Рубикон
Я всегда придерживалась того мнения, что принятое решение нужно приводить в исполнение без колебания. А поэтому в ту же ночь прививку - всем без исключения - сделала. Но чтоб уж быть вполне откровенной, уверенности у меня не было ни в дозе, ни в препарате, ни, что хуже всего, в себе самой. Дозу определяют согласно живому весу, а я все определяла на глазок. Да еще надо было учесть степень истощенности и то, что наверняка имеются уже зараженные в инкубационном периоде. Чтобы принимать правильное решение в каждом отдельном случае, нужен большой опыт. Он дает уверенность. Ни того ни другого у меня не было.
Но о том, что творилось в моей душе, никто не должен был знать, и дело шло быстро, гладко и решительно. Не было ни белого халата, ни спирта. Иглы кипятились в моем котелке на плите, где варили свиной корм. Причем кипятила я только тогда, когда укол сделала подозрительному пациенту; в большинстве случаев просто протирала йодом. Йодом же протирала ухо, куда делала прививку. Мои помощники - старик Иван Яковлевич, похожий на Ивана Грозного, и сторож Николай - волокли ко мне отчаянно визжащих пациентов и после прививки водворяли их в клетки-изоляторы по группам, а сумасшедшая девка Ленка кипятила иглы, мыла и вытирала насухо уши, куда я должна была делать прививку. Она же присматривала за поведением уже привитых.
К утру все 198 прививок были закончены. Я перешла Рубикон!
Помощникам я разрешила отдыхать, а сама, убрав остаток материала (если будут больные, им придется вводить дополнительно лечебную дозу), принялась за кормежку. Руки у меня дрожали от усталости, ноги -от слабости, а поджилки - от страха. О, совсем не потому, что мне Сарра Абрамовна напророчила, будто меня расстреляют! Просто всю ночь я должна была демонстрировать спокойствие и уверенность, которых у меня не было.
Как бесконечно долго тянулся этот день! Я кормила овсом лежачих, поила их капустным супом, почти таким же, как тот, что нам давали в зоне, переворачивала их, убирала клетки, чуть не теряя сознание от слабости. К полудню разбудила помощников. Иван Яковлевич пошел за нашим питанием, Николай поволок на санях бочку за кухонными отходами, и тогда повалилась я на ворох гороховой соломы, приготовленной для подстилки свиньям.
Усталость меня сломила, и уснула я крепко. Но не тем спокойным, беззаботным сном, каким я уже долгие годы не спала. Напротив, сон был тревожный, мучительный, я бы сказала - утомительный.
Во сне реальные заботы и бредовые кошмары так перемешались, что спросонья мне показалось, будто кошмар еще продолжается. Кругом было темно, и я не могла разобрать, что это - темное, мягкое, подвижное, как спрут, и вместе с тем тяжелое - навалилось на меня. Сонное оцепенение еще владело мной, когда что-то острое вцепилось в мое ухо и что-то впилось в губу...
Крысы!
От ужаса и отвращения я чуть было не закричала и что было сил вскочила на ноги. Десятка два омерзительных жирных крыс с голыми длинными хвостами посыпались с меня, глухо шлепаясь, как спелые груши.
Что может быть омерзительней крыс? Нахальные, злобные, с хищным оскалом и светящимися глазами, они появлялись по ночам целыми толпами из находящегося рядом армейского фуражного склада, и не было от них спасения! Они бродили по проходам, и стоило на одну из них наступить, как она со злобным писком подскакивала и впивалась острыми, как шило, зубами в ногу выше колена. В корытах с остатками пищи крысы образовывали черные живые шапки и являли немалую опасность для поросят, которые должны были в скором времени появиться.
Дальнейшие преобразования
Прошло три дня, и я смогла с облегчением сказать, что прививка удалась. Один шаг был сделан, назревала необходимость во втором, менее опасном, но более сложном: надо было поставить на ноги парализованных болью ревматиков и, в первую очередь, создать гигиенические условия. Как говорится, наладить быт.
Кое-что мне уже удалось сделать: мы вычистили все помещения, удалили мокрую, смешанную с прокисшей пищей подстилку, вымыли полы, выскоблили стены и перегородки, побелили их и насыпали сухих опилок для подстилки. Но предстояло сделать еще ой как много! Убрать из окон солому и застеклить их, устроить прогулочный дворик, без чего нельзя ликвидировать ревматизм и предотвратить рецидив тифа. И самое сложное - устроить для свиней столовую, помещение в центре фермы, где бы находились кормушки и куда бы свиньи по очереди ходили партиями трижды в день. На ночь пустые кормушки можно переворачивать кверху дном, и в клетках не будет остатков еды, привлекающих крыс - разносчиц тифа.
В первый же обход, когда лейтенант Волкенштейн, поначалу весьма робко, заглянул на ферму, я его так энергично атаковала, что он сразу сдался. Да как было ему не сдаться, когда результат всего за одну неделю был уже ощутим - падеж прекратился, а свиньи на сухой подстилке (причем лежачих я кормила с рук) стали оживать.
Разве это не было самой наглядной агитацией?
