Web Analytics
С нами тот, кто сердцем Русский! И с нами будет победа!

Категории раздела

История [4866]
Русская Мысль [479]
Духовность и Культура [908]
Архив [1662]
Курсы военного самообразования [101]

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Статистика


Онлайн всего: 4
Гостей: 4
Пользователей: 0

Информация провайдера

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » История

    Ефросиния Керсновская. «Сколько стоит человек». Часть 15.

    http://s50.radikal.ru/i129/1110/0c/4ac23c5d18fb.jpg

    Французский ключ и русская шпиономания

    Раннее утро. Я бодро шагаю по замерзшей за ночь дороге, похрустывая тонким ледком, затянувшим лу­жицы. Лес отступил. Возле дороги - зябь, и борозды парят, пригретые солнцем.

    Удивляюсь: как тут стремительно сменяются вре­мена года! Как быстро шагает весна! Еще несколько дней тому назад, казалось, зиме конца - краю не ви­дать. Когда пошел дождь и снег превратился в сине­ватую кашицу, то я полагала, что еще долго буду ме­сить ногами эту «шлепоялу». А вот сегодня совсем уже весна. В моей душе землепашца зазвенели какие-то струны, руки тянутся к плугу, и я жадно ловлю пер­вую трель жаворонка.

    Весна! Перед тружеником полей - вереница дней, полных напряженного труда, беспокойных ночей, по­стоянной заботы и тревоги. И все-таки это радост­ная пора надежд на будущее!

    Вдруг... Что это лежит на дороге? Да ведь это боль­шой новый разводной ключ! «Паровозный» зовут их у нас. Не иначе тракторист его обронил. Растяпа!

    Я смотрела на ключ в раздумье. Потерян был он вчера - успел примерзнуть. За ним потерявший его не вернулся. Значит, на заметил. Не сегодня - завтра трактора выйдут в поле. Каково будет этому растяпе без ключа?

    И я сделала непростительную глупость: вместо того чтобы обойти стороной группу зданий, разукрашен­ных флагами и лозунгами, я направилась прямо туда, вошла в ворота, над которыми висел транспарант со словами «Добро пожаловать» под надписью с назва­нием колхоза «Путь Ленина», вошла в здание правле­ния и, протягивая ключ одному из тех, кто был в зале, сказала:

    - Вот ключ, утерянный, должно быть, одним из ва­ших трактористов. Я нашла его на дороге.

    Всякий добрый поступок должен быть награжден, но награда моих поступков, верно, на небесах, а на земле с добрыми поступками мне всегда не везло.

    Когда я повернулась и пошла к двери, один из присутствующих заступил мне дорогу, а другой схватил за плечо. Прежде чем я разобрала, в чем дело, набе­жала толпа правленцев - узнать их можно было по раскормленным рожам.

    О том, что допустила ошибку, я поняла лишь тог­да, когда во дворе целая орава мальчишек стала кри­чать:

    - Шпиона поймали! Немецкого!

    Откуда-то появились два здоровых лба. Один ото­брал у меня рюкзак, а другой крепко ухватил за во­рот телогрейки. Через полчаса я услышала:

    - Ведите ее в Боборыкино в сельсовет и сдайте под расписку.

    Во дворе уже гудела толпа. В меня полетели кам­ни, палки, комья грязи, и под свист и улюлюканье меня повели, причем двадцать мальчишек еще долго следовали за нами, продолжая швыряться камнями.

    До Боборыкина - большого села, которое могло бы сойти за небольшой городок, - было километров б, но будь там все 60, я не успела бы опомниться - до того все это показалось мне глупо и неожиданно.

    Я знала из литературы и воспоминаний очевидцев прошлой мировой войны и войны гражданской, что когда на фронте дела плохи, то в тылу, как зараза ка­кая-то, распространяется шпиономания.

    Но Боже мой, за тысячи и тысячи верст, в таком медвежьем углу? Может ли быть что-нибудь глупее?

     

    Путаница бывает не только в оперетте!

    И вот меня доставили в Боборыкино, в сельсовет. Было уже часов 9, а то и больше, но в сельсовете еще никого не было. Только уборщица мыла полы.

    Один из моих конвоиров затеял с нею от нечего де­лать разговор.

    - Чтой-то ты, тетя Дуся, в воскресенье полы мо­ешь? Ай вчера недосуг было, что ли?

    - И не говори, родной, - вздохнула старуха убор­щица.— Вчера, чай, заполночь все заседали! Я было сунулась с уборкой, да какое там! Ведь приехал са­мый набольший начальник НКВД, из Томска. Ох и страшной, однако. О ем говорят, что ен не только тебя всего наскрозь видит, а и на семь пядей под тобой! Как глянул на меня - аж коленки у меня задрожали. Ты что, тетка, говорит, не знаешь, что теперь война и никаких воскресениев не положено? Велят - сполняй! И думать не моги!

    «Ну, - думаю - повезло! Попала как кур в ощип! Мало что начальник НКВД, а еще на семь пядей сквозь землю видит. Пропала моя головушка!»

    Сижу на ларе под окном и грустно смотрю в окош­ко. Солнце пригревает, весна...

    На волю бы!

    Но вот подъезжает бричка, запряженная крупным белым конем. Выскакивает какой-то тип в шинели и подобострастно помогает сойти другому - тоже в ши­нели, но в фуражке с красным околышком. Оба с пор­тфелями.

    Слышу обрывки фраз:

    - Кого привели? Дезертира? Шпиона, говоришь? Ну, посмотрим.

    Входят, здороваются. Садятся. Тот, кто на семь пя­дей под землей видит, во главе стола, другой - дога­дываюсь, что это местный комендант или милицио­нер, - по правую руку. Мне указывают место напротив. Сажусь. Молчим.

    Да, у него пренеприятный, пристальный, будто сверлящий взгляд.

    - Итак, кто вы?

    Перед ним на столе лежит моя заборная книжка из Суйгинского леспромхоза. Скрывать нет смысла.

    - Керсновская Евфросиния Антоновна, сослана из Бессарабии, из города Сороки.

    Начальник - коменданту вполголоса:

    - Ваши - из Сорок?

    -Да!

    - Вы эту знаете?

    - Н-нет... Но я здесь недавно.

    Я не умею хитрить и обычно попадаю впросак: как только открываю рот - выдаю себя с головой. Но бы­вают моменты, когда в течение одной секунды при­нимаешь решение, до которого за целые сутки раз­мышлений не додумался бы. Вот и теперь после сказанной комендантом вполголоса фразы «я здесь не­давно» меня будто озарило. Словами не передать все, что я чувствовала в то мгновение. Наверное, нечто по­добное испытывает игрок в покер, когда он все по­ставил на карту, а карта плохая и вся надежда на блеф. Смотрю в глаза начальнику и начинаю быстро и уверенно:

    - Меня взяли с сестрой и зятем Прокопенко. У сес­тры сын был семи лет, и сама она в положении. Посе­лили нас в деревне Малава.

    Взгляд начальника в сторону коменданта. Тот кивает.

    Продолжаю:

    - Зимой зятя как трудоспособного и меня как оди­ночку направили на лесоповал. Его там деревом уби­ло.

    Опять взгляд, опять кивок.

    - А у сестры преждевременные роды, да еще близ­нецы. Одного родила, а с другим - неправильное по­ложение. Ее повезли сюда, в Боборыкино, в больни­цу. Но умерла она. И оба младенца тоже.

    Опять взгляд и подтверждающий кивок.

