Гуманное изобретение
Если заглянуть в словарь, то против слова «тюрьма» стоит: «место, где преступники отбывают срок заключения». Но у нас каждое слово имеет, кроме официального, еще неофициальное значение. Поди-ка попробуй своими словами растолковать значение таких слов, как «свобода», «счастье», «любовь к родине». Э, да что там! Каждое с детства знакомое слово вдруг оказывается как бы в маске. А что под маской? Это нелегко угадать.
Исправительный трудовой лагерь... Вот это поистине гуманное изобретение! Как будто бы даже не наказание: «исправительный»... Если исправляют, значит, делают лучше, чем был прежде. Помогают избавиться от дурных наклонностей и приобрести хорошие. Даже указано, каким путем: при посредстве труда. Ведь труд облагораживает! Кроме того, это не тюрьма (одно слово чего стоит!), а лагерь. Хоть бы скорее! Мое желание исполнилось очень быстро. Через два дня я попала на этап. Из пришедших со мной из Нары-ма в этот этап никто не попал. Во-первых, из них никто не был опасным политическим преступником, а если и были осужденные по статье 58, то лишь по пункту 14, то есть за саботаж. Этот «саботаж» расшифровывался так: люди просто выбились из сил и не смогли выполнить требований Хохрина, а если перевести на обычный язык - это были обыкновенные люди. И, безусловно, в лучшей форме, чем я. Их отправляли в лагерь, где требуются работоспособные люди. Я же, как говорится, «дошла до ручки» и, скорее всего, скоро умру. Для таких безнадежных полутрупов существует лагерь, на входе в который можно было бы написать, как в дантовской «Божественной комедии» на вратах адовых: «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!»*
Таким образом, меня отправили с группой 58-й статьи в лагерь около станции Межаниновка, где-то неподалеку от узловой станции Тайга.
«Высадили» довольно ускоренным и абсолютно неожиданным способом: поезд лишь притормозил, конвоиры раскрыли двери товарного вагона, в котором мы почти окоченели, и с криком "Прыгай, мать твою...» помогли тем, кто не решался прыгать в темноту, прямо в снег, куда-то вниз. Помогали они проделать это сальто кому - кулаком в спину, а кому - ногой чуть пониже. Минуты не прошло, как мы все уже барахтались в снегу, а поезд, набирая скорость, исчезал вдалеке.
Я, не дожидаясь пинка, выскочила едва ли не первой, упала на четвереньки и уткнулась лицом в снег. Вскочив на ноги, с удивлением осмотрелась: ни намека на станцию. Лес. Редкие сосны. Ели. Кустарник. Дороги нет. Нас погнали целиком. Местами мы увязали по колени, и было ужасно тяжело идти: конвоиры -молодые сытые ребята - нещадно нас понукали, так что грудь разрывалась, нечем было дышать' Впрочем, это не бессознательная жестокость, а система этапируемых гонят так, чтобы все силы, все мысли бьпи поглощены одной заботой - выдержать, не свалиться . И вот таким темпом, почти бегом, мы отмахали семь километров
Три одессита в «собачьем ящике»
Наконец-то пришли Слава Богу! Сил больше нет. Высокий частокол. Ворота. Нас впускают. Но что это? Впереди еще один частокол, увенчанный колючей проволокой, и запертые ворота. Так это еще не конец наших мучений?! Первое, что поражает, - это темнота. Впрочем, справа какое-то продолговатое здание, окна которого слабо освещены. Наверное, тут баня. А предбанник где? Раздеваемся. Свертываем и увязываем свои вещи дрожащими от холода пальцами. Пальцы ног сразу заломило от холода. Скорее! Где же тут баня?
- А ну заходи! Пошевеливайся!
Передо мной открытая дверь в какой-то сарайчик. Солдат меня подталкивает, и я ступаю через порог. Дверь захлопывается, и я натыкаюсь на чьи-то дрожащие голые тела.
Истерический женский шепот:
- Кто еще? Мужчина? Женщина?
Я совсем обалдела и ничего не понимаю. Где я? Это какой-то ящик полтора на полтора метра. Высокий, как труба. Без крыши. Над головой - небо с крупными, спокойными звездами. Под ногами – лед. Запах мочи и голых тел.
- У меня ноги больные. Я не выдержу - вздыхает мужской голос.
Нет, это уже слишком! И издевательству должен быть какой-то предел! Так вот с чего начинается исправительный трудовой лагерь! Теперь этому трудно поверить, но я, хоть и очень страдала от холода, еще мучительней переживала стыд от сознания, что меня, голую, затолкали в один ящик с голыми мужчинами. Но еще сильней я страдала от отвращения - оттого что под голыми ногами размерзались экскременты, а я не могла ступить в сторону из-за тесноты.
Вызывали по двое, по трое. И надо же было так случиться я оказалась самой последней! Гуськом, торопясь и оступаясь, проковыляли мы через двор Причем по дороге я обтирала ноги об снег.
Мы вошли. Большая грязная комната Посредине, под висячей керосиновой лампой, большой стол - серый, грязный, ничем не застеленный За столом около десятка тюремщиков и пара женщин в военной форме. В дальнем конце стола груда вещей одежда, рукавицы-шубенки, меховые вещи, свитер, меховая безрукавка, чемодан - одним словом, то, что получ ше Высокая растрепанная и неопрятная, немолодая уже женщина подымает с пола связку вещей
- Чьи вещи? Старичок выходит вперед.
- Эти вещи мои, - сказал он, закрывая руками срам.
- Назад! - рявкнул, вскакивая со стула, один из псарей.
Бедный старичок отскочил, подняв руки, чтобы заслонить лицо. И началась отвратительная процедура осмотра и прощупывания грязных лохмотьев. После этого вещь возвращалась владельцу, и тот торопливо ее одевал. Но не все вещи после осмотра возвращались. Жилет домашней вязки, теплое кашне, носки - то, что получше, - женщина отбросила в дальнюю часть стола. Старичок дергался, вздрагивал, но горестно опускал голову: ведь мы бесправны, а грабители - наши хозяева. Из опроса я узнала, что старичка зовут Футорянский и родом он из Одессы. Следующая также оказалась одесситкой по фамилии Кобылянская.
«Чудно! - подумала я. - Ведь и я тоже из Одессы родом. Итак, трое голых одесситов очутились в одном «собачьем ящике» где-то возле Томска. Тесно на планете Земля!»