- Вот что, начальник, - резюмировала я. - Все, что я сказала, не терпит отлагательства. Но на днях свиньи начнут пороситься, а они не могут на ногах стоять и передушат всех поросят. Придется день и ночь при них быть, и на это уйдут все 24 часа в сутки. Поэтому подберите толкового и, главное, честного человека для административной и хозяйственной работы.
- Вы имеете кого-нибудь на примете?
- Нет. Я здесь никого не знаю и никого рекомендовать не могу, - сказала я просто и бесхитростно. Он посмотрел на меня пытливо и не без удивления.
- Вы странный человек, Керсновская, - сказал он, и в голосе его послышалось уважение. - Странный, но честный. По-моему, вы правы. Я подыщу вам администратора, - тут он усмехнулся. - Теперь они, пожалуй, «болеть» не будут...
- Только не назначайте из тех, кто «болел». Я сказала - честного, а тот, кто, боясь ответственности, предпочитает «заболеть», тот трус и подлец!
- И опять, пожалуй, вы правы. Я найду порядочного трудягу, пусть даже он свинью от страуса не отличит. А уж вы его обучите.
Так на ферме появился Саша Добужинский, парнишка лет восемнадцати-девятнадцати, смуглый брюнет со слегка одутловатым, с нездоровой желтизной лицом. Сразу было видно, что это хорошо воспитанный юноша, видавший в свое время лучшую жизнь. Он расположил меня к себе тем, что честно признался:
- Когда-то надеялся я быть художником, хотя иногда полагал, что мог быть и поэтом. Затем надеялся, что профессия инженера будет более надежным якорем в моей судьбе. Но мне и во сне не снилось, что буду я заведовать свинофермой! Так вы, Фрося, - ведь вас Фросей зовут? - подсказывайте мне, советуйте! И дело, я надеюсь, пойдет на лад.
Его история до какой-то степени была схожа с историей Гали Антоновой-Овсеенко, но у него был большой запас юмора и оптимизма, что не давало ему впадать в отчаяние. Сашин отец был инженером, кажется в Ленинграде. Но его брат, художник Добужинский, эмигрировал в Париж, а сестра Ольга Бенуа, тоже художница, жила в Риге, что и решило его судьбу - «родственники за границей». Это в 1937 году было таким преступлением, для которого пощады нет. И ее не было. Сначала исчез отец. Затем мать. Саша учился на «отлично», но школу он бросил, поехал на Урал, пытаясь замести следы: ФЗУ, работа днем, учеба - вечером... Работал - учился; учился -работал. И тут и там - с отличием. Молил: «Да минет меня чаша сия!» Но - не минула. Когда ему исполнилось 18 лет, вызвали в НКВД для какой-то пустяковой справки. Справка оказалась предлогом. И вот второй год он в заключении. У него даже не 58-я статья, а какие-то буквы. Кажется, СВЭ: социально вредный элемент. Срок? Этого он тоже точно не знает: не то десять лет, а может быть, и восемь. До конца далеко, а когда нет за тобой вины, то всегда можно опасаться, что еще прибавят. «Но это между нами. Такие вещи не говорят!»
Я не только крестная, но и священник
Однажды рано утром, еще даже не светало, к вахте нашей фермы меня вызвал Николай:
- Какая-то женщина там волнуется. Вас зовет. Выхожу. В морозной мгле - Эрна Карловна.
- Что случилось? Узнали что-нибудь о Гале?
- Я не о Гале. На этот раз пришла вам сказать, что Вера Леонидовна родила. Мальчик... Ох как тяжело она рожала! Трое суток мучилась. Хотели рассечь ребенка. Отказалась. Лучше, говорит, оба умрем. Или оба выживем. И выжила. Но до чего слаба! И молока ни капли. А ребенок крупный, только худой - ужас! Поят его ромашковым чаем. Если бы хоть сахар был, а так - вода.
Чем помочь? Я ей передала свою пайку - 300 граммов хлеба. С этого дня так и пошло: Иван Яковлевич, получая мой хлеб, отделял для меня граммов 100, а остальное давал Эрне Карловне - для Веры Леонидовны, а я перешла на свиной рацион, то есть на дуранду - хлопковый жмых.
Вера Леонидовна выписалась из родильного отделения. Против ожидания, мальчик пережил самые критические дни, но был плох, очень плох. У матери почти не было молока, а питание давали отвратительное. Мамки, то есть кормящие матери, получали тот же паек, что и все: 400 граммов хлеба, три раза в день суп из черной капусты или из отрубей, иногда с рыбьими костями или ржавыми рыбьими червивыми головами. Это прямой путь к авитаминозу. Я получала уменьшенный паек, так как считалась служащей, а не рабочей, и почти весь хлеб отдавала Вере Леонидовне, но что значили эти 200-250 граммов, когда ребенку нужно молоко?
И вот опять Эрна Карловна у меня.
- Фрося, - сказала она, - Вера Леонидовна просит вас окрестить ребенка. Вы знаете, я атеистка. Мои дети некрещеные, хотя в Латвии за это на нас косо смотрели. Вера Леонидовна так измучена, она столько страданий перенесла из-за этого ребенка, что было бы жестоко ей отказать. Ведь есть же такое поверье, что даже безнадежные дети после этого обряда выживают. Нельзя несчастную мать лишать этой надежды!