    - Остался племянник, один-одинешенек, сирота. Меня отпустили. Я зятевы вещи взяла. Вот!

    Тут я показываю на сапоги и военного образца шта­ны, которые видны из-под юбки, и вытягиваю из рюк­зака куртку и кубанку Иры.

    - Племянник, значит, в Гынгасе. Я за ним и пошла.
    - А кого вы в Гынгасе знаете?

    - Препелицу, учителя, и сына его Володю: они там в колхозе пасеку организовали. Они хорошие специ­алисты по части пчел.

    Опять взгляд, опять кивок.

    - Гарганчук с тремя сыновьями. Они слесари-ме­ханики на МТС. И еще Попеску Домника Андреевна с дочкой Зиной и сыновьями Яшей и Манолием.

    Взгляд. Подтверждающий кивок.

    До сих пор все идет как по маслу. И вдруг... Всегда бывает это «вдруг».

    - Малава... Это в каком районе?

    И правда, в каком районе Малава?! Если мне на­значено там жить до самой смерти, то не могу же я не знать, в каком это районе?! А я не знаю. Где-то здесь стык трех районов: Шигаровского, Кожушинского и Пихтовского. Но где их граница? В Пихтовском? Шигаровском? В Кожушинском?

    Я растерялась. И невольно опустила глаза - непро­извольное движение растерявшегося человека. Но что это? Под ногами у меня бумажка - конверт, сло­женный треугольничком. Бессознательно, совсем ав­томатически читаю адрес: «Иоган Штраус, деревня Ювала Кожушенского района». Ювала-Малава... И то и другое - чувашские названия. Должно быть, чува­ши селились неподалеку; очевидно - тот же район.

    Подымаю взор и отчеканиваю, глядя в глаза началь­нику:

    - Малава - Кожушинского района! Комендант кивком головы подтверждает. Я, будто невзначай, роняю шапку и вместе с шап­кой подымаю конверт.

    Молчим. Пристальный взгляд действительно свер­лит. Просто физически неприятное ощущение.

    - Вы - ссыльная. А вы самовольно отлучились с места ссылки, а это расценивается как побег. При­знайтесь!

    Значит, все ни к чему. Карта моя бита. Признать­ся, как будто даже легче стало. Чувство какой-то пу­стоты. Все потеряно.

    - Да! Бежала, - сказала я, твердо глянув ему в гла­за.

    - Откуда?

    - Суйга. На Чулыме.

    - Так там же нет лесоповала!

    - Как так нет? Да мы там американским кроскотом * такой лесище валили! Пила двухметровая, значит. А деревья... На вершину глянешь - шапка упадет!

    - Чулым... Суйга? - как бы про себя повторил на­чальник, бросив беглый взгляд на мою заборную книжку, где действительно эти названия упомина­лись.

    Не знаю почему, мне стало как-то спокойно: все стало на свое место: нечего ждать, не на что надеять­ся. И главное - не надо лгать. Судьба.
     - Вот что! - вскинул голову начальник. - Если бы вы отлучились дольше чем на три дня, то вас следо­вало бы судить за побег. Но я попрошу, чтобы комен­дант, учтя ваши побуждения, был к вам снисходите­лен! Возвращайтесь в Малаву, заявите о своем возвращении и впредь не самовольничайте. После­завтра или, может быть, даже завтра начинаются по­левые работы, и вам будет предоставлена возмож­ность загладить свою вину. А теперь можете идти.

    Если бы рухнул потолок, если бы стол вылетел в окно, а оба начальника очутились на шкафу, то и тог­да я не была бы более ошарашена, чем сейчас, когда услышала эти слова.

    - Что же, идите! - повторил он.

    Стены немного кружились, а пол колебался, как лодка на волнах. Тошнота подступала к горлу. Я сде­лала невероятное усилие, чтобы не упасть.

    Он ничего не понял! Он под побегом подразумевал самовольную отлучку из Малавы, то есть километров на 20! А о том, что я бежала из Нарымского края, он и не подозревает!

    Дрожащими руками я сгребла «вещи моего покой­ного зятя», сунула их в рюкзак и, пробормотав что-то непонятное, ринулась к двери.

    - Стойте! А ваша заборная книжка? Она может еще вам пригодиться.

    Стараясь овладеть собой, я вернулась к столу, взя­ла злополучную заборную книжку и нашла в себе силы извиниться за рассеянность, поблагодарить, по­клониться и спокойно, хотя земля подо мной горела, вышла из помещения сельсовета.

    Призрак белого коня

    Спокойствия у меня хватило еще шагов на двад­цать-двадцать пять, до поворота за угол, а потом...

    Боже мой! Откуда иногда силы берутся?

    Подобрав юбки, я ринулась с такой быстротой, ко­торой бы позавидовал любой спринтер на беговой до­рожке! Куда девались и голод и усталость? Я неслась, как на крыльях, время от времени с ужасом оборачи­ваясь: мне чудился топот за спиной, и я ожидала, обернувшись, увидеть догоняющую меня бричку, запряженную белым конем. Так, преследуемая при­зраком белого коня, я оставляла за собой километр за километром. Давно скрылось в голубоватой дым­ке Боборыкино, а я, то переходя на гимнастический шаг, то опять бегом, все продолжала оглядываться.

    В чем же разгадка?

    Обрывки мыслей путались у меня в голове, и я никак не могла понять, что же все-таки произошло? Лишь по­степенно положение начало проясняться, и все же я разобралась в этой загадке. Но лишь тогда, когда уз­нала, что та речка, вдоль которой я шла накануне, пет­лявшая справа от меня в глубоком и крутом овраге, заг­роможденном льдинами, называлась Суйга. А где-то южнее, по железной дороге неподалеку от Новосибир­ска была станция Чулым!

    Я - из лесозаготовки «Суйга» в бассейне реки Чулым; а тот начальник, который видит на семь пядей под зем­лей, имел в виду эту речку Суйга, на которой располо­жена станция Чулым! Вот и попробуй доказать, что та­кого рода qui pro quo * возможно только в оперетте!

    Поликратов перстень **

    Наконец успокоившись (или просто обессилев), я пошла шагом и вновь обрела способность рассуждать.

    Что это? Просто ли мне везет? Или жизнь - это цепь случайностей?

    Замечталась, прощаясь со своими штанами, о том, как собирала коноплю, из прядева которой эти штаны были сотканы, и повстречалась с Анной Пержовской. Анна привела меня в «божеский вид»: я была хорошо помыта, моя одежда выстирана и залатана. Будь я грязной и в лохмотьях, это сразу навело бы на мысль, что я - бег­лец издалека. И до чего же было удачно, что она мне сообщила все те сведения, которые мне так пригоди­лись для мистификации.

    И то, что комендант был здесь недавно, еще новый человек, это ведь тоже везение!

    Даже конверт, попавшийся случайно мне на глаза, помог правильно угадать район, к которому относилась Малава!

    Везет, как Поликрату: того и гляди боги позавидуют. Впрочем - нет! Я так голодна, что позавидовать мне может разве что голодный волк зимней порой!

    Чего не съест голодный человек!

    Но вот на пути - мост через ручей. При виде воды захотелось пить. Я сошла с дороги и спустилась к реч­ке. Но что это? Прошлогодний гриб дождевик. Это да­леко не лакомство для гурмана, но...

    Гриб (или, верней, остаток того, что было грибом) был большой, но от него осталась только шкурка, на­поминающая старую замшу, а внутри что-то с виду по­хожее на горчицу и немного сухих спор. И все же я съе­ла его с большим удовольствием и почувствовала еще более мучительный, раздирающий внутренности голод.

