Малолетки: полуфабрикат и сырье
Звенят ключи, гремят засовы. Будь что будет! Прощай, Барнаул! Несколько часов простояла я на дворе загородной первой тюрьмы. Ни деревца, ни кустика, зато надо мною-небо без решеток.
И опять переплет решетки в окнах столыпинских вагонов, на сей раз в форме ромба. Мне вспомнилась картина Ярошенко «Всюду жизнь»: перед вагонным окном, забранным решеткой, голуби. За окном люди. Ребенок смотрит на голубей и радуется; у деда взгляд грустный. Из глубины вагона мать ребенка с любовью и печалью глядит на сына.
Смотрю на своих попутчиц. Малолетние преступницы? Нет, пока еще дети. Голуби? Нет, пожалуй, неоперившиеся цыплята, которых слишком рано бросила наседка. Попутчицы мои - девочки в среднем лет тринадцати-четырнадцати. Старшая, лет пятнадцати на вид, производит впечатление уже действительно испорченной девчонки. Неудивительно, она уже побывала в детской исправительной колонии и ее уже на всю жизнь «исправили». Руки дрожат, глаза бегают. Развязна и болтлива. Может быть, рисуется?
- Не везет мне в жизни! И вообще, разве это жизнь? Мелкие кражи, чтобы с голоду не околеть. Вот кабы мне за границу, хотя бы в Польщу. Какая там шикарная работа в поездах - золото, меха, бриллианты... Риск? Да! Зато в случае удачи в золоте купаться можно. Уж там бы я себя показала!
Остальные девочки - их семеро - смотрят на свою старшую подругу с испугом и завистью. Если эта старшая уже полуфабрикат, то они еще сырье - просто перепуганные дети.
Туго заплетенные и завязанные тряпочками косички, юбчонки из крашенины (холст, крашенный чернильным порошком), блузки из грубого холста, материнские кофты. В глазах - тоска и испуг, вот-вот брызнут слезы. Неразговорчивы: молчат, опустив голову. Они уже осуждены по закону «о колосках», попались на краже кто горсти, а кто и пригоршни зерна. Голод не тетка, а чужая тетка не мать. Все - сироты или почти сироты: отец на войне или уже убит; матери нет или угнали на работу. А дети есть хотят!
Самая маленькая - Маня Петрова. Ей 11 лет. Стриженная под нулевку, с большим ртом и серыми глазами навыкате, она ужасно похожа на лягушонка. Отец убит. Мать давно умерла. Жила с братом, который работал в кузнице. Его забрали в армию. Всем тяжело, кому нужна сирота? Она нарвала лука. Не самого лука, а пера. Над нею «смилостивились»: за расхищение дали не десять лет, а один год.
...Наконец добрались до Новосибирска.
Самый большой город Сибири. Хоть вокзал европейский, но ведут нас по совсем не европейским улицам, немощеным. Улицы без тротуаров или вместо тротуаров - доски. Пыль. В низинах лужи. На одном перекрестке долго стояли: мимо везли инвалидов. Было что-то вроде парадной встречи. Запомнился один: ни рук, ни ног. Человеческий обрубок. Война... Какой ужас!
Это тюрьма? Да. Пересылочная. Нечто среднее между столпотворением вавилонским и стамбульским базаром. Огромная камера, вдоль стен которой трехъярусные нары - сплошной настил из неструганных, плохо подогнанных, до блеска отполированных грубых плах. И всюду, даже на полу под нарами, женщины или, во всяком случае, существа, которым природой предназначено быть женщинами, иметь право на мужа, на ребенка, на семью... на счастье.
Теперь никакого права ни на что у них не осталось. Даже на место на нарах (в любую минуту их могли с него согнать: куда? зачем? надолго? - этого им было знать не дано), даже на тюремную пайку (за провинность или без нее их могли посадить в шизо, то есть штрафной изолятор, и там заморить голодом).
«В тюрьму попадают те, кто совершил преступление. Тюрьма - наказание. Тюрьма - искупление». Таково общее мнение. Так думала и я, до того как познакомилась со своими товарищами по несчастью в Барнауле.