Я не лишена чувства юмора, и поэтому ясно отдавала себе отчет, до чего это нелепая картина: я - и вдруг в роли попа!
Но мало ли кем иной раз приходится быть...
Однажды в Бессарабии, в 1929 году, когда стояла особенно жестокая зима, я оказалась в роли святого Георгия Победоносца и следующим летом сама слышала целую легенду о том, как «святой Георгий мало того что спас заблудившегося в поле человека, но еще и дал ему понять, что он чуть не погиб в наказание за то, что накануне не оказал гостеприимства возчику, искавшему ночью приюта...»
Вообще окрестить слабенького ребенка in articulae mortis* вправе любой человек, который может прочесть «Символ веры». В крайнем случае имеет на это право и женщина.
Обряд крещения, несмотря на то, что обстановка была по меньшей мере необычная, прошел очень торжественно и впечатляюще. Начать с того, что погас свет, и все происходило при свете свечи, оказавшейся у одной из мамок.
Свеча, воткнутая в бутылку, слабо освещала большой ящик, заменяющий аналой. На ящике - купель, то есть просто глубокая тарелка с водой, а также люлька, вернее чемодан из фанеры, в котором на небольшой подушечке слабо сучил ножками внук и правнук адмиралов Невельских, сделавших так много для России.
Мамки с ребятишками на руках сгрудились в глубине небольшой комнаты, отведенной для них.
Крестик раздобыла все та же Эрна Карловна:
- Он освящен в Троице-Сергиевой Лавре, - сказала, вручая его мне, «убежденная атеистка».
Я взяла крестик, погрузила его в воду и медленно и отчетливо прочитала молитву Господню - «Отче наш».
Затем Вера Леонидовна вынула из чемодана своего ребенка, передала его мне и опустилась рядом с ящиком на колени, сжав руки и уронив на них голову.
В руках моих не было подушки, покрытой шелком, не было и кружевной накидки. Моему крестнику я могла подарить только кусок белой байки - все, что имела... Так лежал он у меня на руках, сжав кулачки на фуди, и продолжал сучить ножками.
Я читала «Символ веры», смотря поверх свечи вдаль, и, по мере того как один за другим произносила слова, от которых отвыкла, мне все ясней вспоминалось, как я, собираясь в первый раз на исповедь, говорила слова «Символа веры» в папином кабинете, сидя на коленях у отца. Когда я дошла до слов: «И паки грядущаго со славой судити живым и мертвым, Его же царствию не будет конца», - то невольно повысила голос. И тут увидела, что женщины одна за другой опускаются на колени.
Я чуть не забыла «Святую Апостольскую Церковь» и из-за этого дважды повторила:
- Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века.
А затем особенно торжественно:
- Аминь!
- Аминь! - сказала, подымая голову, Вера Леонидовна.
- Аминь! Аминь! - нестройно, вразнобой поддержали мамки с детьми на руках.
Дальше я уже совсем не знала, что надо делать. Полагается миропомазание, и за неимением святого мирра* я сделала его водой: окуная в нее крестик, я чертила знамя креста на лбу, на груди, в паху, на ладонях и подошвах ног, приговаривая:
- Пусть чувства твои будут чисты, разум - ясен! Пусть путь твой будет направлен к добру, поступки твои служат правде. Да будет воля Твоя, Господи! Аминь!
И опять все откликнулись:
- Аминь!
Малыш не пищал. Только широко раскинул ручонки и разжал кулачки, что облегчило мне работу, позволив начертать кресты на ладошках. Затем я зачерпнула горстью правой руки воду из тарелки и окропила всего нового христианина со словами:
- Во имя Отца и Сына и Духа Свята крещается раб Божий Дмитрий! Аминь!
Тут его терпение лопнуло и он запищал. Завернув его в баечку, я передала его Вере Леонидовне.
- Мать! Расти сына себе на радость, людям - на пользу!
Должна признаться, с того самого момента, как я, опустив крестик в воду, читала «Отче наш», у меня было ощущение, что все это делаю не я, а сила, которая выше меня и мною руководит.
- Смотрите! Он сам взял грудь! Он сосет! Он сам сосет! - радостно зашептала Вера Леонидовна.
И действительно, малыш, которому до того приходилось сдаивать молоко в рот, ухватил сосок губами, уперся своими паучьими лапками в грудь и жадно сосал, причмокивая, как настоящий!
Мамки одна за другой подходили к «аналою», робко окунали пальцы в «купель» и мочили «святой водой» головки своих детей. Даже татарочка Патимат. А ведь были они почти все урки из преступного мира, и даже не верилось, что эти присмиревшие, такие женственные матери обычно сквернословят, курят и всячески опошляют себя и свое материнство.
...Я шла по зоне, погруженной в темноту. В свинарник я в ту ночь не вернулась. Не пропустили бы через вахту.
Я пошла в женский барак лордов, куда меня перевели из шалмана Феньки Бородаевой, после того как я «заделалась ветеринаром».
Мое место было на верхнем этаже вагонки, наискосок от Эрны Карловны.