    Заслонившись рукой от солнца, я осмотрелась. При некоторой фантазии можно было вообразить себя не в Сибири, а в Бессарабии, если только постараться не за­мечать темную линию хвойных лесов вдалеке. Долина же была вполне знакомая: пологие холмы, поросшие про­шлогодней травой, березовые колки, напоминающие наши заросли вишен и акаций, пойма реки, заросшая сухой осокой, вытоптанный скотом выгон, на котором торчат сухие бодыли конского щавеля и царской свеч­ки, - все это так напоминало пойму Кайнары, Куболты или Леурды, куда мы с папой и с мош * Костатием ездили на дроф и жирующих уток. Сходство дополнялось выст­релами, которые раздавались то тут, то там: было, как я об этом узнала в сельсовете, воскресенье; полевые ра­боты еще не начинались, и люди спешили воспользовать­ся последним выходным, чтобы поохотиться.

    И опять, как всегда, внешнее сходство воскресило в памяти другие воспоминания - далекие, мирные, неправ­доподобно счастливые времена.

    Весна. Воскресенье. Охота... Но это не Сибирь, а Бес­сарабия. И нет этой страшной, исхудалой, измученной, преждевременно состарившейся бродяги, а есть жизне­радостная девчонка в ковбойской шляпе, похожая на веселого круглолицего парнишку, гордящегося своей берданкой. Я смотрю с восторгом и обожанием, как лов­ко и метко стреляет отец, как легко и проворно пробира­ется через болото мош Костатий - папин товарищ по охоте с детских лет, прообраз всех положительных пер­сонажей из «Записок охотника» Тургенева. И я часто за­бываю стрелять, до того я погружена в восторженное созерцание!

    «Чик-чи-чи-чик!» - застрекотала сорока, вспорхнув на молодой тальник. «Чик-чи-чи-чик!» - тревожно повтори­ла она. Этот знакомый звук вернул меня к действительности. Я обернулась как ужаленная: сорок здесь было несколько. Которая из них всполошилась?

    Взгляд мой упал на траву, и я вздрогнула: на сухой прошлогодней траве лежало свежее пушистое перыш­ко! И внезапно во мне пробудился тот отдаленный пре­док, который не ходил в магазин за продуктами, а добы­вал их сам, стараясь, в свою очередь, не попасть кому-либо на обед.

    Перышко. Свежее - на нем нет следов росы. Оно про­летело по ветру. Откуда ветер? Ага, вот оттуда. Несколь­ко шагов против ветра - и опять. На этот раз несколько перьев.

    «Чик-чи-чи-чик!» - услышала я вновь и на этот раз уви­дела сороку, скакавшую с веточки на веточку. Я напра­вилась прямо к ней, и она не улетела, а только переле­тела на соседний куст, продолжая негодующе цокотать. Заросли сухой осоки, прошлогодняя трава. В тени под кустами - снег. Везде чавкает вода. Как жаль, что у меня нет обоняния, свойственного детям природы! Но у меня есть разум, и он служит мне компасом.

    Еще перья. Несколько капель крови. Я на верном следу! И вот... Ура! В траве - мертвый селезень-кры-жень. Хотя сороки уже успели расклевать его внутрен­ности, но он совсем свежий, даже не окоченевший!

    Рюкзак летит в одну сторону, палка в другую. Пры­жок - и я ринулась прямо на свою добычу, как будто сорока могла у меня отнять ее! Дрожащими руками хва­таю я селезня и прижимаю его к себе, готовая защищать свое право на него.

    Если кто-нибудь желает знать, чего не может съесть голодный человек, то могу сказать: я не могла съесть клюв, когти и маховые перья. Кости я раздробила, из­грызла и съела. Осколки ранили мне рот, я глотала их вместе со своей собственной кровью.

    Затем я лежала, щурясь на солнце, смотрела на кру­жившихся в высоте коршунов и заснула. Хоть недолго, но я наслаждалась жизнью и покоем. Но сознание по­стоянной опасности, не покидавшее меня и во сне, зас­тавило вскочить на ноги, собрать свой багаж и заша­гать дальше. Солнце уже заходило, когда я прошла (вернее - проскочила) Малаву. В ней я не задержалась: меня преследовала мысль о коменданте и о той женщи­не, за которую я себя выдала, даже не зная ни ее име­ни, ни имени ее племянника.

    Ночь, дождь, тьма кромешная

    После заката не похолодало, а, наоборот, потеп­лело и пошел дождь. Моросящий, обложной. Дождь ночью, когда нет крыши над головой, это невеселая штука. В лесу плохо, но в степи в сто раз хуже.

    Тишина. Полное безветрие. Слышно лишь легкое шуршание дождя и чавканье грязи под ногами. Един­ственный ориентир - это шум реки (той самой Суйги), которая беснуется в глубоком овраге меж нагро­можденных льдин. Опасное соседство, но выхода нет.

    Тут что-то вроде дороги - глубокие колеи. Темнота хоть глаз выколи. Иду, прислушиваясь к реву, исхо­дящему будто из-под земли. Жутко!

    Но вот река притихла. Продолжаю идти как будто по дороге. И вдруг замечаю, что вовсе это не дорога, а борозды зяби! Я сбилась с пути.

    Скажу прямо, - ничего страшного в этом не было: температура была плюсовая, так что опасности за­мерзнуть не было. Вряд ли и слабость свалила бы меня, ведь я съела селезня! Но мне было невесело: я смертельно устала, промокла и ко всему этому не была уверена, не иду ли я назад? Надо бы остановить­ся, дождаться рассвета, но как?

    И вдруг где-то совсем недалеко запел петух; ему откликнулся другой, третий. Вот залаяла спросонья собака. Я моментально сориентировалась: идти на звук надо, отклоняясь от направления борозд вправо градусов на 45. Потянуло дымком - печным, домаш­ним, и я пошла уверенней. Вот на фоне почти черно­го неба вырисовываются силуэты крыш, копны сена.

    Тут дорогу мне пересекла канава, заросшая колю­чим кустарником, и за ней - сломанный плетень. В кромешной тьме форсирую канаву, перелезаю че­рез прясло,* продираюсь сквозь кустарник, стараясь не шуметь, и вот я в огороде: это нетрудно опреде­лить по ямкам от выкопанной картошки. Пахло ды­мом и теплом. Продвигаясь на ощупь к источнику этих приятных ароматов, я наткнулась на баню. Как и сле­довало ожидать - в глубине огорода. Я обошла ее кру­гом, нащупала дверь и толкнула ее. На меня так и пах­нуло теплом: баня еще не успела остыть. Быстро подстелив юбку, я положила в изголовье рюкзак и, не снимая сапог, а только обтерев их веником, укуталась одеялом. По всему телу теплой, ласковой волной по­полз приятный сон.

    И вдруг меня словно током ударило. Сон как рукой сняло: за стеной послышались чьи-то крадущиеся шаги. Кто-то обошел кругом баню - маленькую, напо­ловину вкопанную в землю избушку с одним крошеч­ным оконцем - и дернул дверь. Но дверь я заперла на крючок из толстой проволоки. Крючок звякнул, но не поддался. Опять шаги, на этот раз - к оконцу. Внезап­но стало совсем темно: чье-то лицо закрыло все окно. Я скользнула на пол, закинула рюкзак за спину, сгреб­ла в охапку юбку, шапку и одеяло и, подкравшись к двери, оглянулась: лицо все еще заслоняло окно.