Бедная Кобылянская стояла, опустив голову, и если бы она не посинела от холода, то сгорела бы от стыда. На глазах у десятка мужчин тюремная надзирательница (или, как их тут называют, воспитательница) подымала одну за другой ее вещи: трусы, рубашку, полотенце, - перепачканные засохшей кровью. Как благодарила я Бога за то, что с того самого дня. Когда меня отправили в ссылку, у меня не стало месячных!
Последняя связка одежды и рюкзак положены на стол. «Ну, моими вещами вы не соблазнитесь», - думала я. Увы, я плохо знала своих новых хозяев! Когда все мои лохмотья были ощупаны, один из «воспитателей» пристально посмотрел на мой рюкзак и... бросил его в кучу награбленных вещей.
- Разрешите! - подняла я голос. - Мне и в тюрьме возвращали мешок для вещей.
- Р-р-разговор-р-ры! - зарычал он в ответ.
- Вы можете забрать завязку, а мешок - нет. Или, по меньшей мере, должны дать расписку.
Наверное, Валаам не так удивился, когда заговорила его ослица, ведь в старину к ослам, даже не говорящим человеческим голосом, относились с известным уважением, и после «чад и домочадцев» ослы и отчасти волы неоднократно упоминаются в Священном Писании. Но вслед за первым мгновением удивления у моих «воспитателей» глаза на лоб полезли, и я сообразила, что начинать знакомство с каждой новой тюрьмой с ее карцера явно не отвечает моим интересам. Так лишилась я последней вещи, связывающей меня с моим прошлым...
Прощай, мой верный рюкзак! «Английский», из добротного, непромокаемого материала, с такими хорошими пряжками и ремешками, сопровождавший меня в веселых походах на Карпаты, на берег родного Черного моря; ты случайно спасся, когда меня выгнали из дому, потому что находился v Иры. Ты был со мною на всех этапах моего «крестного пути». И сейчас, глядя на тебя в последний раз, я поняла, что судьба преподала мне еще один урок: нет у нас такого обездоленного человека, которого нельзя было бы еще немного обездолить!
Наш кормилец и хозяин Вайсман
Нас снова пересчитали (а было в этапе 12 мужчин и 3 женщины); заскрипели ворота, и нас впустили в зону и повели в этапный барак.
Как я сама вскоре убедилась, весь этот лагерь был вполне забытый Богом и людьми. Что же касается этапного барака, то даже на фоне общего запустения он имел еще более запущенный вид. Мы растопили давно не топленную печь, но, кроме дыма, из этой затеи ничего не получилось. Дымоходы были плотно забиты, зато щели в засыпных стенах давали свободный доступ свежему воздуху, хотя по непонятной причине дыма наружу не выпускали. Пришлось улечься на голых досках нижних нар. На верхних, может быть, было менее холодно, но дым! Он весь скопился под крышей (потолка не было). Плотно прижавшись друг к другу, мы уснули.
Засыпая, я утешала себя мыслью: «С этапами покончено. Здесь мне жить, здесь работать. Хоть пользу буду приносить! А уж если дело коснется работы, то последней я не буду!»
Наверное, это от мамы я унаследовала неисправимый оптимизм: хочется надеяться, хочется во всем видеть хорошее, но на душе как-то смутно. Или в душе поднялся протест, оттого что при проверке вещей у заключенных отбирали все, что приглянулось тюремщикам? Или я мучительно перенесла стыд, когда, голая, стояла перед всей этой комиссией? Или - и это скорее всего - в лицах этих рабовладельцев середины XX века я увидела такое смертельное равнодушие, которое страшнее ненависти?
Но это было там, по ту сторону частокола с колючей проволокой, а тут все должно быть иначе.
- Вы в бригаде Вайсмана, - говорит нарядчик.
Значит, мой кормилец, а следовательно и хозяин, Вайсман. Мне указывают, где его найти. В сарае большой, как гроб, ящик. В ящике - хлеб, нарезанный пайками. Довески приколоты лучинками. Возле ящика с дощечкой в руке стоит сам Хайм Исакович Вайсман - высокий, стройный, лысый, как колено, старик - сын раввина из Гомеля. Старый революционер, всю свою жизнь посвятивший борьбе за свободу и справедливость. Убежденный коммунист - один из тех, которые еще встречались до 1937 года. И судьба его была такой же, как судьбы тысяч и тысяч ему подобных. Но он не отчаялся, не обозлился. Во что он верил, что любил и что ненавидел, трудно было сказать. Никто от него не слышал ни жалобы, ни слова осуждения или похвалы по адресу тех, кто разбил его жизнь и растоптал его идеалы. Но я знаю одно: он был умен, очень умен, и весь свой ум, свой опыт - я бы сказала, мудрость - направлял на то, чтобы помочь своим бригадникам выжить. Приходилось проделывать чудеса, чтобы, закрывая наряды, сводить концы с концами и выкраивать для своих бригадников обычную гарантийную пайку хлеба в>670 граммов. Каким-то чудом это ему почти всегда удавалось.
В этом куске хлеба была жизнь, или, вернее, более медленный путь к смерти... Шестьсот семьдесят граммов - это не так уж мало. Если бы только не это убийственное однообразие! Хотя человеческий организм - очень тонко устроенная живая лаборатория, но все же из одного хлеба, чуть ли не наполовину состоящего из соломы и воды, невозможно изготовить все необходимое для создания и поддержания живых клеток организма. Даже если есть этот хлеб досыта, как говорится, от пуза, и то организм со временем ощутил бы острую недостачу белков, витаминов, ферментов, ведь мы были лишены возможности грызть кору деревьев, есть «гнилушки», траву, корни, листья. Эти добавки к горсти муки дают возможность человеку извлечь из нее все, что она может дать. Когда же питаешся только хлебом, и притом впроголодь, то образуется своего рода заколдованный круг: истощенный организм не в состоянии усвоить хлеб, а организм, неспособный усвоить хлеб, истощается.
Заслуга Вайсмана заключалась в том, что он умудрялся всеми правдами и неправдами сохранить своим бригадникам тот минимум, который им давал возможность подольше протянуть.
- Вы признаны инвалидом второй группы и можете работать сидя, - сказал Вайсман. - У нас в бригаде следующие цеха: изготовление деревянной игрушки, главным образом деревянных грузовичков; ширпотреб, то есть изготовление деревянных гребешков и портсигаров; наконец, бондарный цех, где делают бочарную клепку, черемуховые обручи и собирают бочки. Что предпочтете вы?
- Да здесь и выбирать нечего! Пойду в бондари.