Здесь, в новосибирской пересылочной, я увидела и других заключенных - бытовиков. Но в этих нюансах я не сразу разобралась. Пока что понимала лишь одно:
это люди, лишенные человеческих прав. У них остается одно право - на парашу!
Формируются и отправляются этапы, другие приходят на их место. Не так-то легко разобраться в этом калейдоскопе.
Прежде всего, я присмотрелась к малолеткам. Здесь, на пересылке, - это нечто совсем иное! Они лишь немногим старше тех девочек-колхозниц, которые и теперь еще, на нарах, рядом со мной, испуганно жались к стенке. У этих грусти и испуга и в помине нет!
Их наряды (если нарядами можно назвать ту мишуру, назначение которой доказать, что они одеваются не для того, чтобы работать, а «зарабатывать» - отнюдь не руками), их завивки перманент, обесцвеченные перекисью, их крашеные губы, подведенные глаза и выщипанные брови не гармонировали с еще детскими чертами лица и детской фигурой, зато вполне гармонировали с неизменной папиросой, хрипловатым голосом и манерами, свойственными проституткам низшего пошиба.
Что же касается их разговоров...
Мне казалось, что я выросла отнюдь не под стеклянным колпаком. В свое время, преодолевая отвращение, я знакомилась с порнографической литературой, которая, надо признаться, была очень распространена в городах Румынии и Бессарабии, не считая романов, печатавшихся «подвалом» в таких грязных газетах, как «Бессарабская почта». Но когда я слушала разговоры этих «детей», у меня к горлу подкатывало, как при тошноте.
Разумеется, я знала о существовании однополой любви, бывшей одной из излюбленных тем романов двадцатых годов, но знала, как о кольце Сатурна: оно так далеко, что это нереально. Даже теперь, лежа на верхних нарах и наблюдая за поведением и жестами этих малолеток, я не понимала пантомимы отдельных парочек. Зато слышала их разговоры. Если их сквернословие вызывало у меня отвращение, то цинизм этих детей привел меня в ужас! Откуда, Боже мой, берутся эти развращенные, испорченные до мозга костей дети? Пока я безуспешно ломала свою голову над этим вопросом, ответ пришел сам собой.
Вначале одна из девочек новичков-малолеток, затем другая, третья, отделившись от стенки, робко подползли к краю нар. Их широко раскрытые глаза и рты указывали на любопытство, а то, как они закрывали ладошкой рот, сжимали руками щеки и охали, указывало на испуг, смешанный с восторгом и завистью.
Они были заворожены и буквально застыли, впиваясь глазами в бесшабашное веселье этих бесстыжих тварей. Насторожив уши, они вслушивались, как те из девчонок, которых брали на кухню в качестве подсобных рабочих, не жалея красок на описание, рассказывали, когда, где и, главным образом, как они устраивались с тем или иным из поваров и что им после сеанса дали пожрать.
«Воспитание» малолетних правонарушительниц уже началось. А Христос говорил: «Истинно говорю вам: лучше с жерновом на шее упасть вам в омут, чем соблазнить единого из малых сих!» Он не рассчитал, что слишком много потребовалось бы жерновов...
О населении этой пересылочной тюрьмы я так и не смогла составить какое-то определенное мнение: состав ее непрерывно менялся. В закоулке у двери обосновались маленькие колхозницы и я.
Вот вливается новая группа малолеток. Та же экстравагантная, дешевая мишура, те же обесцвеченные перекисью кудри, та же циничная похабщина:
- Ты из Искитима? Мариинска? Встречала там Витьку Воропая? С Урала? Там у меня был знатный ё... Мишка-Дышло, все мне завидовали. Попадешь на Дальний Восток, может, встретишь Яшку-Три Ноги, передай ему привет!
Казалось, в свои 15 лет они уже знали «все и вся»:
Час разлуки, час свиданья –
Им ни радость, ни печаль;
Им в грядущем нет желанья,
Им прошедшего не жаль*.
Не знаю, это ли подразумевал Лермонтов, но сам Демон, отец Зла, о лучшем материале и мечтать не мог!
Олень и волчья стая
Недолго я задержалась на пересылке, хотя могла бы там остаться до трубы Архангела. На этот раз я нарушила воровской закон.