    Неслышно откинув крючок, я, подымая дверь, что­бы она не скрипнула, осторожно ее открыла и выс­кользнула наружу. А там уж рванула во все лопатки, спотыкаясь и оступаясь в лунки от картофельных ку­стов. Несколько прыжков - и я стала точно вкопан­ная: знакомый жуткий рев достиг моих ушей. Исходил он откуда-то снизу. Кровь застыла в моих жилах: ле­вая нога была занесена над пустотой. Передо мной зиял глубокий овраг, в глубине которого слабо белели льдины, а между ними бесновалась вздувшаяся от по­лой воды река.

    Я отпрянула и оглянулась. Было уже не так темно: занимался мутный, точно больной, рассвет. В серую мглу уходили заплывшие борозды зяби. Никакого при­знака села! Ни домов, ни копен, ни бани, ни огорода, ни канавы с колючим кустарником и поломанным пряслом! Волосы зашевелились на моей голове... Что за наваждение?

    «Многое, мой друг Горацио, недоступно нашим муд­рецам!»* Только дурак ничему не удивляется и вполне удовлетворяется простым «материалистическим» объяснением.

    Я пробовала разгадать эту загадку. Легче всего объяснить это так: я брела по размокшему полю, меч­тала об отдыхе, тепле и уснула. Село с криком пету­ха, с запахом дыма, канава, огород с баней и все, что последовало за этим, мне приснилось. И только зна­комый грозный звук - рев реки - разбудил меня в пос­ледний миг.

    Но тогда отчего я была без шапки? Отчего юбка, которую я, пройдя Малаву, сняла и спрятала в рюк­зак, - отчего эта юбка с шапкой были наскоро замо­таны в одеяло? И, кроме того, у меня было ощуще­ние, что я вышла из теплого помещения!

    Можно объяснить и иначе. Допустим, что все это было, и я действительно легла спать в бане, и даже успела отдохнуть, и лишь перед рассветом, увидев странный сон (а может, под действием угара, остав­шегося в бане), я выскочила как угорелая, схватив юбку, шапку и одеяло, и помчалась очертя голову, пока не очнулась на краю гибели?

    Но я не могла отбежать так далеко, что деревня скрылась из глаз! Четверть века прошло, а загадка так и не разгадана.

    Пейзаж при свете молнии

    Кажется, Толстой говорил, что счастливые все сча­стливы одинаково, а несчастные - каждый по-свое­му. Это относится к отдельным людям и группам лю­дей: семье, обществу, государству. Но это же относится к отдельным отрезкам времени: дням, ме­сяцам, годам.

    Мои скитания на воле (если только подобную жизнь, жизнь затравленного зверя, можно назвать прекрасным словом «воля») продолжались пять меся­цев, но более всего было пережито в первые один-два месяца. Когда каждый день мог оказаться послед­ним и когда каждый шаг стоил невероятных усилий.

    Я встречала мало людей, и встречи были коротки­ми. Жизнь людей нарымской тайги мелькала передо мною, как пейзаж при свете молнии: ярко, но при­стально присмотреться некогда.

    Это был поединок с голодом, холодом, усталостью. Людей я встречала разных и хоть мельком, но кое-какие наблюдения все же сделала.

    В дальнейшем я чаще встречалась с людьми и убе­дилась, что в этих встречах больше опасностей, чем во встречах с грозной, беспощадной, но справедли­вой природой. В борьбе с природой побеждает му­жество, с людьми нужна хитрость. А значит, в этой борьбе я безоружна.

    Не на хлеб, а на «полхлеба»

    Иду на юг. Все время - на юг. Местность, по кото­рой я иду, опять изменила свой облик: исчезли боль­шие массивы распаханных земель с холмистым ре­льефом.

    Вновь меня окружает тайга, где еще сохранился снег; опять болота, опять трясины. В этих болотах рождается Обь.

    Дорога - черт ногу сломит: бревенчатые настилы, которые шевелятся и колышутся под ногами; редкие и бедные таежные поселки.

    Я чувствовала себя уверенней: зима миновала, а небольшие заморозки не страшны.

    К тому же всюду можно заработать - не на хлеб, а на «полхлеба», то есть на картошку, а значит, угроза голодной смерти также позади. Выручают меня стай­ки и огуречники.

    Я не Геркулес, но...

    Парадокс: в таежном краю, где так много строи­тельного материала, не принято строить ни конюшен, ни коровников. Оговорюсь: как обстояло дело, ког­да кони были у всех, я не знаю. Теперь кони не име­ют хозяев, так как коллективный хозяин не хозяин и те кони, которых я видала на лесоповале, содержа­лись в ужасных (на мой взгляд) условиях: под откры­тым небом, на морозе, с обязательной «выстойкой» после работы. Осенью они были «в форме», зато к весне.

    Лучше не говорить: замученные перевыполнени­ем норм, обворованные (да и можно ли требовать, чтобы возчик, чьи дети опухли с голоду, не украл их овес - на кашу себе и своей семье) и все поголовно в чесотке.

    Коровы - иное дело. Я не видела, как ухаживают за общественным стадом, зато своих коров любят и лелеют, но коровников все равно не строят, а содер­жат их в стайках.

    Стайки - что-то вроде шалаша из обаполов,* при­слоненных к избе. Корова там стоит всю зиму, и на­воз из-под нее не выгребают (так теплее), так что к весне корова уже на уровне крыши. Этот способ со­держания скота, должно быть, изобрел Авгий, и то, что Геркулес сумел вычистить авгиевы конюшни, было ему засчитано как один из двенадцати бессмер­тных подвигов. Сходства с Геркулесом у меня не было (по крайней мере тогда), но в ту весну 1942 года я вычистила немало подобных «авгиевых конюшен». Причем действовала куда рациональней: Геркулес направил воду реки и смыл весь навоз, а это доказы­вает, что греки отнюдь не такие уж мудрецы, как нам говорили на уроках истории. Так много навоза про­пало зря! Здесь же в дело шло все: прошлогодние огуречники, в которых навоз уже окончательно пе­репрел, использовались для посадки картошки, то есть их я разбрасывала по всей площади, предназ­начавшейся под картофель. Затем я разбирала стай­ку и накопившийся за зиму навоз выгребала, грузи­ла на тачку и по доскам катила тачку в огород, где вываливала навоз кучками. Из них и сооружались огуречники - высокие грядки из навоза. Затем в них выдалбливались ямки емкостью с ведро. В них на­сыпалась земля, и, когда навоз, а следовательно и земля, нагревались, в них сажали огурцы и даже по­мидоры.

    Работа была не из легких: уплотненный за зиму на­воз приходилось долбить кайлом. Но, в общем-то, ра­бота мне нравилась. Стайки - у южной стены, и, ра­ботая на солнцепеке, можно было сбросить верхнюю, так надоевшую одежду и работать в майке.

    Хорошо, когда у хозяев была тачка. В большинстве случаев так оно и было, но если хозяин в армии, то все хозяйство, в том числе и тачка, приходят в упа­док, и нередко таскать навоз приходилось «на горбе». Что ж, работы я не боюсь, пусть она меня боится, рас­суждала я, взваливая «на горб» корзину с навозом!

    До чего же я выглядела нелепо! Я так и не научи­лась толком повязываться платком! Женский платок на мне походил, скорее, на повязку средневекового флибустьера или на головной убор араба; юбку же я подтыкала, а еще чаще скидывала и вешала так, что­бы она была под рукой, дабы не скандализировать старух.