- А вы что, знакомы с этим делом?
- Очень мало. Но это не на день, не на два, а на десять лет. Обучусь ремеслу и буду хорошим бондарем. А делать никому не нужные гребешки и портсигары -бесполезная трата времени!
- Именно не день, не два, а десять лет. И поэтому нужно попытаться выдержать эти десять лет и не умереть от истощения!
- Но я хочу научиться полезному...
- Самое полезное, чему вам надо научиться в лагере, это «инстинкту самосохранения». Когда вы еще станете хорошим бондарем! А пока что за невыполнение нормы сядете на штрафной паек... Это еще не все. Недостаточно быть даже хорошим бондарем. Надо уметь угождать начальству - всем, от начальника лагеря до последней дежурнячки. Кому бадейку. сделать, кому ванночку, лохань или кадушку. Иногда я получаю за это какую-нибудь подачку, но даже и без того вынужден их всех ублажать, чтобы сохранить себя, свою жизнь, а заодно и жизнь своих бригадников: если начальство не закроет глаза на все ухищрения и приписки, которые я делаю, закрывая наряды, то 131 человек моей бригады получат вдвое меньше хлеба, а это значит... Нет, вы еще не знаете, что это значит. Вы только что прибыли, и это ваш первый лагерь. Советую вам в ваших же интересах: работая, всячески старайтесь сберечь свои силы и не пренебрегайте ничем для того, чтобы съесть лишний кусочек хлеба. Я вижу, вы негодуете? Вас возмущает мой цинизм? Шесть лет тому назад и я никогда бы не поверил, что стану так рассуждать... И уверяю вас, что значительно раньше, чем через шесть лет, вы со мной согласитесь, но только в том случае, если еще сегодня, даже не соглашаясь со мной, последуете моему совету и возьметесь за работу «полезную». Не в широком смысле, а в самом узком: полезную лично вам! Иначе будет поздно. Человек - не какой-то особенный герой. Обычный, нормальный человек может выдержать без пищи очень долго, больше месяца. Но фитиль... Извините, вы, быть может, не знаете, что «фитилями» называют доходяг, то есть истощенных до предела людей, в которых жизнь еле теплится. Так вот, такой фитиль, дня два-три лишенный пищи, умирает.
...Всю эту науку преподал мне Хайм Исакович не сразу, а в несколько приемов, в течение тех дней, когда я, желая поступить по-своему, как мне казалось, - правильно, пыталась стать бондарем. Понятно, если есть желание освоить какое-либо ремесло, то рано или поздно успех будет достигнут. Рано или поздно... Вся беда заключается в том, что в нечеловеческих условиях этого лагеря успех пришел бы слишком поздно.
Хороший человек был Хайм Исакович! Он не только помогал мне советом и практическим показом, но самую ответственную часть моей работы выполнял собственноручно, благодаря чему я получала гарантийную, а не штрафную пайку. Но так не могло, не должно было продолжаться.
В шесть часов - конец рабочего дня. Хоть чувство усталости никогда меня не покидало, но я знала, что от этой усталости невозможно отдохнуть, и не спешила на свои нары. Я умышленно не говорю - «домой», так как это слово будило во мне слишком священные для меня ассоциации, и я не хотела их профанировать. Итак, вместо того чтобы возвращаться в жилую зону, я предпочитала побродить по рабочей. Здесь на этот счет особенных строгостей не было - население лагеря было до такой степени истощено, что на них смотрели, как на покойников, немного задержавшихся на этом свете.
Мое внимание привлекла постройка, похожая на жилой дом, в отличие от прочих, барачно-сарайного типа. Толкнув дверь, оказавшуюся незапертой, я спустилась по ступенькам, ведущим вниз, в полуподвальное помещение и остановилась от удивления: посреди комнаты стоял мольберт, а за ним сидел одноногий старик с густыми усами и бровями, но совершенно лысый, если не считать венчика серебристых кудряшек на затылке. У него была одна нот. Культя другой опиралась на костыль.
Я встала за спинкой его стула и критическим оком осмотрела его творение. Хоть я и не художник, но в произведениях искусства разбираюсь, и мне сразу стало ясно, что этот мазила менее заслуживает звания художника чем я - бондаря, но уж лучше малевать неудачную имитацию Левитана, чем изготавливать деревянные гребешки, пригодные разве что на расчесывание тех остатков седых волос, что еще сохранились на затылке горе-художника. В это время в соседней комнате загремел стул и в дверях появился молодцеватого вида мужчина среднего роста и. что меня больше всего удивило, средней упитанности.
- Вам что здесь надо? - спросил он не очень любезно, но, присмотревшись, продолжал чуть мягче: - А, я, кажется, узнаю. Вы из нового этапа и хотите стать бондарем. Хотите заниматься полезным делом.
- Пока что присматриваюсь к вашим художественным произведениям.
Он держал в руках карандаш, из чего я сделала вывод, что он так или иначе тоже мазила. Он посторонился, и я вошла во вторую комнату. Посреди комнаты стоял стол. Нет, не стол, а алтарь. Что за черт, к чему он здесь? Куб, сложенный из кирпичей и покрытый мельничным жерновом. В середине этого жернова чуть дымились остатки углей. Сбоку какое-то приспособление: колесо с ручкой, вроде колодезного ворота и лопасти в кожухе, а от кожуха - трубка, ведущая под жернов.
- То. на что вы смотрите, - «выжигалка», - бросил он через плечо. - А вот посмотрите-ка сюда. Может, подскажете, как нарисовать «Тройку"? Я хочу освоить этот узор для выжигания на портсигарах.
Я посмотрела на его эскиз и покачала головой: рисунок, над которым он корпел, даже отдаленно не напоминал «Тройку».
- Дайте бумагу, я попробую набросать...
- Бумагу? Да знаете ли вы, что во всем лагере нет ни обрывка бумаги? Даже стельки и задники старых ботинок давно пошли на курево. Вся бухгалтерия -и та давно на досках. Напишут, соскоблят и снова пишут. Вот и вы возьмите эту дощечку - и айда, попробуйте!
Я взяла портсигар и довольно неуклюже изобразила на нем три конские головы и шесть ног плюс один хвост. Головы эти были, по меньшей мере, страшные. Сидя на любом из этих коней, святой Георгий Победоносец на старинных иконах мог бы с большим успехом поражать дракона, но запрячь подобных чудовищ в тройку - недопустимая авантюра.
