Гремят ключи в неурочный час. За кем это?
- Керсновская!
Следствие уже недели две как закончено. Значит, суд. Иду через всю зону. Здесь я еще не была - служебные здания. Чисто. Грядки цветов - чахлых, пыльных. Кажется, и цветы какие-то заключенные!
Дело к вечеру. Солнце склоняется к горизонту.
Как раз в это время особенно хорошо передаются на расстояние звуки. Когда это я впервые заметила? Ах, помню: у себя в поле. Стоишь, бывало, на вершине холма, солнце склоняется к горе Христичи, и слышно, как громко тарахтит на спуске телега. До нее километра три, днем этого не услышишь вовсе. В деревне Пырлица собаки лают, а по дороге с другой горы гонят стадо. Доносится мычание коров, щелканье бичей из поскони, лай собак, звонкие голоса ребятишек. Предвечерняя пора - время лучшей акустики. Лучше, чем в глухую полночь, уж не говоря о полуденной поре.
- Вот и пришли, крестница! Видишь, все же я тебя крестить повел.
В голосе Дунаева не слышно злорадства. Наоборот, что-то вроде сочувствия. В чужую душу разве залезешь? И ему не сладко... Кто знает, живи он дома, каким бы он оказался. А так после тяжелого ранения вместо дома отправили на должность тюремщика. Он ли в этом виновен?
Здание вроде клуба. Я сижу в «оркестровой яме». Рядом, за занавесом, слышу разговор:
- Сколько на сегодня, четверо? Теперь 6.30. Часов в 8 или 8.30 покончим со всеми и еще успеем...
Я не разобрала что, да это и неважно. В полночь, когда мне был вынесен приговор, они были, как говорится, чуть тепленькие.
Судил меня специальный лагерный суд, подобие народного: те же коренник и двое пристяжных.
И еще был у меня защитник! Я сразу от его услуг отказалась, мотивируя тем, что я его ни разу не видела и словом с ним не обменялась.
Кто меня судил? В чем меня обвиняли? Судили меня люди тупо скучающие, бездумные и вдобавок умом не блещущие. А обвиняли в том, что меня не удалось превратить в полураздавленного червяка, извивающегося в смертельном страхе.
Нет смысла «метать бисер пред свиньями». Но еще меньше смысла таскать всюду с собой торбу бисера, приберегая его для особого случая, ведь в ожидании этого случая бисеринки могут одна за другой просыпаться сквозь дерюгу и незаметно утеряться в грязи или вся торба с бисером может упасть в канаву с жидкой грязью и никто не увидит ничего, кроме холщовой торбы или грязи... Нет, я швыряла бисер полной горстью! Я атаковала, но на сей раз избегала каверзных вопросов, способных увести меня в сторону, и вела диспут на литературно-художественную тему. Ведь когда речь идет о стихах Пушкина, а начала я именно с него, то, воздавая должное красоте души поэта, его мужеству и величию духа, можно воспользоваться его «розгами» и, прикрываясь с тыла авторитетом великого имени, от всей души отхлестать всякое лицемерие, а потом всех пошляков и подхалимов, хулиганов и хамелеонов от поэзии, и заодно тех, кто лишь прикрывается поэзией, чтобы придать благовидность своей лакейской душонке!
Спор разгорелся жаркий и довольно отвлеченный. Я доказывала, что «Песнь о Соколе» куда выше, чем «Песнь о Буревестнике». Раненый Сокол, который рвется в небо и умирает, пытаясь взлететь и встретить врага грудь к груди, - вот это символ! Также и Уж, для которого «небо - пустое место» и сырая расщелина куда милей, - это живой образ. Именно в "Песне о Соколе» Горький достиг высот поэзии. А к чему так восхвалять Буревестника? При резком падении барометрического давления в верхние слои воды попадают глубинные хищники, и рыбы верхних слоев выскакивают из воды, спасаясь от преследования. И тут-то жадный Буревестник ловит их и пожирает. Какое же это геройство? И нечего высмеивать «жирного Пингвина», это действительно герой птичьего мира. Жир у него не от лени и не от обжорства, а для того, чтобы преодолевать ужасные морозы, которые не под силу Буревестнику. Пингвин накормит любого птенца, своего или чужого. Как раз из всех птиц ближе всех к идеалу коммунизма именно Пингвин!
По ходу этого диспута я время от времени поглядывала в зал. Сначала там сидел один Дунаев. Затем он вышел и позвал еще нескольких. Вскоре в зале собралось уже довольно много вольнонаемной элиты. Очевидно, третий отдел был где-то рядом, так как из него и из штаба многие пришли послушать наш диспут, часам к десяти зал был уже почти полный.
Затем интермеццо* - допрос свидетелей. В фойе, где мне предстояло переждать перерыв, я постаралась пройти поближе от Саши Добужинского и, поравнявшись, сказала ему вполголоса:
- Саша, не выгораживайте меня. Мне не поможете, а себя погубите. Не надо, я все пойму, ведь иначе нельзя!
