждой загонке - плуг, в каждом плуге - корова.
Даже привычным к ярму волам весной, особенно в жаркую погоду, тяжело в борозде... Что же сказать о корове?! Не скажу, что мне не было жаль и женщин, ведь пахари-то все исключительно женщины. Жаль! Очень жаль. Но корову - больше.
Шлея рассчитана на лошадь, с коровы она сползает: верх перескакивает через холку, низ жмет на горло. Корова, пройдя несколько шагов, с хрипом валится в борозду. Встает на колени и - снова падает. Язык вывален изо рта. С него тянутся длинные нити слюны. В выпученных, налитых кровью глазах - страх, удивление, боль. И еще - упрек.
Корова дойная. Вымя, растертое в кровь, болтается. Женщина ломает руки и голосит, ведь горем будет и то, что не справится с работой, и то, что от этой работы пропадет у нее молоко. Ведь корова - кормилица семьи. Весной вся надежда на молоко, которым можно забелить пареную крапиву и лебеду - единственное питание тех, кто должен и армию накормить, и фашистов разгромить.
Девчонка лет десяти-одиннадцати, подоткнув юбчонку, изо всех сил жмет на чапыги.* Тонкими ножонками, голыми по самый пах, упирается что есть сил, пытаясь храбро удержать плуг в борозде...
Нет! Я не за женское равноправие. По крайнем мере, не в такой степени и не в таком виде.
Да, досталось русским женщинам в те тяжелые годы. Но удивительно - тысячи верст от фронта, глубокий тыл...
Ты - и убогая, ты - и обильная...**
Но больше всего - несчастная.
Я - в деревне Кочки. Это кусочек Украины. Странно видеть в самом сердце Сибири такую родную картину: чистенькие, побеленные хаты, крытые аккуратными ржаными снопами-околотами; возле хаты -садочек, обнесенный затейливым плетнем. Лишь подойдя ближе, видишь свою ошибку: хаты - обыкновенные рубленые избы, но оштукатуренные и побеленные (извести в тех краях нет, и для побелки используют белую глину, за которой ходят за 30 верст!); снопы на крыше не ржаные, а из соломы яровой пшеницы, а садочки отнюдь не вишневые, в них растут черемуха, смородина, малина, кислица. И - цветы. Сейчас их, положим, нет, но хозяйка с гордостью показывает, какой высоты у нее бывают подсолнухи и мальвы.
Село основано выходцами с Украины еще во второй половине прошлого века. Язык, на котором они говорят, русский, вернее «сибирский», но в произношении угадывается украинский налет. Хотя изнутри стены не побелены, из-за тараканов и клопов, неразлучных спутников деревянных построек, но они чисто выскоблены и вымыты. И повсюду рушники с родным украинским узором. |