Тот художник, что помоложе, пришел в восторг:
- Великолепно! Это же просто великолепно! Из скромности я поторопилась ретироваться.
«Рабочий верблюд», одноногий художник, Заруцкий и я
- Я вас перевел к Заруцкому, в выжигалку, - объявил мне Вайсман. - Он явился ко мне вчера просто с ультиматумом - ваша "Тройка» растоптала вдребезги его покой.
И вот я на новой работе. С утра, получив суп в свой котелок, иду в выжигалку. Хотя я не стала бондарем, но котелок я все же себе сделала. Котелок - бадейка из отструганных березовых дощечек, стянутых обручами из ветвей черемухи, литра в полтора «водоизмещением». Баланду описать куда трудней. Горсть озадков -того, что выпадает под решето веялки, когда провеивают зерно. Там мелкая "запаленная" пшеница и рожь, «куколь», "мышиный горошек", семена васильков и прочих сорняков. Все это варился в воде и чуть-чуть сдабривается солью. Хоть это хлебово и горько на вкус, но съесть его можно. Беда лишь в том, что зерна не перевариваются. Все слишком голодны, чтобы не спеша пережевать их. Силенки не хватит, да и зубы от цинги и пиорреи шатаются. Если бы зерна сплющили или истолкли, а еще лучше - смололи! А так... Может быть, это нарочно, чтобы доходяги умерли от кровавого поноса?
Между преступным замыслом, преступной глупостью и не менее преступной халатностью трудно провести черту...
Итак, я завтракаю и сажусь за выжигалку. Мой напарник - старичок Федя Баландин, родом из Тамбова. На его обязанности - крутить колесо вентилятора, раздувающего березовые чурки, заменяющие уголь. Наша работа носит какой-то древнеегипетский характер. Баландин очень напоминает верблюда, вертящего водяное колесо, а я сижу сгорбившись в клубах едкого дыма от горящих чурок и орудую раскаленными жигалами. К вечеру мы оба угораем до полусмерти!
Но работа мне нравится, за ней я могу забыться: как-никак, это что-то творческое! Сначала Заруцкий завалил меня портсигарами. Прежде на них выжигали два шаблона: «ветку ландыша» и «трубку». Я же ввела разнообразие: тут была и «Тройка», и все породы собак, и морские пейзажи - с маяками, лодками и прочее, и зимние пейзажи, и цветы, и даже самовар! Затем Заруцкий стал мне давать гладко обструганные березовые дощечки, которые шли на изготовление крышек шкатулок На них я могла по своему усмотрению рисовать, вернее выжигать, целые картины.
Пока мой «рабочий верблюд» Баландин отдыхал, я шлифовала выжженный рисунок мелкой наждачной бумагой и подкрашивала углубления бейцем - специальной краской, усиливающей эффект. Последняя процедура - лаковое покрытие.
В своей наивности я многого не понимала. Во-первых, норма - полторы картинки, а я так увлекалась, что делала их 7-10. Если норму повысят, то я сыграю некрасивую роль в отношении тех, кто будет после меня выполнять подобную работу. А не выполнить норму - значит получить штрафной паек. Мое неуместное рвение могло стоить жизни моим несчастным преемникам на этой должности.
Во-вторых, я не подумала о том, что до меня единственным художником считался одноногий старик -Семен Иванович Прошин. При всей своей бездарности он сумел прослыть художником, ведь «среди слепых одноглазый - царь». Мне и в голову не могло прийти, что он меня возненавидел! Дело шло не о славе, а о хлебе, то есть о жизни. Я же, ничего не подозревая, отвечала откровенно на все его вопросы, тем самым давая ему в руки оружие, которое он в любое время мог пустить в ход против меня. Не только мог, но должен был донести: по советским законам того времени тот, кто слышал «крамольные речи» и не донес, считался соучастником преступления. Меня слышали трое: Заруцкий, Прошин и Баландин. Кто бы из них ни стал доносчиком, он бы погубил одновременно со мною и остальных двоих, а поэтому пока что никто не доносил. А я, в простоте душевной, желала всем только добра.
Еще несколько лет тому назад Прошин не был лысым одноногим стариком. Ходил он по Московскому Кремлю, встречал и сопровождал многие иностранные делегации, так как был знаком с языками.
Он считал, что ему в 1937 году здорово повезло: хотя ему, привыкшему только к партийной работе, пришлось катать и грузить круглый лес, из заключения все же есть надежда вернуться... И тут ему повезло: он сильно ушиб и разодрал себе колено и попал в больницу. Но выздоровление подвигалось быстро и можно было опасаться, что в ближайшем времени вновь придется катать бревна... Тут-то он начал понемногу растравлять заживавшую было рану, и притом так удачно, что инфекция проникла в сустав. Дело закончилось ампутацией и еще реампутацией бедра. Теперь от катания бревен он избавился, но оказался перед незавидной перспективой - вырезать деревянные ложки в бригаде Немировского. Он готов был позавидовать своим товарищам, которые, получив пулю в затылок в застенках Лубянки, были избавлены от долгого и мучительного умирания от истощения. Дело в том, что в бригаде Немировского, почти такой же многочисленной, как бригада Вайсмана, хотя и насчитывалось, как и в прошлом году, сто одиннадцать человек, но на протяжении года состав всей бригады полностью обновился, кроме самого бригадира. Остальные сто десять человек умерли. Объяснялся этот фокус очень просто: чтобы получить гарантию, то есть 670 граммов хлеба, надо вырезать вручную шестьдесят шесть ложек из липы и тополя, а вырезать из липы удавалось лишь по 25-30, а если из тополя, то и того меньше.
В Сибири шутят, узнав о чьей-либо смерти:
- Ну что ж, ложки подешевеют!
Но это не о тех ложках, изготовленных в бригаде Немировского. За них люди расплачивались жизнью...
Тут-то у Прошина и объявился «художественный талант». Заруцкий взял его в выжигалку и организовал художественное оформление ширпотреба. Прошин выжигал на портсигарах «трубки» и «ландыш», а в свободное время работал налево - малевал «ковры» и «картины» для вольнонаемных хозяев, которые снабжали его материалом и расплачивались продуктами.
Повстречайся я с Заруцким на год-два позже, я бы угадала в нем подлеца, быть может. И теперь мне тяжело за фасадом благожелательности и даже дружбы разгадать человека продажного. Я знаю, чего можно ожидать там, где донос возведен в степень добродетели, а предательство вменяется всем с самого детства в обязанность. И все же снова и снова обжигаюсь и не могу (а впрочем, и не хочу!) привыкнуть к тому, чтобы видеть в каждом советском гражданине потенциального предателя. Но тогда, в расцвет тлетворного безвременья Сталина, Берии и К°, мне и в голову не приходило, почему Заруцкий постоянно переводит разговор на самую горячую почву идеологических споров.