    Поработав день, два, а иногда и три на одном мес­те, поев, если и не досыта, то в полсыта картошки, ино­гда с молоком, и получив на дорогу той же картошки и немного денег, я шагала дальше на юг. Бывало, уго­щали меня репой, брюквой и чаще всего - турнепсом.

    Шагая дальше, я рассуждала: дал Бог день - даст и пищу. Впрочем, главный расчет был на то, что руки, не боящиеся труда, найдут себе применение.

    Увы, еще одно заблуждение!

    По мере приближения к Новосибирску обстанов­ка резко изменилась, разумеется к худшему. Стайки по-прежнему нуждались в чистке и огуречники - в на­возе, но разлагающее влияние спекуляции и стяжа­тельства давало о себе знать. Все города были пере­полнены беженцами. В Новосибирск, кроме того, эвакуировали многие заводы. Города росли. Притом не сами города, а их население. Транспорт и снабжение были в хаотическом состоянии. Цены на черном рынке были потрясающие: килограмм масла стоил теми деньгами 1500 рублей, а буханка хлеба - 250.

    Жажда наживы охватила всех, кто жил неподале­ку от Новосибирска. Люди предпочитали не делать во­обще огуречников и не чистить стайки, лишь бы не кормить рабочего. Ведь картошку можно продать по баснословной цене! А рабочему можно сунуть не­сколько рублей, на которые здесь и одного турнепса не купишь. Так, терпя бедствие, я пересекла транс­сибирскую железную дорогу возле станции Чик - на­столько близко от Новосибирска, что были видны тру­бы Кривощекова, предместья города. Ближайшая цель была отойти как можно дальше от Новосибир­ска, безразлично, в каком направлении! Туда, где меньше беженцев, спекулянтов и энкаведистов!

    Не помню названия этой деревни. Помню только, что это было «по ту сторону экватора», то бишь же­лезной дороги. Я помогла женщине распилить на дро­ва большую колоду, но она сказала, что накормить меня ей нечем, хотя я ей предлагала деньги.

    - А чем это вы кур кормите? Какое-то серое меси­во, что это такое?

    - Это задохнувшаяся рыба. Нонче снега было мало, лед толстый. Вот рыба и задохнулась. Я ее из-под льда нагребла. Она размякла, но не протухла. Куры ништо, ее едят!

    - Что ж, куры - божья тварь. И я тоже. Продай мне этого месива на рубль!

    И тетка отвалила мне детское ведерко какой-то се­рой кашицы, в которой можно было разглядеть че­шую, плавники, рыбьи головы... Не аппетитно! Одна­ко куры едят и не дохнут.

    Глухой «пророк»

    Только в сыром виде съесть я эту гадость не реши­лась. Значит, надо найти более или менее гостепри­имный дом. А такими бывают обычно самые обездо­ленные. Окинув взглядом улицу, я остановила свой выбор на большой пятистенной избе - без забора, почти без крыши, с окнами, заткнутыми соломой на месте выбитых стекол.

    Тот, кто живет в такой развалюхе, не погнушается самым бедным прохожим! И на этот раз рассуждение оказалось справедливым.

    Большая комната с прогнившим во многих местах полом. Большая печь, видно, давно не топленная. В ней склад хозяйского имущества, очевидно оттого, что это единственное место, куда не попадает вода (весь потолок в потеках). Возле печи буржуйка, в ко­торой весело потрескивают дрова. На дворе день, но в горнице почти темно: окна заткнуты соломой и лишь один или два глазка еще застеклены. В комнате было трое: старик, похожий одновременно на Распутина, на Мельника из «Русалки» и на сумасшедшего отшельника Архангела из «Принца и Нищего» (больше всего на последнего), коза, оказавшаяся (если обоняние меня не обмануло и если запах исходил не от самого хозяина) козлом, и петух - большой, рыжий, очень старый и, очевидно, давно вдовствующий.

    С первых же слов мне стало ясно, что старик здо­рово туг на ухо, чтобы не сказать более ясно - глух как пень. Но в буржуйке весело горел огонь, и ста­рик, поняв, что мне нужно, не только разрешил ва­рить эту сомнительную похлебку, но и дал красный бурак, чтобы исправить вкус - соли-то не было.

    Не помню, я ли ему сказала, он ли сам догадался, но то, что я в бегах, он воспринял как должное и до­бавил, что иначе и быть не могло, ведь настали те вре­мена, предсказанные Писанием, когда восстанет брат на брата и сын на отца.

    Лиха беда начало, а когда начало было положено, то старик без всякого с моей стороны поощрения при­ступил к проповеди. Это легко понять: одинокому (по­скольку козел и петух в счет не идут) человеку нуж­но время от времени отвести душу - выговориться. Беда была в том, что, как все глухие, он плохо соиз­мерял силу своего голоса. А голосовыми связками Господь Бог его не обидел.

    Сперва старик просто ходил по комнате, разгла­гольствуя о том, какие тяжелые времена переживает Россия. Говорил он не так, как обычно говорят сек­танты: о человечестве, о христианстве. А именно – о России. По мере того как он живописал бедствия, по­стигшие нашу родину, возбуждение его возрастало. Он начал размахивать руками и топать ногами так, что козел в такт его речи начал трясти бородой и кивать рогами (причем стал еще больше похожим на своего хозяина), а петух, дремавший на шестке у печи, вздра­гивал, открывал глаза и топтался, усаживаясь поудоб­ней.

    - Три раза погибала Россия и три раза восставала из пепла и руин! Первый раз - от нехристей. От та­тар. Да равноапостольный князь Дмитрий Донской и молитвы преподобного Сергия Радонежского осили­ли орду. Второй раз погибель нависла над Россией через немцев, пришедших с севера. Но святой рав­ноапостольный князь Александр Невский отвратил и эту беду. Князь бил их на Чудском озере, и небесная рать реяла над его дружиной, вселяя ужас во врага. Третий раз погибала Русь через ляхов, пришедших с запада. Повержена была во прах Москва и держава, но восстал весь народ с именем царя на устах и с име­нем Бога в сердце и поднялся на защиту своей роди­ны. И рухнул враг! Угрожала еще и четвертая беда -Наполеоний с двунадесят языков. Сам Наполеоний - с юга родом и перед войной с Россией к фараонам египетским за силой и благословением ездил, но рас­сыпались, как злые чары, все его силы, так как встре­тили его россияне, сплоченные вокруг Бога и царя -отчего были они непобедимы! И объединились тогда все злые силы: с севера и с юга, с востока и с запада. Но даже ударив со всех четырех сторон, не повергли они Россию! Но где нет силы, там побеждает ковар­ство. Не зря у Змия язык раздвоен! Своим лживым, раздвоенным языком вселил он разлад и вражду меж людей и, отравив их яблоком соблазна, выкрал у Рос­сии сердце и душу. И вселились в ее душу враги с севера и с юга. И раздирают ее тело враги с востока и с запада. И видит брат врага в лице брата своего. И по­дымает сын руку на отца своего. И станет земля бес­плодней камня во пустыне. И иссякнут источники, пи­тающие ее. И воцарится во всей стране страх и ужас, ложь и ненависть. И свершится все предреченное святым Иоанном в Откровении!

    Тут последовало описание всех тех ужасов, до ко­торых могло додуматься некультурное человечество, до того как человечество «культурное» создало ужа­сы, которые и не снились тем, кто создавал картины Апокалипсиса.

    Ни в Нарымской ссылке, ни шагая по тайге, я еще не постигла, когда и где необходимо молчать, до чего опасно уметь думать и как гибельно высказывать вслух свои мысли! Но все-таки я почувствовала, что в словах этого «пророка» кроется опасность, причем не только для того, кто говорит, но и для того, кто слу­шает.