- Ну как? - спросила она.
- Все хорошо, - ответила я тоже шепотом и, подумав немного, добавила: - Просто очень хорошо!
Разговаривать мне не хотелось. Я смотрела в окно на красную звезду Альдебаран, «цыганскую звезду», или это был Марс, бог войны - разобрать было нельзя. Я лежала и думала: что ждет нас всех - Веру Леонидовну, Митю, меня?
«Грядущие годы таятся во мгле...»*
Так было всегда, но в нашем положении - особенно. Даже «завтра» - загадка.
«Судьба играет человеком»
А если заключенным, то не только судьба. Куда чаще произвол, притом жестокий.
Как-то на рассвете я услышала на вахте нашей свинофермы знакомый голос, в котором звучало отчаяние:
- Фхося!
Я узнала Веру Леонидовну. Она рвалась ко мне, пытаясь что-то сказать, но ее оттащили, и я смогла только разобрать:
- Нас отправляют неизвестно куда! Говорят, в Мариинск...
После мне передали, как обстояло дело. Мамок не предупреждали, так как некоторые из них могли поубивать своих детей. Пришли и просто сказали: айда, выходите! Вера Леонидовна смогла выскочить и крикнуть мне, что их отправляют. Другие и этого не смогли.
У большинства отцы их детей были где-то здесь, чаще всего - в оцеплении строительных объектов. Матери надеялись, особенно если сроки были невелики, выйти на волю с ребенком и соединиться с отцом, образовать семью. О чем же еще может мечтать женщина...
Но кто считается с мечтой заключенных?
В Мариинских лагерях были детские дома для сирот. Туда устраивали детей заключенных, а также и детей репрессированных - членов семьи. Матерей рассылали кого куда. Теоретически, отбыв срок, они имели право забрать своих детей. На практике же матери не хотели брать ребенка, не имея уверенности, что это их ребенок.
Несчастные дети! Несчастные и матери. У одних отняли прошлое, у других - будущее. У всех - человеческие права...
Враг номер один - честный труженик
Саша Добужинский был хороший начальник: то, что он мог, выполнял на совесть, а в то, чего не понимал, носа не совал. В людях он разбирался. Убедившись, что я честный труженик, работающий с полной отдачей, он мне вполне доверял, к моим советам прислушивался и помогал осуществлять задуманный мною план: использовать имеющиеся ресурсы для достижения наилучших результатов.
Окна были застеклены, и в помещении стало светло, особенно после того как все деревянные части были вымыты, выскоблены и побелены. Сделали столовую, в которой могли кормиться одновременно 60-100 голов, в зависимости от величины. Была выделена родилка - теплое помещение рядом со свиной кухней. Там была электрическая лампочка и рядом кран. Когда помещение не использовалось по назначению, то оно превращалось в душевую, в которой мы с Ленкой купали свиней из шланга и мыли их щетками, так что они были белыми, как вата.
Снаружи, между юго-западной и юго-восточной стеной, был сделан прогулочный дворик. Он был всеми встречен «в рога»:
- Как так? У свиней ревматизм, им нужно тепло, а их на мороз выгонять?
Даже Саша заколебался. Но я настаивала, и Саша со своими сомнениями для перестраховки пошел к начальнику. Тот его спросил:
- Все мероприятия были полезны?
- Пока да.
- Значит, Керсновская дело знает. Пусть действует. Тоже - пока.
Дворик застлали соломой, свиней выгоняли группами, в зависимости от состояния их ног, и заставляли их ходить, не разрешая ложиться.
В первые дни все сбегались смотреть на «свиной манеж», с сомнением покачивали головами и ждали повальных заболеваний и падежа. Но прошла неделя, две, и свиньи перестали хромать и стали, бодро похрюкивая, бегать, гоняться друг за другом, поддавая рылом под брюхо.
Я была рада, а Саша просто расцвел.
Свиньи были здоровы. И - вовремя: начался опорос. Вот когда у меня прибавилось работы! От свиней я не отходила ни на шаг: принимала роды, присматривала за развитием слабых поросят. Таких было немало, ведь свиньи в период беременности болели.
Однажды я случайно наблюдала поразительную картину. Легла я как-то спать прямо в клетке, рядом со свиньей, что должна была вот-вот опороситься. Среди ночи я проснулась от непривычного для слуха топота. Осторожно высунув голову, я глянула через ограду и обмерла от удивления. Вахтер Николай -«инвалид», который ходил, хромая и опираясь на палочку, - лихо отплясывал что-то вроде трепака. Рядом с ним Петро, тот самый, кто является в цех чинить шапки, прыгая на костылях, так как после перелома позвоночника обе ноги у него парализованы, - пританцовывал довольно неуклюже, размахивая в воздухе своими костылями! Я даже ущипнула себя, чтобы убедиться, что не сплю. Ну и ну, вот это ловкач! Дней через десять при актировке безнадежных хроников его освободили. Я усмехнулась и нисколько не удивилась, когда один из моих бывших сослуживцев рассказывал, что, лишь только поезд тронулся, Петро выбросил в окошко оба костыля и показал конвоирам кукиш.