Я должна была задать себе вопрос, почему он, заключенный с 1937 года, живет совсем неплохо - имеет собственную квартиру при выжигалке, пользуется услугами денщика, того самого Баландина, сумел сохранить бравый вид и упитанность? Может, думала я, семья его поддерживает деньгами и посылками? Или местное начальство не может поверить в то, что он виновен? Ведь он из окружения маршала Тухачевского... И я думала, что очень многие не верят, не могут верить, что Тухачевский был врагом того строя, которому служил! Лишь позже я узнала, что семьи репрессированных были подвергнуты подобным же репрессиям (расстреляны, загнаны в тюрьму, ссылку) или успели официально отречься от своих мужей, отцов, сыновей, братьев и дрожат теперь, пресмыкаясь, или затаились по углам, как мыши под метлой.
В сказке говорится: «третий - форменный дурак». Итак, в этой компании третьим был Федя Баландин. Но дураком он был не сказочным, а самым настоящим. Тихий, безобидный и какой-то обреченный. Уж этот едва ли мог оказаться доносчиком! Вряд ли было ему 45 лет. Пожалуй, меньше, но выглядел он глубоким стариком, абсолютно дряхлым.
- Был я совсем мальчонкой еще, когда Колчак занял наш город. Ну, пацаны, известное дело - им всюду надо было побывать. Я тоже Колчака встречал, шапку вверх бросал, ура кричал. За это и пострадал. Я забыл, а они вспомнили.
Не забуду я Пасху 1943 года. В этот день невероятно вкусным лакомством угостил меня бедняга Баландин.
- Христос воскресе! - с какой-то особенной торжественностью возгласил он.
- Воистину воскресе!
- Ну, Фрося, что я припас! Вот с тобой и разговеемся...
И он бережно расстелил на краю горна белую тряпицу - в ней была соль - целая чайная ложечка! Это не всякий поймет, а оценит лишь тот, кто знает, что такое - поделиться горстью соли!
Мы отщипывали от наших паек по кусочку, бережно макали в соль и благоговейно отправляли в рот. До чего же это было изумительно вкусно!
Но Баландин был как-то особенно грустен.
- Эх, Фрося, Фрося! Доживем ли мы до Пасхи Господней, до того дня, когда будем на воле? Хоть бы еще разок пшенных блинов поесть! Какие блины пекут у нас на Тамбовщине!
Нет, не дожил ты до Пасхи Господней на воле, не поел и блинов на родной Тамбовщине... Не зря был ты так грустен в то утро, когда мы «разговлялись» той солью, что ты разделил со мной. Через несколько дней я узнала, что Баландин сошел с ума: раздевшись догола
- 153 -
он с воем носился по зоне, налетая на стены, и жутко было слышать его вопли. Пеллагра сделала свое дело. Три «D»: Dispepsia, Dermatitis, Dementia.* Сначала понос. Изнуряющий, затяжной, не поддающийся никакому лечению («лечили» их раствором марганцовки). Затем дерматит - сыпь вроде чесоточной. Осложнялась обычно пиодермией, фурункулезом, которому также ничем нельзя помочь. Потом безумие и смерть.
Куриная слепота
Приближалась весна, прекраснейшее время года, но ничего хорошего она нам не сулила. Все живущее к началу весны слабеет. Человек не составляет исключения, а заключенный и подавно. К тому же и без того скудную пищу давали нам без соли...
Говорят, что дикие племена Африки и Океании не употребляют в пищу соли. Зато они едят много овощей и фруктов, богатых минералами, солями. А мы? Какие химические процессы происходит в нашем организме, мы не знали, но самочувствие резко ухудшалось, усилился голодный понос, участились припадки, напоминающие эпилепсию. Слух и зрение слабели, и под влиянием авитаминоза все население лагеря (около 800 человек) почти поголовно было поражено куриной слепотой.
* Диспепсия (нарушение пищеварения), дерматит (заболевание кожи), деменция (приобретенное слабоумие).
На первый взгляд, это могло бы показаться даже комичным: солнце только что зашло, еще совсем светло, а целая вереница людей медленно, наощупь продвигается вдоль стены. Рукой опираясь о стену, ощупывая дорогу перед собой палками, бредут они неуверенной походкой, будто в темноте. Но ведь для них и на самом деле абсолютная темнота! Это не настоящая, а куриная слепота, она была очень быстро ликвидирована весной, когда в тайге в изобилии появилась колба, то есть черемша, своего рода дикий чеснок. Но черемша появилась лишь в июне, а тогда, в апреле...
Трудно себе представить, до чего доходят голодные, отчаявшиеся люди, к тому же еще пораженные слепотой! Они торопятся получить свой черпак баланды, натыкаются друг на друга, падают, роняют котелки, иногда уже с супом, и тогда ползают на четвереньках, плачут от отчаяния, пытаясь сгрести зерно. Собрать эту горсть зерна со снега еще возможно, но под снегом толстый слой опилок (рядом пилорама). Что ж, в рот отправляют пригоршнями и опилки.
Не знаю, как и почему, но необратимых форм авитаминоза я избежала. Можно заподозрить меня, пожалуй, в суеверии, что ли, но я твердо верила, что передо мной лежит лишь один путь: никогда не выгадывать -не искать спасения путем хитрости и лжи, что бы со мной ни случилось, воспринять это как волю Божью, а она во зло обратиться не может. Это залог морального здоровья, и рикошетом это помогало мне выжить в самых тяжелых условиях. Мама утверждала - я выжила потому, что она ежедневно в молитве обращалась к своему ангелу-хранителю, прося его превысить свои полномочия, ведь то, о чем она его просила, выходило за пределы его компетенции, а именно:
- Ангел-хранитель! Храни мою Фофочку! У этого ангела-хранителя была, безусловно, не синекура!
Мука и мука
Настал день, когда я заметила, что у раздаточного окна не толпится народ. Я поняла, в чем дело: на складе нет продуктов. Ничего нет! Ни муки, ни соли, ни озадков (отбросов зерна). Даже капустных кочерыжек, обгрызенных и потоптанных скотом с осени, замерзших и перезимовавших в поле под снегом, и тех больше нет! Пусть это и не питание, но все же их выкапывали из-под снега, рубили топором, превращая в щепу, заливали водой и варили - вода хоть пахла капустой, а сердцевину можно было жевать. Но все окончилось. Ничего, кроме кипятка...