Моих малолеток угнали неизвестно куда. Самую младшую, одиннадцатилетнюю Маню Петрову, дежур-нячка в первый же день вырвала из этого шалмана и устроила у мамок - нянчить детей, рожденных в неволе. На освободившееся после них место на верхних нарах поместили этап, прибывший из Караганды.
Эти 24 женщины находились в состоянии крайнего истощения: вместо трех дней они были в пути 15 суток! Сначала их продержали в Акмолинске, затем повезли в сторону Петропавловска, но с полпути вернули и погнали почти до самого Магнитогорска... Снова вернули в Акмолинск, а оттуда в Барнаул. Видно было, что они уже почти «готовы», и их высадили в Новосибирске. Дотащились они в два часа ночи и имели все шансы не дотянуть до утра. Особенно плохи были мужчины из этого этапа. Женщины в заключении выносливей к голоду, и при прочих равных условиях на одну умершую женщину приходится четверо умерших мужчин.
Решено было весь этап ночью же накормить. Они сложили свои торбы, «сидора» по-лагерному, на нары, рядом со мной, и поплелись за дежурнячкой.
Я уже было опять засыпала, когда шорох заставил меня встрепенуться: рядом со мной на нарах копошились какие-то тени. «Неужели их уже успели накормить?» - сквозь сон удивилась я, думая, что это уже вернулись новенькие из Караганды. Но странно! Почему же они высыпают содержимое торб и ворошат его руками? Блеснул нож. Резкий звук разрываемой ткани. Сон как рукой сняло - это же малолетки шарят в нищенских пожитках! Хлеба, сухарей там нет. Так что им нужно?
- Вот блузочка фартовая, - слышу я перешептывание. -Табак-самосад...
- Это что такое? А ну брысь отсюда, соплячки! Малолетки почти не обратили на меня внимания. Та, у которой был нож, распорола еще один сидор, не утруждая себя развязыванием тесемок. В следующее мгновение она полетела вверх тормашками на головы тех, кто сгрудился внизу. Вторая, третья и четвертая последовали за ней.
Шелест пронесся по камере. Три сотни растрепанных голов повернулись в мою сторону.
- Я ничего не видела! - проскандировала одна из них.
Им дали команду ничего не видеть. Значит, дано разрешение на расправу со мной.
- Я ничего не ви-де-ла! - откликнулось из разных углов.
Малолетки - целая свора - молча полукругом приближались ко мне. Их несколько десятков. Свидетелей нет: все «спят».
Что и говорить, положение не блестящее... Я как олень, окруженный стаей волков. Только у оленя есть рога, и он может умереть сражаясь, а не головой в параше. Через полчаса или час приведут карагандинских новичков. Вряд ли смогу я до тех пор отбиваться... А если смогу? Все равно дежурнячка (даже двое, трое) побоится зайти: они храбры лишь по ту сторону дверей. Значит, рассчитывать надо лишь на себя.
Что ж, a la guerre comme a la guerre!*
Сколько времени прошло? Мне об этом судить трудно. Как будто они не приближаются, их стало вроде бы меньше... Я стояла в углу на верхних нарах, чуть пригнувшись, крепко упираясь ногами и спружинив все мускулы, готовая первой нанести удар.
Кто кого? Кажется, все же не одни хищные звери иногда пасуют перед спокойной силой или перед тем, что лишь кажется силой. А если это не сила, то что? Блеф или мужество?
Но вот загремели засовы. Дежурная впустила «накормленных» новеньких, и они заняли свои места на нарах, нисколько не удивившись тому, что некоторые их сидора оказались раскуроченными. Удивлялись только, что я осмелилась вмешаться:
- Ведь это их право! Малолетки всегда обирают вновь поступивших!
Утром ко мне подошла староста камеры - «заслуженная» рецидивистка.
У нас с ней произошел приблизительно следующий диспут «о законах»:
- Учти: малолетки имеют право курочить фраерские сидора и никто не смеет им мешать. Понятно?
- Учти: никто не имеет права обижать тех, кто и без того обездолен. И я этого не допущу. Понятно?