    О, я была далека от того, чтобы заподозрить суще­ствование инквизиторской статьи о недоносительстве! Такая мерзость и в голову прийти не могла, но мне хотелось попросить его говорить потише.

    Голос старика гремел так, что... Нет, стекла не дро­жали, они ведь были заменены соломой. Я с тоской поторапливала мой кофейник, в котором прела рыба, а как только она запенилась, закипая, я вылила ее в миску, поставила на огонь весь ее остаток и, пока он варился, второпях выхлебала эту довольно-таки про­тивную тюрю. Второй порции я даже не дала заки­петь как следует и с грехом пополам, поблагодарив глухого «пророка» за гостеприимство, выскочила с ды­мящимся кофейником в руках наружу.

    Солнце светило так ярко, что после полумрака избы я сощурилась. Жаль было уходить, так и не до­варив рыбы, но жаль было и старика. Я боялась его подвести.

    Большая изба посреди обширного пустыря на са­мом почетном месте - против церкви (бывшей, от нее остались лишь груды мусора) - говорила о грустной истории одинокого старика. Собственно говоря, пе­редо мной была страница истории, на которой, кро­ме того, было кое-что объясняющее смысл законов нашей Конституции, но я еще не научилась читать.

    Эта страница осталась в моей памяти как картин­ка, на которой изображен одинокий старик. И толь­ко. Где его семья? Чем он живет? Козел, петух... Два столба на месте бывших ворот... Обломки корабле­крушения.

    Суха-Вершина

    Обходя стороной Новосибирск, я дала крюка и, же­лая выйти на южное направление, последовала со­вету спрямить дорогу километров на 10, пройдя че­рез лес, посреди которого должна была находиться маленькая деревенька с заманчивым, учитывая весен­нюю распутицу, названием Суха-Вершина.

    Мокрая Долина следовало бы назвать эту трущо­бу. Снега как будто уже нигде не оставалось, но в этом лесу его было еще почти по колено, да еще та­лого, как простокваша. Всюду текли и бурлили ру­чьи, и я вскоре выбилась из сил и промокла.

    Десять километров уже давно остались позади, когда деревня эта показалась так неожиданно, что я даже удивилась. И, разумеется, обрадовалась. Одна­ко радость была совсем необоснованной: в какие бы двери ни стучала, слышалось одно и то же «привет­ствие»:

    - Проходи мимо! А то собак спущу!

    Меня это даже не удивило. Здесь, вблизи Новосибир­ска, люди привыкли, что выковыренные (эвакуирован­ные) ходят толпой, и открывают им всегда охотно, но впускают лишь тех, кто за 3-4 картофелины отдает шелковую рубашку или тюль на занавеси. Цинизм и жесто­кость, с которыми обирали несчастных беженцев, мне уже были хорошо знакомы. Особенно ненасытными были члены правления: они, не задумываясь, могли отобрать у растерявшейся матери последнюю шерстяную юбку за стакан молока для больного ребенка!

    Наконец из-за одной двери я услышала: «Войди!» Тол­кнув дверь, я вошла и обомлела. Комната была невели­ка, но и не мала; а вот куда ступить ногой, я не сразу и разобрала.

    Против окна на стуле сидел не старый еще человек, страдающий тяжелейшей эмфиземой легких: бочкооб­разная грудь, раскинутые в сторону руки, одутловатое лицо и отечные ноги указывали на то, что дела его пло­хи.

    Широкая кровать под пологом с горкой подушек, окна с занавесками и вазонами герани, фуксии и баль­заминов плохо сочетались с десятком лавок вдоль стен, на которых, по-видимому, спали. Громоздкая печь в уг­лублении в полу и печка-буржуйка посреди комнаты занимали все свободное пространство, а открытый в подпол люк, по обеим сторонам которого к кольцу, ввин­ченному в пол, было привязано по теленку, повергли меня в замешательство.

    Лавируя, как лоцман меж рифов, я добралась до стола и, повинуясь жесту хозяина, села на скамью. Не успела я открыть рот, чтобы попроситься на ноч­лег, как больной прерывающимся от одышки голосом заговорил:

    - Мой шена топил пани. Хочешь пани?

    Какую пани и за что утопила жена этого чуваша (что он чуваш, я сразу догадалась), я не поняла.

    И он повторил:

    -Мой шена топил пани...купаться пани...хочешь?

    Тут я поняла! Оказывается, это приглашение в баню. Хочу ли я? О Боже мой! Да, разумеется, хочу!

    Он объяснил, что баня через дорогу, в огороде, около колодца, и я, оставив рюкзак и обе телогрей­ки, пошла, предвкушая удовольствие.

    Чувашская баня и позорное бегство

    Баня врыта наполовину в землю и окружена пред­банником в виде полукруглого плетня под открытым небом. Из волокового оконца валит пар. Прямо на снегу - несколько кучек грязных лохмотьев. Разде­ваясь на снегу, думаю, куда бы положить одежду, чтобы еще больше ее не замочить?

    Вдруг дверца бани открылась, и вместе с клубами пара из нее выскочила голая женщина с распущен­ными, как у леди Годивы,* волосами и понеслась к колодцу. На ней - ничего, кроме волос... Но на этом сходство с леди Годивой оканчивается.

    А вообще-то эта чувашская леди старая, уродливая, с отвислым желтым животом и тонкими ногами и рука­ми. Набрав бадью воды, она возвращается и ныряет в подземелье.

    Что ж, теперь мой черед. Отворяю дверь и, согнув­шись в три погибели, ползу вниз. Баня по черному, в полном смысле этого слова: прикоснувшись к прито­локе, я сразу покрываюсь пятнами сажи.

    Однако, прежде чем закрыть дверь, я успела кое-что рассмотреть. Клубы горячего пара чуть меня не задушили, но я успела разглядеть на полу лохань, а в ней двух, а может, и трех очумелых от пара младен­цев.

    Несколько женщин (все они показались мне ста­рухами) на корточках копошились, а одна плескала из шайки на раскаленные железины каменки.

    В следующее мгновение что-то меня толкнуло, под­хватило, понесло, и, прежде, чем я опомнилась, эти мегеры распластали меня по полке, как шкуру на правиле, и принялись тереть, мять и хлестать чем-то мокрым. Безусловно, их намерения были самыми луч­шими, но для меня все это было очень непривычным.

    Мне показалось, что я задыхаюсь! Соскользнув с полка, я вырвалась и как пробка выскочила из этой бани! Подхватив свою одежду, я отбежала до сере­дины огорода, где и оделась. Вот так баня!

    Ночевала я на сеновале. Хозяева предложили мне лечь в комнате, но перспектива спать в обществе больного старика, его семьи, двух телят и восьми квартирантов... Нет, это было бы слишком!

    Там я узнала, откуда эти квартиранты. Оказывает­ся, что поволжских чувашей так же, как и немцев, на­сильственным образом эвакуировали. Причем почти так же, как и нас: среди ночи, под конвоем; они уходи­ли, побросав всю домашность.

    Это задолго до того, как немцы дошли до Сталинг­рада. И это еще своего рода милость, ведь поселили среди своих, чувашей!

    Смешно и даже глупо было бы говорить, что путе­шествия расширяют умственные горизонты, примени­тельно к моим скитаниям!

    Сначала был жест отчаяния - побег, затем - ба­лансирование на грани смерти, борьба с тайгой, мо­розом и голодом, а в дальнейшем, весной и летом, -целая серия ошибок.