С 13-го по 15-е апреля у нас во рту ничего не было. Тут я убедилась, насколько Вайсман был прав. Сколько несчастных доходяг, которые еще кое-как тянули, за эти три дня шагнули через барьер обратимости! Три дня без пищи - и фитиль умирает. Вот когда я поняла, что рассказ о том, как здесь, в этом самом лагпункте, вымерли все до последнего те две тысячи китайцев, перешедшие границу в поисках спасения во время заварухи на Восточно-Китайской железной дороге, - это не плод больной фантазии и не горячечный бред. Тут же умерли испанцы, спасавшиеся от Франко. Одного я еще застала - звали его Сергей, настоящего имени не знаю, и родом он был из Барселоны. Те, что умирали теперь, были из улова 1937 года, но поступило немало и «молодежи» - с Украины, из Крыма. Но на этот раз наш час еще не пробил. Стрелку роковых часов остановила мужественная женщина, принадлежавшая к отнюдь не геройскому племени колена Израилева, - врач Сарра Абрамовна Гордон, недавно назначенная начальником медсанчасти. Не подчиняясь начальнику лагпункта Лопатину, она - в самое бездорожье - отправилась верхом в Томск на лагерном коне-доходяге, который обычно возил только покойников на наше кладбище, вернее - на наш лагерный «скотомогильник».
Все собрались на холме возле водокачки, чтобы посмотреть, как Сарра Абрамовна, всю жизнь прожившая в Москве, первый раз за всю свою карьеру поедет верхом. И было на что посмотреть! Кляча по упитанности соответствовала нашему стандарту, а Сарра Абрамовна весила добрых шесть пудов! К тому же дорога была жуткая - набросанные поверх трясины бревна. И летом там было не ахти, а теперь...
Мы с замиранием сердца смотрели, как отправлялась в путь наша «последняя надежда»: кляча шаталась из стороны в сторону, оступаясь на бревнах, которые под ней шевелились, как живые. Сама Сарра Абрамовна колыхалась, как аэростат. Вслед ей неслись все наши молитвы и благословения. Доедет или не доедет? Добьется ли помощи?
Может быть, не следует лишать Сарру Абрамовну лаврового венка героини, но «правда, Платон, мне дороже...»* Спасая нас, она спасала и себя. Ее муж был репрессирован в 1937 году. Она избежала участи члена семьи врага народа, и, не ожидая, пока «хозяева» передумают, сама завербовалась врачом в систему ИТЛ, покинула Москву и вот уже шестой год из кожи вон лезла, работая в самых захолустных лагерях.Что же получилось бы в случае массовой гибели чуть ли не всего населения лагеря: пришлось бы признать преступную халатность начальника лагеря, члена партии, или вредительство врача - жены врага народа? И все же Сарра Абрамовна до Томска (35 верст по качающимся бревнам!) добралась, и в тот же вечер из поезда, который лишь замедлил ход, выбросили несколько мешков муки.
Доставили мы их вручную на жердях, так как наша кляча еще не вернулась. Не так-то легко было найти полтора десятка таскальщиков, хоть свои-то ноги способных таскать! Разумеется, «без Грыця и вода не святыця», и без меня дело не обошлось, ведь набирали добровольцев. Могла ли я отказать себе в удовольствии вечерней прогулки, хоть и под конвоем, но под чистым небом? У конвоиров хватило ума не запрещать нам поесть, наоборот: один мешок специально для нас развязали и разрешили нам съесть по целой пригоршне муки. И еще в пути дали немного - иначе доходяги самовольно растерзали бы мешок, нажрались и, пожалуй, околели бы.
Какие были на следующий день рези в животе! К слову сказать, я и тут учудила - все несли вчетвером один мешок, я же перла мешок сама, сделав из жердей волокушу. Первая выпечка хлеба нам не досталась. Озверевшие от голода люди ринулись на фургон, везший хлеб, изломали его и чуть не растерзали и конвой, и нашего Росинанта. И откуда у полупокойников прыть взялась?
Веселый Первомай
Вот уже месяц я здесь, в этом лагере. Месяц - изо дня в день, без выходных - выжигаю я на кедровых досках картины. Кроме своей работы, которую я выполняю на 700 процентов, делаю и норму Прошина -портсигары, чтобы он мог к 1 мая нарисовать ковер для кого-то из начальства. Заруцкий меня торопит, он хочет подарить всем нашим начальникам картины, а женам начальников - шкатулки. От дыма дерет в горле и слезятся глаза, но не беда: предстоят два выходных, первое и второе мая, и я смогу посидеть на солнышке, подышать чистым воздухом. Отдохнуть!
Работа закончена. Уф! Как я старалась, чтобы справиться с такой перегрузкой! Слава Богу, сделала все...
Проглотив свою баланду, устраиваюсь на штабеле досок возле выжигалки. Солнышко заходит, и его последние, косые, ярко-желтые лучи создают иллюзию тепла. У меня в руках кедровая веточка. Я с наслаждением ее нюхаю. Запах хвои усиливается запахом смолистых досок, и стоит закрыть глаза, как в памяти встают бескрайние леса Сибири - те места, по которым я в прошлом году шагала. Шишкинские пейзажи... А вот и еловые леса Карпат, охотничий павильон Франца-Иосифа и те далекие счастливые дни, когда мы лазили по горам с Ирой. Сколько там было земляники...
- Керсновская?
Очарование нарушено, но я все еще в блаженном настроении. Передо мной один из тех конвоиров, который помогал мне привязать мешок с мукой к жердям.
- Отдыхаешь? - у него какой-то смущенный вид.
- Отдыхаю! Наглоталась дыма и теперь проветриваю легкие. А в чем дело?
Я все еще улыбаюсь, нюхая кедровую лапу. Солдат мнется. Вид у него определенно смущенный. Постояв еще с минутку, он резко поворачивается и быстро шагает прочь. С удивлением гляжу ему вслед.
Вечером, когда я возвращаюсь в свой барак, женщины при виде меня несказанно удивлены.
- Смотрите, Фрося пришла... Так ее не забрали?
- Меня? Зачем? Куда это? - удивляюсь я.
- Ах, она ведь новенькая!
- Да скажите же толком, в чем дело?