- Да ты сама фраерша! Смотри, как бы тебе не пришлось заглянуть на дно параши. Понятно?
Я прошла уже нелегкий путь и чувствовала, что самое тяжелое - впереди. На что опереться, когда силы изменяют? Что сможет поддержать меня, указать прямой путь, подсказать правильное решение? Безусловно, не страх. Уж это я твердо знала: кого страх однажды победил, тот будет его рабом всю жизнь.
«Agit qui voudra, advienne que pourra!» - говорила Жанна д'Арк, что в вольном переводе значит: «Выполняй свой долг, и будь что будет!»
Разумеется, на эту тему я часто рассуждала сама с собой, а поэтому за ответом в карман не полезла:
- Не испугалась щенят - не испугаюсь и взрослых шакалов! Понятно?
Параша... Обычно это ведро. Вернее - смрадная бадья. Но здесь, когда в одной камере человек 300, а то и больше, это бочка ведер в 20-25, куда выливают быстро наполняющееся ведро. Но это еще не все. Параша - это символ тюремной солидарности и угроза нарушителю тюремного закона. Незадолго до моего прибытия на эту пересылку, там произошла очередная расправа. Какая-то женщина наябедничала - выдала, где блатные прячут нож. Утром ее нашли мертвой: ее утопили в параше. Виновных не нашли - все 300 человек ничего не видели. Иначе, в какую бы отдаленную тюрьму их не отправили, они бы не ушли от тюремного закона. А этот закон пощады не знает. И снова мне пришлось удивляться: ни у кого в отношении меня не было заметно враждебности. Даже у малолеток.
Азербайджанские «преступники» и европейская тупость
Вот опять она, матушка Обь! Нет, не лежит к ней мое сердце. Широкая, полноводная, серая, по-осеннему холодная, течет она на север - туда, где лишь страдания, голод и холод, где и природа и люди неприветливы, враждебны.
Я под конвоем доставлена на пароход «Ворошилов» - старую калошу с бортовыми колесами - плицами. Бесспорно, Ворошилов очень немолод, но эта калоша... Наверное, ровесница не Ворошилова, а Марка Твена, который плавал на подобной калоше по Миссисипи.
Меня вводят в общую каюту третьего класса и запирают. Нет, жизнерадостному Марку Твену здесь определенно делать нечего. Скорее, приходит на ум Бичер-Стоу, и кажется, что сейчас услышу заунывную песню негров «Down the river» - «Вниз по реке» -о том, что для тех, кого отправили вниз по Миссисипи, нет надежды.
Для моих попутчиков также нет надежды, и это мне очень скоро становится ясным. Тут женщины и дети. Три совершенно древних старухи, восемь женщин в расцвете сил и около тридцати детей, если эти лежащие рядками обтянутые желтой кожей скелеты можно считать детьми!
Ошеломленная и удрученная этой непонятной картиной, я попыталась разобраться в том, что здесь происходит. Женщины окружили меня и о чем-то расспрашивали, но я не могла понять ни слова ни полслова!
Они о чем-то посовещались, и наконец одна из них, помоложе, выступила вперед и дала мне понять, что хочет спросить меня о чем-то.
- Меня зовут по-русски Соня, - сказала она и объяснила, что они все азербайджанцы.
Трудно было понять, о чем она меня расспрашивает: остальные семь женщин, перебивая друг друга, что-то ей подсказывали. Все три старухи тоже встали с пола и, дрожа и лязгая зубами, вступили в этот очень нестройный хор. Очевидно, их вопрос был мне передан первым - сказалось уважение к старым людям, присущее всем восточным народам. Махнув рукой в сторону иллюминатора, Соня спросила:
- Этот река Каспий? Мы по река в Каспий? Каспий -тепло. Мы - очень холодно.
И все глаза с надеждой так и впились в меня...
В Каспий... Несчастные, трижды несчастные вы люди! Эта река - путь к смерти... Течет она в Ледовитый океан, и много несчастных ссыльных могли сказать: «Оставьте всякую надежду - те из вас, кого несут на север безжалостные воды Оби».