Si non е vero, e ben trovato.*
Нужно отдать должное Саше - он был очень энергичным начальником. Я ему подсказала, что овес, который нам отпускали, выгодней ободрать на крупорушке, и он добился для поросят овсяной крупы. Стали нам давать по три литра обрата и по ведру сыворотки для молодняка.
Может быть, это была одна из причин, меня погубивших, но все молоко до последней капли шло для слабых поросят от тех маток, у которых было мало молока или вовсе не было. Весь персонал был возмущен. И на воле люди молока не видят, а тут я даю молоко -поросятам! Три литра - ведь это по пол-литра на каждого из нас. Как было бы здорово!
- Да, - отвечала я, - но поросята бы подохли. Вы же видели, к чему привела недобросовестная работа? Мы попьем молочка, а когда свиньи станут подыхать, ферму закроют и вы пойдете на стройку кирпичи таскать и в мороз и в непогоду. А так вы в тепле и не голодны. Пусть хлеба мало, но жмыха сколько угодно, и овсяная каша есть. То мерзлая картофелина, то мучные сметки из пекарни. Цените это и не губите поросят!
С этого и началось крушение моей ветеринарной карьеры.
Вообще если в нашей стране кого-нибудь ненавидят и презирают всей душой, то это честного, добросовестного труженика. Это враг номер один.
Я была наивна и доверчива, слишком благожелательна ко всем. Когда Ирма Мельман, бывший ветеринарный работник этой свинофермы, зачастила к нам, мне и в голову не пришло, что это не с добрым намерением.
В свиной кухне возле плиты было тепло, светло, чисто, уютно... Говорили, что здесь она встречается со своим любовником, каким-то уркой. Я этому не верила, Ирма казалась мне такой порядочной девушкой! Но даже если так, пусть судит ее Бог и ее совесть. Все несчастны, так пусть подберут хоть кроху счастья!
Саша мне рассказывал, что Ирма Мельман ведет подкоп и готовит на него атаку.
- Не нравится она мне. Что с того, что у нее диплом? Если она белоручка и трусиха, то какая польза от диплома? Тогда даже не пыталась спасать свиней, которые гибли, а теперь завидует!
А я, дурья голова, ее еще защищала и рассказала о моем разговоре с Саррой Абрамовной.
Как-то Ирма Мельман принесла целый сборник антирелигиозной поэзии, одно стихотворение глупее и пошлее другого. Трудно даже сказать, какое из них можно считать самым глупым.
Набирая овсяный отвар в котелок для поросят, страдающих поносом, я невольно прислушалась к чтению Ирмы Мельман.
- Не правда ли, Фрося, это стихотворение очень остроумно, даже лучше других!
- Не удивляюсь, что поэт, если уж его Бог обидел, мог такую ерунду написать. Очевидно, на лучшее он не способен. Впрочем, для чтения такой пошлятины лучшего места, чем свинарник, и не найти...
- Но в этом сборнике есть и стихи Маяковского!
- Очень жаль, если так... Я считала Маяковского если и не поэтом, то все же хоть умным человеком. Такая халтура не делает ему чести.
Ох и радовалась, должно быть, Ирма Мельман! Теперь у нее в руках было оружие, при помощи которого она могла открыть себе путь к утраченному раю, который, положим, здорово был похож на ад, когда я начала приводить его в порядок.
Мавр сделал свое дело - мавра нужно убрать
Я не подозревала, что скоро, очень скоро верну визит навестившему меня начальнику 3-го отдела, того самого учреждения, над входом в который вполне уместна надпись, увиденная Данте над входом в Ад: «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!»* Его присутствие я скорее почувствовала, чем увидела. Вернее, почувствовала взгляд, но, заметив мельком красный околыш, еще ниже склонилась над свиньей, которую мыла из шланга, растирая щеткой. Свинья от удовольствия похрюкивала, что дало мне возможность «не обратить внимания» на покашливание, но когда я услышала свою фамилию, то выпрямилась, отключив воду, и взглянула на того, кто явно хотел лучше ко мне присмотреться.
- Вот это, я понимаю, работа! - сказал он одобрительно, хотя глаза смотрели холодно. - За такую работу можно и освободить досрочно.
- А меня не за плохую работу посадили! - сказала я, вновь пуская струю воды на спину своей питомицы.
По правде сказать, работа была уже сделана: свиньи здоровы, чисты, поросята подрастали, матки были покрыты... Чего же больше? Так держать и не сбиваться с курса.
«Мавр сделал свое дело, мавр может уйти...»** То, что до сих пор шло на пользу дела, могло отныне только мешать...
Чем объясняется этот визит майора Калюты, я поняла значительно позже. Как это до меня не дошло, что именно требуется от ветеринара? А ведь должно было дойти в тот день, когда Саша, не решившись обратиться ко мне лично, подослал для переговоров Ивана Яковлевича.
- Вот что, Фрося... Видишь того подсвинка килограмм на пятьдесят? Надо на него написать акт о падеже. Ну, причину какую-нибудь найди... Например, проглотил гвоздь или еще чего-нибудь в этом роде...
И, видя мое удивление, продолжал скороговоркой:
- Полковник тут один едет в командировку в Москву. А там с мясом куда как плохо! Вот и надо ему чемодан свежинки прихватить.