- Сюда приходил дежурняк из местной псарни и спрашивал вас.
- Ну и что же? Он и ко мне подошел, спросил, я ли Керсновская, постоял и ушел.
Женщины переглянулись.
- Видите ли, Фрося, - сказала одна из них, - в лагере такой обычай: когда праздник - Первое ли мая, Октябрьские, или там День Конституции, - так на нас, политических, надо нагнать страху и вообще сделать нас еще более несчастными, подчеркнуть то, что мы «враги» и не имеем права на праздники. И вот в эти дни усиленно шмонают, делают особенно дотошную проверку и если не могут всех, то хоть кого-нибудь обязательно «репрессируют» - сажают в карцер на усиленный режим. Поэтому за вами и приходили.
Я возмутилась:
- Что за нелепость! В карцер сажают тех, кто провинился, нарушает режим, ведет себя плохо. А я? С утра до ночи работаю не разгибая спины и за этот месяц план выполнила на 700 процентов. За что же меня наказывать?
На следующее утро к нам в секцию пришел дежурный, разбудил меня и, не дав времени получить хлеб, отвел в шизо - штрафной изолятор. Это тюрьма в тюрьме; здание, обнесенное оградой и колючей про-волкой.
Так меня отблагодарили за мой труд, за 700 процентов к плану и образцовое поведение.
Узенькая клетушка полтора на полтора метра с одним зарешеченным окошечком-щелью, упирающимся почти вплотную в ограду лагеря. Тесно. Темно. Холодно. Нет нар, так что приходится сидеть на грязном полу. Но не это самое тяжелое, и не то даже, что в шизо получаешь штрафной паек - 350 граммов хлеба без приварка (раз в день жидкая бурда). Все это страдание физическое. Хуже всего, что я не одна! На полу валяется какая-то вдрызг пьяная, растерзанная и вся измазанная нечистотами и блевотиной девка. Это бы-товичка. Живут они отдельно от нас и занимают привилегированное положение: работают на кухне и ходят за зону убирать и топить печи к вольнонаемным, по-лагерному - вольняшкам, которые живут неподалеку от зоны. Кроме того, они «обслуживают» всю псарню, то есть ее мужской персонал, и это их главная обязанность. В чем она заключается, я узнала позже.
Моя компаньонка попала в шизо, разумеется, не в честь Первомая. Напротив, она рассчитывала лихо кутнуть с солдатами-охранниками, но перестаралась: напилась раньше времени, нахулиганила и, очевидно, попалась на глаза тому, кто не был ее клиентом. Так она оказалась здесь и теперь, вне себя от досады, буйствует: катается по полу, изрыгает отвратительнейшую брань. Она опрокинула парашу, вся измазалась блевотиной и нечистотами, колотит крышкой параши и орет, орет...
Если что-нибудь на свете может вызвать отвращение, граничащее с ужасом, то это - пьяное существо, потерявшее человеческий облик, особенно женщина.
Но быть запертой с такой тварью в тесной клетушке! Нет, то, что я испытывала, нелегко выразить словами! Кажется, я вообще не нашла бы подходящих слов, что же касается выражений, которыми эта дама сыпала как горохом, то я их слышала впервые в жизни.
- Педерасты... в горло! - орала она, колотя крышкой параши. И сразу переходила на умоляющую интонацию:
- Митечка, миленький, дай закурить...
И затем разражалась диким ревом и отборнейшим сквернословием.
Мне казалось, что эти грязные выражения прилипают к лицу, как паутина, в которой копошатся ядовитые пауки, а смрад водочного перегара, вонь от неопрятного тела и нездорового дыхания, смешанная с запахом параши, вызывали спазмы в желудке. Это отвращение так и осталось в моей памяти неотделимым от праздника Первомая.
Выпустили меня только утром 3 мая, прямо на работу, которая для меня всегда была утешением и, несмотря на удручающее окружение и голод, приносила творческую радость. Но теперь я как-то потеряла к ней вкус. Трудно забыть ту обиду, которую я испытала! Я так хорошо, с увлечением и максимальной отдачей работала, а меня приравняли к пьяной уголовнице, которая служила солдатам проституткой. Да что там приравняли! Для тех, кто распоряжался моей судьбой, я была хуже.
Раньше я приходила на работу задолго до 8 утра, когда являлись остальные, разжигала в горне березовые чурки, при их свете ела свою баланду и сразу принималась готовить инструмент. Надо было выклепать и натянуть жигала, наточить их, заменить, где надо, рукоятки. После этого я брала доски и давала волю своей фантазии, делая на них наброски будущих картин.
Прежде и в обеденный перерыв с двенадцати до двух часов я, выпив свой суп - вонючую жижу из капустных «ножек», порубленных на щепу, - опять принималась что-то доделывать и шлифовать свои поделки, не дожидаясь окончания перерыва. После работы я не торопилась в свой барак, лишь в полной темноте шла на свои нары, где и хлебала вечернюю баланду.
Урок, преподанный мне ко дню Первомая, до какой-то степени изменил мое поведение. Работала я уже без того фанатизма первого месяца моей лагерной страды.
Теперь я стала больше присматриваться и прислушиваться к людям: утром и вечером - к нашим женщинам, а в обеденный перерыв шла в игрушечный цех, где руководителем был старичок Футорянский, еврей, - тот, с кем мы сидели голышом в «собачьем ящике». Это был очень осторожный, смертельно напуганный, но умный и вообще хороший человек. Он мне сообщил много любопытного про 1937 год и про то, как началась эта война - тогда он был еще на воле.
Криминальная категория
Большим удобством было то, что наш барак находился, в виде исключения, не в жилой, а в рабочей зоне, там же, где больница, в которой работало большинство наших женщин. Впрочем, слово «большинство» явно неуместно. Нас, политических, было всего восемь.
Прежде всего, наша дневальная Юлия Михайловна Слюсарь из Одессы, с Молдаванки - очень спокойная, симпатичная, вообще какая-то уютная старушка. Каждой из нас старалась сделать что-нибудь приятное или хоть слово ласковое сказать. Внучата обычно обожают таких бабушек! Осуждена она была за измену Родине. Что подразумевается под этим, я и сегодня не очень-то понимаю. Ведь судили же (и осуждали на двадцать лет каторги) глупых, забитых жизнью и нуждой женщин только за то, что, имея по шесть детей, они приняли в подарок от немцев корову. Так ли уж опасна для Родины корова? Женщину, осужденную по одному делу с Юлией Михайловной - Марфу Белоконь, - расстреляли. Ну а Юлию Михайловну почему-то «пощадили» -заменили смерть медленным умиранием.