Было всего-навсего начало осени, а они жестоко зябли, хотя на них было надето все, что они сумели с собой взять. Старухи еще кутались в твердые, как жесть, ковры.
Но у меня не хватило духа сказать им горькую правду, и я ответила уклончиво:
- Нет, не в Каспий! Россия большая. Там много морей.
- Балшая, ох, балшая! - вздохнула Соня. Выслушав мой ответ, все сникли: угасла и эта надежда. Но вскоре они опять затараторили: на сей раз речь шла о детях. Рассказ Сони меня буквально ошеломил... Это значит, что мое «высшее образование» подвигалось весьма туго, несмотря на богатый и весьма наглядный материал, на котором я могла бы просвещаться ежедневно. Моя европейская тупость не могла приспособиться к самым азбучным для советской психики истинам. Их мужья, сыновья этих трех старух, были солдатами воинской части, сражавшейся в Крыму. Эта воинская часть сдалась в плен, как, впрочем,сам Севастополь,да и весь Крым. Теперь мы все знаем, что Севастополь - город-герой и его защитники тоже герои, но тогда почему-то считали всех подряд изменниками Родины, даже если они попали в плен тяжелоранеными и единственная их вина заключалась в том, что немцы их не убили, а вылечили. Мужей признали изменниками, но почему наказать за это решили их семьи?
В древности царь Митридат велел высечь море за то, что оно потопило его корабли. Мера логичная, хоть абсолютно не действенная. Теперешний деспот велел высечь... семьи, находившиеся «за горами и морями», за тысячу верст от тех, кто перед ним провинился. Если вообще тут была чья-либо вина, кроме его собственной. Логичности в этом поступке нет никакой, но эффект - огромный!
Давно известно, что за родину можно умереть, если она стоит того, чтобы в ней жить, если чувствуешь, что это твоя мать - добрая, терпеливая, любящая и всепрощающая.
Мужчин этой группы азербайджанцев, то есть стариков - мужей этих трех старух - и всех взрослых детей шестнадцати лет и старше, от них уже в пути забрали. Соня и другие матери надеялись, что их вернули домой, чтобы работать в колхозе, но это мне даже тогда показалось маловероятным. Затем отобрали и детей от двенадцати до шестнадцати лет. Куда, они не знали. Я, вспоминая «воспитание» малолеток, предпочла обойти этот вопрос молчанием. А их самих вот уж больше месяца («один луна и немножко», по словам Сони) возили по Средней Азии и теперь привезли сюда. За это время уже умерло восемь детей...
- Мы привык кушать лаваш, чурек... Арбуз - вот такой! Виноград! А нам давать хлеб, селедка... Мы, Азербайджан, рыба - нет! Селедка - тьфу! Хлеб ломай: серединка - п-ф-ф-ф - зеленый пыль! Дети болеть. Я говорил начальник: селедка-дети-умирай! Он смеятся! Дети умирать - смеялся? Зачем смеялся?!
Она всплескивает руками, все остальные ломают руки и смотрят в сторону детей. Я смотрю в ту же сторону. Пантомима не требует толкования: на нижних полках рядками лежат маленькие старички с ввалившимися глазами, заострившимися носиками и запекшимися губами.
Лишь один мальчонка лет одиннадцати или двенадцати составляет исключение: он карабкается по верхним нарам, и из-под мохнатой папахи блестят черные глазенки. Представляю себе, как гордились эти матери, когда все их ребятишки были такими же шустрыми пострелятами! Смотрю на ряды умирающих детей, на лужи коричневатой жижи, плещущейся на полу. Дизентерия. Дети умрут, не доехав до низовьев Оби, остальные умрут там.
«За родину можно умереть, если она стоит того, чтобы в ней жить...»
А за что должны умереть те азербайджанцы, которых послали защищать Крым? За то, что Сталин перед самой войной обезглавил армию? За то, что Гитлеру посылали поезда за поездами продовольствие и военное сырье, когда война уже была на пороге?
Где же измена? Кто изменник?
Шлепают по воде плицы, медленно уплывают назад плоские, унылые берега. Плывет «down the river» наша старая калоша. И сколько же горя везет она с собой! Умерли еще двое ребятишек. Там, где Томь впадает в Обь, на правом берегу, мы их похоронили. «Мы» -потому что я вызвалась рыть могилу.