Я возмутилась:
- Но ведь это и так все для них, не для нас же! Ну так пусть и получают на законном основании, а фальшивого акта я ни составлять, ни подписывать не стану!
- Как знаешь, только я не советую. Плетью обуха не перешибешь. Они свое получат, а тебе не простят. Саша это понимает.
- Понимаю и я. Но делать то, что незаконно, не могу. Саша может - пусть он это и делает!
Свинью зарезали. Чемодан мяса в Москву повезли. А майор Калюта пришел лично убедиться, не пора ли убрать с пути непокорного ветеринара?
Из угла в угол
Весна еще не вступила в свои права, но уже заявляет о своих намерениях: висят сосульки, звенит капель и ветер уже не обжигает, не царапает, а гладит, будто сильной, но ласковой, дружественной рукой. Как всегда, еще в темноте я уже занята уборкой, чтобы затем приступить к кормежке поросят. Вдруг появляется нарядчик:
- Керсновская! Собирай вещи и на вахту! Пора бы привыкнуть... Ведь если уж ты во власти слепой и жестокой силы, то успевай принимать удары. Откуда и зачем - не спрашивай!
Саша расстроен:
- Я ничего не знаю...
Должно быть, лжет, ведь ложь также входит в обязанность, как и многое другое.
Вещей у меня, кроме полотенца, сорочки да еще одной гимнастерки, нет. В пять минут собралась, попрощалась и - айда! В глазах - туман, в горле - комок... Обидно!
Я успела привыкнуть к ним, полюбить моих питомцев, которых буквально отвоевала у смерти.
В чем дело? Ничего не понимаю! Я не умею сопоставить мое высказывание об антирелигиозной поэзии при Ирме Мельман, нежелание снабдить полковника незаконным мясцом, визит Калюты...
И вот маленький, совсем маленький лагпункт.
Всего один объект мы строим - клуб Комсомола. Говорят, что его строят сами комсомольцы, но ни одного комсомольца и в помине нет. Рабочих тоже мало. Всего один барак: половина - мужчины, половина -женщины.
Объект тут же, в зоне л/п. Это трехэтажное кирпичное здание. Работы ведутся вяло и бестолково. Если там, на окраине города, строят военные заводы, то здесь просто мучают людей. Причем - бесцельно.
Мы переносили штабель кирпича из угла в угол, затем в следующий. К вечеру дня напряженной работы кирпич был сложен в том же углу, где он был утром. Результат? Некоторая часть кирпича разбита, а на руках кожа стерта в кровь. Рабочих рукавиц нам не положено...
Вообще в обеденный перерыв нам полагался час отдыха. Я обычно подымалась на самый верх, на стену третьего этажа, и гуляла там, наслаждаясь одиночеством. Головокружения я никогда не испытывала.
В тот день дул сильный ветер. Я, по обыкновению, пошла по стене, любуясь простором, далеким горизонтом и даже дымом, валившим из множества труб. Так я дошла до середины стены и тут почувствовала, как подо мной шатается под напором ветра стена. Я посмотрела вниз, и первый раз в жизни у меня от высоты закружилась голова. Но мне не было страшно, напротив, я подумала: «Хорошо бы туда упасть!» Но не упала и продолжала свою прогулку.
Ветер свистел в пустых оконницах, стена вздрагивала и покачивалась.
И все же, что ждет меня?
Сталин, Америка и Пасха для заключенных
Наступил день 14 апреля 1944 года - Пасха. Я бы не догадалась. Дней я не знала, зачем их знать, заключенным выходных ведь не полагалось.
И вдруг вечером в барак зашел дежурный и сказал:
- Ну, девчата, завтра вам отдых! Поблагодарите американцев: это их президент попросил товарища Сталина, чтобы вы на Пасху не работали... Отдыхайте!
Поднялся шум, и я так и не поняла, то ли кричали «да здравствует Сталин!», то ли «да здравствует Америка!»
Я вспомнила Марусю Богуславку*. Сама она -«дiвка-бранка», пленница, сама «побусурманилась ради сладкого житья». И вошла она в темницу, где томились в неволе «сiмь сот козакiв, бiдных невольнiкiв», и сказала им, что сегодня Великдень -Пасха...
Как ее проклинали невольники:
А бодаiти, Марусю Богуславко,
Щастя i долi не мала,
Що ти нам про Великдень казала...*
Как грустно Пасху встречать одному на чужбине, в неволе! Но не беда. Хоть отдохну, высплюсь... Сделаю так: спать буду днем, на солнышке, а ночь проведу без сна под открытым небом, на крыше барака. Спать в пасхальную ночь не положено. Да еще в духоте и смраде барака, воюя с клопами и слушая, как стонут и плачут во сне несчастные «Дiвкi-бранки»... Нет, Пасха так Пасха!
Что же особенного в этой ночи? Это даже не какое-то определенное число, просто ночь... Весенняя, а значит, холодная, к тому же темная, ведь луна должна взойти к полуночи, и притом на ущербе. Все равно, скажешь «пасхальная ночь» - и столько нахлынет воспоминаний!