Четверо были «членами семьи врага народа». Что это за криминальная категория? Обычно наказание следует за виной и искупает ее. То, что наказание у нас может без всякой вины просто свалиться на голову и при этом не искупает, а увековечивает вину, я уже начала понимать, а вот то, что виновными оказываются и члены семьи осужденного...
Выслушивая их дикую и нелепую повесть, я только недоумевала: «Здесь что-то не так! Они от меня что-то скрывают, но я не настолько наивна, чтобы верить подобным сказкам».
Много времени потребовалось, чтобы туман рассеялся и я увидела, как под беспощадным светом юпитеров кровоточит эта язва правосудия!
Итак, членами семьи были четверо. Марья Николаевна, некогда весьма «высокопоставленная дама», которая даже теперь, через шесть лет, прошедших после 1937 года, никак не могла прийти в себя и смириться со смертью мужа - партийного работника, революционера. Ей протежировал Заруцкий, хорошо ее знавший. Иногда он устраивал ее не кухню чистить рыбу для больничного стола. Тогда она объедалась соленой рыбой, отекала, распухала и болела недели две.
Две другие старухи знали когда-то лучшие дни. Обе овдовели в 1937 году. Я помню их лица - обрюзгшие, землистые, с застывшим выражением безнадежного отчаяния. С наступлением весны они обе слегли и почти одновременно умерли.
Еще одна - рыжая Ядвига, полячка. Она была помоложе, работала также в больнице и часто ходила «мыть полы» за зону. Однажды, когда я высказала по этому поводу удивление, так как за зону обычно брали бытовичек, то на меня зашикали.
Позже я узнала, что она промышляет абортами. В те годы это было небезопасно: аборт расценивался по статье 136 («преднамеренное убийство») и бил в обе стороны - по абортичке и по абортмахерше. Одним словом, Ядвиге жилось неплохо: безработица ей не угрожала.
Пожалуй, единственно интересная из моих одно-барачниц - Вера Леонидовна Танькова, урожденная Невельская. Родом из Эстонии, из Таллинна, дочь адмирала Невельского и внучка того Невельского, который при Николае I присоединил к Российской империи Приморье, открыл Татарский пролив, первый поднялся вверх по Амуру и, вопреки воле императора, объявил те края принадлежащими России.
Высокая, стройная, энергичная, образованная и, что не так часто встречается, умная и очень остроумная, она резко отличалась от остальных прибитых и сломленных судьбой женщин и выглядела моложе своих сорока лет. В неволе она находилась на два года меньше, ведь до 1939 года Эстония была самостоятельным, хоть и лимитрофным* государством.
Лотерея
- Девчата! Мы все в сборе, и я хочу с вами посоветоваться!
Некоторым из «девчат» было под 70, но в лагере отчего-то принято всех женщин называть «девушками», хотя здесь и двенадцатилетние малолетки вряд ли могут претендовать на это звание.
- У меня на воле не было детей. Каюсь, чуяло мое сердце, что муж мой плохо кончит, и не спешила я обзавестись потомством. Теперь мне сорок лет, и пятнадцать лет срока, из коих одиннадцать впереди. Так-то, девчата...
Она замолчала. Я смотрела на нее, не понимая, к чему она клонит. Перехватив мой удивленный взгляд, она рассмеялась.
- Я и забыла, Фрося, что вы младенец невинный! Я ведь в вашем присутствии стесняюсь даже анекдоты рассказывать, боясь совратить младенца... Младенца? А ведь это идея! Вы же знаете, что при розыгрыше лотереи невинный ребенок вытаскивает билеты? Вот пусть Фрося это и сделает!
Видя, что я все еще не понимаю, она разъяснила:
- Когда я отбуду срок, мне будет уже за пятьдесят лет, и у меня не будет уже никакой надежды родить ребенка. Теперь, когда мне сорок лет, это уже предел для впервые рожающей. Теперь или никогда! А если никогда, то у меня не хватит сил, чтобы жить. Ведь если жить не для кого, то и ни к чему, когда вся жизнь - сплошное унижение и страдание. Я хочу ребенка! Хочу! Он мне нужен... Но без отца не может быть и ребенка. Это и вы, Фрося, должно быть, знаете. Так вот, я и прошу вас: выберите отца моему ребенку!
Все повернулись и уставились на меня. Вот так штука! Оказывается, это серьезно. Я задумалась. Мысленно перебрала всех, кто мог еще считаться мужчиной: из восьми сотен фитилей богатого выбора не было, ей-Богу же, не было!
- Пожалуй, более подходящей кандидатуры, чем Заруцкий, не найти...
- Заруцкий? Пожалуй, как производитель он годится - еще молод, в хорошей форме, да и внешность привлекательная. Беда, однако, в том, что он подлец. Вы, я вижу, хотите встать на защиту своего начальника? Но поверьте моему чутью: у этого человека мелкая, низкая, скользкая душа, к тому же он глуп, как индюк. А я верю в наследственность. Нет, не такого отца хочу я моему ребенку!
- Ну что же, если вам хочется, чтобы ребенку было что позаимствовать у отца, то более порядочного и умного человека, чем Вайсман, здесь я не встречала...
- Хайм Исакович действительно в моральном и умственном отношении - алмаз: он и в грязи не помутнел, и от ударов не разбился. Беда только - очень уж он лысый! Я немолода, а он вовсе старик. Очень жаль. Будь он помоложе... А так - и эта кандидатура отпадает. Разве что на худой конец?
- Мне кажется, Вера Леонидовна, билетик в этой лотерее для тебя вытяну я! - вмешалась Юлия Михайловна. - Нарядчика нашего, что недавно прибыл к нам, Мухамеджанова, видала? Он не русский. Таджик или узбек, не знаю. Собой видный, молодой.
- А что, Юлия Михайловна, вы, может быть, и правы, только не лежит душа к этим дикарям. Впрочем, над этим следует подумать.
Не знаю, долго ли она думала, но месяца через три разразился скандал. Убедившись в том, что она беременна, Вера Леонидовна отказалась от дальнейших услуг пылкого таджика, что привело к вспышке его темперамента, чуть было не сократившего пятнадцатилетний срок Веры Леонидовны. Он пытался ее зарезать, даже дважды, после чего обоих отправили в этап. Куда сплавили Мухамеджанова, не знаю, а Веру Леонидовну - в Новосибирск. |