Странные это были похороны... Я впервые видела, как хоронят без гроба, не на кладбище и даже не на берегу, а у самой кромки воды. Подняться выше конвоир не разрешил.
В мокром иле вырыла я неглубокую яму, в которую сразу же стала набираться вода. Матери стояли, прижимая к груди свертки с застывшими скелетиками детей, и застывшими от отчаяния глазами смотрели в эту яму.
- Я нарву осоки! - сказала я, направляясь к зарослям этой жесткой травы.
- Приставить ногу! - рявкнул конвоир, но я не обратила на него внимания.
Нарвав охапку осоки, я ее принесла и половину ее бросила в яму. Обе матери опустились на колени, опустили и положили рядышком сперва девочку, затем мальчика. Одним платком прикрыли их лица, сверху -слой осоки, осторожно, как бы боясь их потревожить, и встали с колен. Комья мокрой глины быстро заполнили могилу, а сверху я положила несколько камней. Затем гуськом мы вернулись к трапу.
Ни вздоха, ни слезы...
Я знаю, что у восточных народов похороны сопровождаются воплями, рыданиями, причитаниями... Поэтому особенно жутко было это молчание, насыщенное отчаянием. Эти еще молодые женщины производили впечатление старух. Но они - не плакали. Они -молчали. Может, горе уже сомкнулось над их головой и они смирились перед неизбежностью? Или поняли, что мертвым надо завидовать? Я понимала, что их положение безнадежно и им ничем нельзя помочь, но в душе чувствовала то, что Ален Бомбар* так правильно сформулировал в своей книге «За бортом по своей воле»: «Люди, потерпевшие кораблекрушение, погибают не столько от самих лишений, сколько от ужаса перед этими лишениями».
Инстинкт мне подсказывал: надо бороться. Но, когда меня выпускали на палубу, чтобы принести воду, вынести нечистоты и сделать уборку, в голове невольно бродила назойливая мысль: «Прыгни через борт! Это легче того, что тебе предстоит!»
Но я гнала этот соблазн прочь. Добиться какой-нибудь помощи для больных детей - об этом и речи быть не могло. Питание больным? Куда там!
- Они получили сухой паек - хлеб и селедку - на все время, что будут в пути! - отрезал конвоир.
Я растолковала Соне, что хлеб - большие круглые караваи - превращаются в «зеленую пыль», поэтому плесень надо из середины выбросить, а остальное разломать, раскрошить и высушить; селедку из мешка выложить в большой луженый медный котел - камба-ну, по-гречески, - брать оттуда столько, сколько надо на один-полтора дня, и вымачивать ее в пяти-шести водах. Добилась я и того, чтобы им давали кипяток, а не прямо воду из-за борта.
Если бы сделать это месяц тому назад! Впрочем, зачем лицемерить? Сибирь была для них смертельна и куда более мучительна, чем знаменитые газокамеры.
До сих пор, несмотря на ежедневные «лекции», я делала слишком ничтожные успехи и все еще надеялась на справедливость, поскольку я не совершала преступления. Должно быть, вид этих азербайджанских детей наконец протер мне очки!
Когда однажды ночью меня вызвали и повели по неосвещенным улицам какого-то местечка, я знала, что добра ждать не приходится. Мало ли, что я невиновна! Ведь все или почти все те, с кем мне приходилось до сих пор встречаться в тюрьме (из политических, разумеется), были невиновны и все же обречены. Но дети? У нас в Европе они были бы «детьми», но здесь... Могли же Валя Захарова восьми лет и Володя Турыгин, чуть постарше, работать кольцевиками в Суйге, то есть носить почту, проходя туда и обратно 50 километров в день - зимой, в пургу?
Дети в 12-13 лет работали на лесоповале. А Миша Скворцов, женившийся в 14 лет? Впрочем, эти-то не умерли... Пятеро детей той литовской женщины умирали где-то по ту сторону тюремной стены, я их не видела. А эти ни в чем не повинные дети умирали здесь, на моих глазах...
|