Ни к одному празднику так не готовишься, как к Пасхе. Ей предшествуют семь недель поста. Даже тот, кто поста не соблюдает, знает, что сорок дней и сорок ночей Христос провел в пустыне в борьбе с соблазном, отчаянием и тоской, так как в эти дни Бог был человеком. И человеку на Пасху свойственно чувствовать свою близость к Богу... Даже если этот человек лежит на крыше, подстелив под себя какое-то тряпье, на примощенной на кирпичах доске, даже если этот человек вот уже четыре года постится и ощущает возле себя и вокруг не Бога, а совсем иное министерство!
И все же было какое-то очарование в этой ночи. Особенно когда взошло солнце - огромное, пасхальное, ясное. За всю эту морозную ночь я глаз не сомкнула. Может, от холода, а может, от воспоминаний.
Почему я каждую звездочку провожала с каким-то непонятно тоскливым чувством? Почему, когда взошло солнце и от его лучей сразу потеплело, не пасхальная радость, а какая-то тоска сжала сердце?
Неужели это было предчувствие? Ведь не могла же я знать, что больше двенадцати лет не буду видеть нормального неба, когда день и ночь чередуются ежесуточно?
Я повернулась лицом к западу. Передо мной раскинулся огромный город, и косые лучи солнца заливали расплавленным золотом стены многоэтажных домов, окна которых вспыхивали и гасли, как бриллианты огромной диадемы в серебряной оправе уходящей на север величественной реки.
Но не на них я смотрела, а дальше, - туда, где за лиловой утренней дымкой, далеко на западе осталось все, что было дорого мне. Там сейчас ползет грозное чудовище - война, превращающее все в ночь и в смерть... Всего это я не могла и не хотела видеть.
Напрягая все силы своей души, слала я туда пасхальный привет: «Христос воскресе!» Воскрес для всех - живых и мертвых, для близких и далеких, для меня и для вас, мои родные!
Свет победил тьму. Да будет так!
Утро... Какое дивное утро первого свободного дня в неволе! Мне даже стало смешно от этого парадокса. Сегодня будет тепло. Надо поторопиться, чтобы успеть занять место на штабеле досок: сегодня там будет теснее, чем на модном пляже. И с телогрейкой в руках, дожевывая свой «пасхальный» хлеб, бегу к штабелю.
По дороге мне попался мой бригадир, хороший дядька, который не раз говорил: «Приятно видеть, что хоть один человек в бригаде работает охотно и с душой». Я с ним поздоровалась, он же как-то странно на меня посмотрел и остановился, будто хотел что-то мне сказать. Но я быстро прошмыгнула мимо: на «пляже» становилось все тесней.
Живительные лучи апрельского солнца наполняли каждую жилку каким-то блаженством. Сон, который всю эту ночь не осмеливался предъявлять свои права, подкрался, дунул теплым ветерком мне в глаза и тихонько поволок меня в страну грез. Очутилась я в Цепилове, возле виноградника. Смотрю на те два огромных дуба, что я так любила, а они прямо облеплены аистами, устраивающимися на ночлег. Из Алейниковской церкви доносится колокольный звон - то громче, то тише, в зависимости от ветра. Я знаю, что это пасхальный перезвон, хотя кругом летний пейзаж.
И еще знаю, что надо идти домой, мама зовет. Но зовет отчего-то совсем непривычно: «Керсновская! Керсновская!»
Я с трудом просыпаюсь: это нарядчик меня зовет...
- Да проснитесь же наконец! Собирайтесь с вещами на вахту: этап!
Дома меня вернее всего будило слово «пожар», в заключении подобный эффект имело слово «этап». Это перемена, а для заключенного всякая перемена - к худшему.
Нас трое. Один конвоир. Значит, этап ближний. Должно быть, обратно в четвертое л/о. Ведь это радость, - может быть, назад, на ферму? Саша Добу-жинский сам говорил, что вся его надежда - на мой опыт.
Никогда не забуду такого случая. Поздно вечером в трубе загорелась сажа, огонь с ревом вырывался метра на два из трубы. В первое мгновение все окаменели от страха, и только Саша, схватившись за голову, метался и кричал... Нет, не «вызывайте пожарную», а совсем другое:
- Фросю! Скорее Фросю! Фросю!
Я оправдала его надежду: схватив его же подушку и коврик, ринулась на крышу и заткнула подушкой трубу, оставив предварительно дверцу печки открытой, чтобы вся печь не взорвалась. Пламя не могло повернуть вниз и «задохнулось», а в помещение кухни устремился дым, окончательно потушивший огонь. Когда явились пожарные, все было в порядке, кроме Сашиной подушки, а сам он был в таком восторге, что чуть не расплакался, благодаря меня.