    Результат такого рода туризма мог быть только пла­чевный. Слишком мощна и гениально продумана была эта машина, меж шестеренок которой я вертелась, что­бы можно было на что-то надеяться!

    Но я благодарю свою судьбу за то, что, прежде чем за мной захлопнулась дверь тюрьмы, я многое увиде­ла своими глазами. Как известно, лучше один раз уви­деть, чем сто раз услышать

    Больше того, многое, даже увиденное своими гла­зами, казалось невероятным, неправдоподобным и за­частую - просто дурным сном!

    Вот так расширялись мои горизонты.

     
    Деревня, превратившаяся в кладбище

    Удивлялась я деревням, бывшим некогда больши­ми, а сейчас напоминавшими лунный пейзаж - под­полья и кучи битого кирпича.

    Помню - Алексеевка. По всему видно, что были тут широкие улицы, большие богатые дома, на что ука­зывают обширные, облицованные кирпичом, подва­лы, а теперь от дома до дома полверсты. Ни двора, ни забора. Кладбище! Да еще такое, где уже побы­вали мародеры. Спрашиваю:

    -Что тут произошло?

    В ответ - косой взор и нечто невразумительное:

    - Ушли в город.

    От такой богатой и удобной земли? От бескрай­них полей и лугов? Одним словом - от хозяйства? От достатка? Да! Нельзя быть богатым. Хозяев надо уничтожать. Человек себе не враг: никто не стремит­ся стать бедным. Зачем заставляют людей ходить вверх ногами? Зачем требуют, чтобы они уверова­ли, что так лучше?

    Результат: поля пустуют, села превращаются в кладбища. Где хлеб, который могли бы здесь сеять? Где скот, который мог бы здесь пастись? Об этом ду­мала я, сидя на развалинах деревни.

    А сколько еще подобных алексеевок попадалось мне на пути!

     
    Опричник и колоски

    Весна идет. Земля поспела. Я иду, и сердце у меня щемит: пора выходить в поле, сеять!

    Судя по тому, как стремительно наступает весна, и лето не заставит себя долго ждать. Но никаких призна­ков полевых работ. И, однако, не скажешь, чтобы поля были пусты. Напротив! Куда ни глянь, маячат одинокие фигурки: дети, женщины, реже - мужчины. Если при­смотреться, то замечаешь, что они наклоняются, что-то собирают. Но что? Ага, наверное, сморчки. У нас по весне их на стерне видимо-невидимо! Но нет, сморчки собирали бы в лукошки, короба, ведра, а тут что-то в котомки суют. И не только на стерне, но и на карто­фельном поле. Ясно видно, что они роются в грязи и выбирают пропущенную при копке картошку - мягкую, водянистую гниль.

    Но что это? Где-то вдалеке послышался тоненький голосок:

    - И-и-и-о-е-и-и-и!

    Фигурки, разбросанные по полю, заметались и ки­нулись в сторону недалекого колка - березового пе­релеска.

    Тут я разглядела, в чем дело. Какой-то всадник тя­жело скакал по размокшей стерне на лошади, разбра­сывающей мокрую землю копытами. «Вот-те и на! Оп­ричник это, что ли?» - с удивлением подумала я, глядя на поднятый им переполох. Похоже было, что дело обстоит именно так. Только у этого опричника к сед­лу были приторочены не метла и песья голова, а с пол­дюжины котомок - от крошечной сумки до порядоч­ной торбы!

    Я не понимала, чем помешали этому опричнику дети и старухи, собиравшие сморчки или что бы там ни было? Мое недоумение было разрешено в ближай­шей же деревне. Удивляясь моей наивности, человек, к которому я обратилась с вопросом, объяснил:

    - Люди ходят на жниво и собирают прошлогодние колоски, а конные объездчики следят, чтобы они это­го не делали: их избивают, отнимают зерно, штрафу­ют.

    - Но отчего же, Боже мой? Всюду нужда, голод... Отчего лишать людей этой горсти зерна?

    - Позволь нам, так мы все разбредемся по полям. Кто же будет работать? Трудодень - это палочка на бумаге. За этой палочкой ничего нет или от силы грамм 100, то есть опять же ничего, так как за харчи все равно взыщут. А за день колосками можно насо­бирать килограммов десять зерна.

    - Но зерно, что в колосках, все равно пропадет?

    - И так потери велики, а если отдать людям то, что осталось неподобранным, так они еще хуже подби­рать будут.

    - Людей нет, лошадей нет... А тут верховые носят­ся!

    - Для этого и люди, и лошади найдутся. А ты, тетка, проходи лучше! С тобою тут и до беды недолго.

    Хорошо весной в степи. Ветер, бывший зимой бес­пощадным врагом, сейчас теплой рукой ворошит мои волосы. Небо светло-голубое с чуть золотистыми об­лачками. Всюду жаворонки! И кажется, что этот зо­лотистый оттенок и есть песня жаворонка и что это его переливчатая трель так приятно пахнет: немного -прошлогодней стерней, немного - молодой травкой, уже пробивающейся кое-где в долинах, немного -почками вербы и больше всего - запахом согретой, влажной земли. И все это - аромат весны.

    Эх, до чего же легко дышится весной, даже голод­ному бродяге! Но не умею я бездумно наслаждаться текущей минутой. Бродяга я - сегодня! Но в прошлом я земледелец, хозяин. И при виде вопиющей бесхо­зяйственности в душе встает вопрос: кто виноват, как помочь?

    Гемолитическая ангина

    Как плохо убран хлеб! На каждом повороте - ши­рокий огрех, вот целая полоса пропущена, а вот до­линка, скошенная вручную и неубранная: гниет в валках хлеб... И невольно вспоминаю деревню, че­рез которую только что прошла: потемневшие от го­лода люди, худущий, косматый, вываленный в наво­зе скот, кости вот-вот проткнут кожу.

    Видела я толпы женщин и детей, перекапывающих вилами огороды в поисках пропущенной картохи.
    Ела и я вместе с хозяевами дранки* из этой гнили, сдобренные дурандой - хлопковым жмыхом. Виде­ла конников, не пускающих людей к прошлогодней пшенице. И мучительно искала объяснения тому, чего не могла понять.

    Не спеша шагаю по подсохшей уже полевой до­роге. Меня обогнала группа ребятишек - должно быть, школьники со своим учителем. Они идут в том же направлении. Вот они рассыпались вдоль... Вдоль чего? Неужели это целый массив неубранной пшеницы?

    Да, это так. Учитель что-то кричит. Сильный ветер рвет в клочья его слова. Но я понимаю все и без слов...

    Ребята опускаются на корточки; то тут, то там кру­тится дымок. Вот вспыхнуло неяркое в солнечном све­те пламя, и через минуту-другую низко над землей зак­лубился дым, и рыжим змеем с голубовато-бурым хвостом покатился огонь по полю.

    Я стояла, точно жена Лота, обращенная в соляной столп. А учитель со своими помощниками пошел даль­ше, разбрасывая ногами снопы искр и облака черно­го пепла. Ветер гнал огонь и, казалось, вслед огню гнал и поджигателей, возглавляемых учителем. На фоне черного пепла ярко выделялись растрескавши­еся побелевшие или оранжевые, чуть поджаренные зерна пшеницы. На черном фоне они казались осо­бенно крупными.
    Долго стояла я, опираясь на свой посох, и смотре­ла вслед удаляющемуся палу. От вида черного поля все вокруг почернело. В ушах вместо песни жаво­ронка слышался лишь треск огня.