Да, наверное, это Саша выхлопотал меня, своего помощника, который был и ветеринаром, и рабочим, и хозяином, притом без претензий. Впрочем, что я говорю, это я-то без претензий? Как раз у меня самые неприемлемые претензии! Я не могу допускать никакого мошенничества в угоду начальству. Гм, значит, не то, не ферма. Жаль... А что же тогда? Ах, как я не подумала! Это могла быть Эрна Карловна, она большой дипломат! У нее знакомства среди нарядчиков, и вообще латыши поддерживают друг друга, у них везде своя рука, поэтому им легче и самим устроиться, и друзьям помочь. Но если это все же что-то иное? Бог ты мой! Может, куда-нибудь в цех, в ночную смену? Это было бы очень хорошо. Тогда днем я смогла бы все лето работать в полевой бригаде. Тяжело это, без сна, зато хоть можно услышать песнь жаворонков, подышать чистым воздухом и какой-нибудь зелени пожевать.
Кажется, все предусмотрела, все предвидела, все оборачивается к лучшему, отчего же какая-то тоска на сердце ? Я ее гоню, привожу ей всякие веские доводы, а она чуть притаится - и опять начинает шевелиться где-то в глубине, в самой глубине души. Как будто радоваться надо, а я не могу.
Вахта. Прошли первые ворота. Сейчас пройду и вторые. Куда пойти в первую очередь? Сегодня день нерабочий, можно не торопиться: хлеб мне дадут по вчерашней выработке, а вчера на подноске кирпича я заработала максимальную пайку - 600 граммов хлеба. Значит, поищу Эрну Карловну. Прямо с вахты - в барак лордов.
Но дверь вахты перед моим носом захлопывается.
- Следуй за мной! - и конвоир направляется в сторону того хитрого домика, откуда я и пошла тогда, зимой, на ферму.
Значит, все же свиноферма?
Лестница на антресоли. Коридор. Дверь направо. Небольшой тамбур. И вот я в светлом кабинете. Печь. Кожаный диван. Рядом большой письменный стол. За столом молодой, усталого вида худощавый человек в военной форме.
- Керсновская?
- Евфросиния Антоновна, 1908 года рождения, статья 58-10, срок десять лет.
Это вместо: «Здравствуйте!» - «Здравствуйте!»
- Я следователь. Вы знаете, что вы снова под следствием?
- Знаю.
Кто это сказал, так громко, звонко и спокойно?! Я чуть не оглянулась, до того мне показалось неправдоподобным, что это сказала я. Ведь еще минуту тому назад я была бесконечно далека от малейшего подозрения, что меня ждет, и, вопреки какому-то внутреннему голосу, была полна самых радужных надежд.
Настал его черед удивиться:
- Знаете... Откуда? Кто вам сказал?
- Вы! А когда люди, подобные вам, какую-либо гадость говорят, у меня нет основания им не верить!
Должно быть, где-то в глубине души я все же была настроена на ожидание всего худшего. Это помогло мне перестроиться под огнем врага в боевой порядок, своего рода каре, чтобы отражать вражеские атаки.
В том, что предо мною не представитель правосудия, а враг, заранее уже вынесший свой приговор, можно было не сомневаться!
И вот я иду по внутренней зоне, на сей раз - под конвоем. Все мне кажется незнакомым, как будто я это вижу в первый раз. Всегда всем я желала добра, пыталась помочь, облегчить их горе хотя бы сочувствием. Теперь все это «не для меня».
Не для меня Пасха прийдет...
Ба, а ведь верно: сегодня Пасха! Не для меня...
А для меня - одна тюрьма...
Нет, не одна тюрьма, а в тюрьме тюрьма. Прав ли Толстой, утверждавший, что все счастливые семьи счастливы на один лад, а несчастные несчастны каждая по-своему?
Впрочем, одно дело семья, а другое - тюрьма. Тюрьмы, самые разные, с виду ни в чем не схожие, на самом деле все на одно лицо. Но из этого не следует, что «тюрьма» и «счастье» хоть в чем-нибудь соприкасаются...
Как я прежде не замечала этого здания? Вернее, я его видела, но думала, что это овощехранилище. Да так оно и было, но заключенным овощей не надо, а для тех отбросов, что им полагаются, не надо хранилища.
В начале войны, когда и в Новосибирске делалось затемнение и боялись бомбежки, это овощехранилище оборудовали под бомбоубежище. Теперь, когда авантюра Гитлера явно лопнула и его «непобедимая» армия неудержимо откатывается на запад, то бомбоубежище превратили в следственный изолятор.
В дежурке меня так основательно шмонали, как будто я прибыла не из бригады, работавшей по соседству, а из заграницы.
Грохот, лязг, скрип. Третья дверь открылась.
Ух как глубоко! Крутая лестница - 28 ступенек. Да это настоящее подземелье! Коридор метров 15 длины. Свет падает из застекленного потолка.
Направо и налево узкие двери, над которыми низенькое оконце, забранное решеткой. Слева четыре камеры за номерами 1, 2, 3 и 4; справа - номера 8, 7, 6 и 5. В глубине топчан, место для дежурного.
На каждой двери два замка: один запирает засов двери, второй запирает оконце для раздачи пищи. Есть еще «волчок» (по-французски он очень точно называется «Иудин глаз»), закрытый «язычком». Ничего не скажешь, построено на совесть!
- Каменщик, каменщик в фартуке белом,
Что ты там строишь? кому?
- Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму...*
Эту тоже строили для себя рабы.
___________
Заявление русской патриотической общественности
ОТКРЫТО ДЛЯ ПОДПИСАНИЯ
|