    Весна пахла пожарищем. Долго я не могла забыть этого непонятного мероприятия, меня преследовал вид голодных людей и еще более голодного скота. И я ничего не понимала.

    Правда, кроме первой версии (люди, дескать, пе­рестанут работать, если им разрешить собирать то, что пропадает на поле), слышала я и вторую, офици­альную версию: перезимовавшая под снегом пшени­ца становится, мол, ядовитой, и люди, ее поедающие, заболевают злокачественной гемолитической анги­ной со смертельным исходом.

    Пророк Моисей, а позднее - Магомет, для того что­бы заставить своих последователей выполнять то или иное медицински целесообразное мероприятие, объ­являли его религиозным ритуалом, а нарушение -смертным грехом. Не этим ли принципом объясняет­ся «забота о здоровье» умирающих с голода людей?

    Плесень вредна. Особенно стельным коровам и овцам. Однако их кормили гнилой соломой с крыш, а пшеницу без признаков плесени, по крайней мере макроскопических,* жгли. Ела я эту пшеницу, и притом сырую. И ничего, жива.


    Выполнять обязательства выпало коровам

    Я люблю землю. Люблю полевые работы на земле. Но больше всего люблю я весеннюю работу - посев.

    Приятно собирать урожай, но жатва - это страда. Это напряженная работа, а в напряжении есть эле­мент страдания. То ли дело работа весенняя, весе­лая. Светлая, как надежда!

    И вот - весна. Я иду полями. Иду и удивляюсь: ниг­де не видно крестьянина - хозяина, пришедшего с лю­бовью навестить свою кормилицу-землю, пощупать, растереть в руках комок земли, понюхать, спросить:

    «Готова ли ты, матушка, к посеву?» В этом вопросе, обращенном к земле, чувствуется что-то торжествен­ное, родное и понятное. А тут?

    Крикливые, воинственные лозунги мозолят глаза на всех правленческих зданиях. Транспаранты, натяну­тые над улицей, хлюпают на ветру выцветшими по­лотнищами.

    Молодежь согнали в кульстаны (барак в поле, вда­ли от села), и там они чего-то ждали. Чего? Не то се­мян, не то контролера над семенами, не то технику, еще не отремонтированную.

    Время шло. Время бежало. И тут началась горяч­ка, аврал: «Выполним досрочно!» Без техники. Без го­рючего. Кое-где приспособили газогенераторы, и трактор изрыгал тучи искр от березовых чурок. Но в большинстве случаев техника стояла на приколе, а выполнять обязательства выпало коровам и, разуме­ется, женщинам, детям.

    Это была кошмарная весна! На каждом шагу пест­рели лозунги: «Наш хлеб - удар по фашистам!», «По­можем Армии!», «Посевная - это наш участок фрон­та!» Что было в ту пору на фронте, тогда я даже не пыталась представить, зато картины этого тылового фронта глубоко врезались в мою память. Навсегда!

    «У нас героем становится любой...»

    Моросит холодный дождь. Слякоть. В такую пого­ду не работают, но приказано помогать армии. И по­могают.

    От взлохмаченных мокрых лошаденок валит пар. Мальчишка лет восьми-девяти, весь в мыле, трусит ря­дом: картуз, сбившийся набок, упирается в покрас­невшие уши. Где-то лежат раскисшие, непомерно тя­желые обутки, и мальчишка трусит босиком, время от времени очищая борону. Борон две, и мальчонка не успевает встряхнуть обе, а они набирают комья пырея с мокрой землей и окончательно плывут повер­ху. Малыш останавливает лошадей и пытается под­нять борону на попа. Покрасневшие тонкие детские ручонки бледнеют от напряжения, но сил не хватает, и борона опять шлепается, еле оторвавшись от земли. Картуз сполз, закрывая нос, виден только растя­нувшийся, как щель, рот, и трудяга плачет в голос:

    - Ма-а-а-мка-а!

    Пелена дождя сузила горизонт. Где твоя мамка, не­счастное, продрогшее и испуганное дитя?

    Подхожу, очищаю обе бороны, немного укорачи­ваю гужи, чтобы бороны меньше загружались.

    Продолжай свой путь к победе, несчастный герой!

    «Есть женщины в русских селеньях...»

    Пашут большой участок залежи. Должно быть, под свеклу. Жарко. Участок разбит на отдельные «загон­ки». Их около десятка. В каждой загонке - плуг, в каж­дом плуге - корова.

    Даже привычным к ярму волам весной, особенно в жаркую погоду, тяжело в борозде... Что же сказать о корове?! Не скажу, что мне не было жаль и жен­щин, ведь пахари-то все исключительно женщины. Жаль! Очень жаль. Но корову - больше.

    Шлея рассчитана на лошадь, с коровы она сполза­ет: верх перескакивает через холку, низ жмет на гор­ло. Корова, пройдя несколько шагов, с хрипом валит­ся в борозду. Встает на колени и - снова падает. Язык вывален изо рта. С него тянутся длинные нити слю­ны. В выпученных, налитых кровью глазах - страх, удивление, боль. И еще - упрек.

    Корова дойная. Вымя, растертое в кровь, болтает­ся. Женщина ломает руки и голосит, ведь горем бу­дет и то, что не справится с работой, и то, что от этой работы пропадет у нее молоко. Ведь корова - корми­лица семьи. Весной вся надежда на молоко, которым можно забелить пареную крапиву и лебеду - един­ственное питание тех, кто должен и армию накормить, и фашистов разгромить.

    Девчонка лет десяти-одиннадцати, подоткнув юб­чонку, изо всех сил жмет на чапыги.* Тонкими ножон­ками, голыми по самый пах, упирается что есть сил, пытаясь храбро удержать плуг в борозде...

    Нет! Я не за женское равноправие. По крайнем мере, не в такой степени и не в таком виде.

    Да, досталось русским женщинам в те тяжелые годы. Но удивительно - тысячи верст от фронта, глу­бокий тыл...

    Ты - и убогая, ты - и обильная...**

    Но больше всего - несчастная.

    Я - в деревне Кочки. Это кусочек Украины. Стран­но видеть в самом сердце Сибири такую родную кар­тину: чистенькие, побеленные хаты, крытые аккурат­ными ржаными снопами-околотами; возле хаты -садочек, обнесенный затейливым плетнем. Лишь подой­дя ближе, видишь свою ошибку: хаты - обыкновенные рубленые избы, но оштукатуренные и побеленные (извести в тех краях нет, и для побелки используют белую глину, за которой ходят за 30 верст!); снопы на крыше не ржаные, а из соломы яровой пшеницы, а садочки отнюдь не вишневые, в них растут черемуха, смороди­на, малина, кислица. И - цветы. Сейчас их, положим, нет, но хозяйка с гордостью показывает, какой высоты у нее бывают подсолнухи и мальвы.

    Село основано выходцами с Украины еще во второй половине прошлого века. Язык, на котором они гово­рят, русский, вернее «сибирский», но в произношении угадывается украинский налет. Хотя изнутри стены не побелены, из-за тараканов и клопов, неразлучных спут­ников деревянных построек, но они чисто выскоблены и вымыты. И повсюду рушники с родным украинским узором.

    Категория: История | Добавил: Elena17 (09.09.2016)
    Просмотров: 787 | Теги: преступления большевизма, россия без большевизма, мемуары
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Помощь сайту

    Карта ВТБ: 4893 4704 9797 7733

    Карта СБЕРа: 4279 3806 5064 3689

    Яндекс-деньги: 41001639043436

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 2055

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    Rambler's Top100 Top.Mail.Ru