Свидетели дают показания
Ирма Мельман бойко говорит заученные фразы о своих верноподданнических чувствах и негодует по поводу того, что я их не разделяю.
Старый дед Иван Яковлевич пытается это подтвердить, но тут же признается:
- Фрося все время работала и с нами у печки не сидела. Мельман лишь один раз ее о чем-то спросила, так Фрося ей на ходу что-то ответила и ушла.
Зовут Сашу Добужинского. У него до предела несчастный вид. Быть более бледным и более жалким просто невозможно! Он стоит, опустив голову, и чуть не плачет.
- Что вы можете сказать о подсудимой?
Казалось, ноги у него подкашиваются, и он вот-вот упадет. Тем большее впечатление производят его слова:
* промежуточный раздел в инструментальной композиции (ит.).
- Керсновская была самым лучшим, самым честным, самым добросовестным работником. Более преданного своему делу труженика я не встречал.
И он еще ниже опускает голову.
Бедный Саша! Не знаю твоей судьбы и боюсь, что ты себе повредил тем, что не поступил согласно мудрому правилу: «Падающего - подтолкни!»* Хотела бы от всей души пожать тебе руку. Храбр не тот, кто не боится, а тот, кто умеет побороть страх.
И вот защитник все же берет слово:
- Моя подзащитная принадлежит к помещичье-капиталистическому классу, а поэтому и по происхождению, и по воспитанию является классовым врагом, которые всюду и везде стараются причинить вред советской власти. Подобные враги всегда опасны, особенно теперь, во время войны. Но поскольку она враг в силу вышеуказанных причин, вне зависимости от личных качеств, это нужно учесть и проявить снисхождение. А поэтому я прошу для моей подзащитной десяти годов исправительно-трудового лагеря и пяти лет поражения в политических правах.
Если это было слово защиты, то что тогда оставалось делать обвинению?!
Мне было предоставлено последнее слово, и я не отказала себе в удовольствии им воспользоваться. Прежде всего я поблагодарила своего защитника:
- Я никогда раньше не видела своего защитника и
* Ницшеанский афоризм.
знаю о нем ровно столько же, сколько и он обо мне. Не хочу быть голословной и утверждать, что, происходя от людей, неспособных мыслить, он в пользу своей подзащитной ничего более вразумительного сказать и не мог... Но если в числе здесь присутствующих есть, как я надеюсь, люди образованные, то напомню, что в Бессарабии с 1918 года не было ни классов, ни сословий. Все - от короля до цыгана -были равны перед законом, так что я росла, не зная классовых предрассудков, с которыми столкнулась только здесь. Я из небогатой семьи, с детских лет сама работала и умела уважать труд и тех, кто трудится. Я ценю не только труд, но и правду, а поэтому не стану скрывать, что никаких иллюзий не имею и знаю, что если к самым благонамеренным людям подходить с предвзятой враждебностью, то надеяться на справедливость не приходится!
В 11.30 эта пародия на суд была окончена и мне вынесли приговор. Как и следовало ожидать, 10 лет ИТЛ и пять «по рогам». Отныне я числилась рецидивисткой.
Опять мы шли тем же путем к подземелью. Теплая летняя ночь, очень темная, с тусклыми далекими звездами.
В ближайшие время меня куда-нибудь угонят. В том лагере, где заработал второй срок, не оставляют. Если сразу отправят, значит, недалеко. А если буду дожидаться большого этапа, тогда на край света. Но не от мыслей о своем будущем мне было грустно. Оттого
ли, что, сталкиваясь с тупой жестокостью и человеческой глупостью, душа протестует? Ведь к несправедливости сколько ни привыкай, а больно. А может...
Далеко в Париже в это день, 24 июня 1944 года, умирал мой единственный брат. Умирал от последствий ранения в грудь, осложненного туберкулезом.
Ранен он был под Даммартеном в 1941 году, сражаясь с немцами в весьма расстроенных рядах французской армии. Он защищал Францию. Париж был блокирован. Голод помогал туберкулезу. И брат умер.
Французы его оскорбляли за то, что он был русским, а СССР и Германия были тогда друзьями. А мой брат всю жизнь ненавидел немцев! Чем не парадокс?
Вот и меня судили, и даже во второй раз, за то, что я «принадлежу к классу паразитов». А в Румынии меня преследовали, называя «большевичкой», за то, что я была русской, умела ценить труд и презирала паразитов... Опять парадокс!
- Пришли! - сказал Дунаев. - Завтра утром распрощаемся. А ты их здорово! - добавил он тихо и мотнул головой, как лошадь, которую донимает муха.
Дальний этап
Не буду лгать, бывало мне очень нелегко, но голод, тяжелый труд, притеснения со стороны начальства - все это я переносила значительно легче, чем общество уголовников, потерявших облик человеческий.
Отныне я числюсь за БУРом. Это барак усиленного режима для неисправимых преступников, кого считают хуже отребья, проживающего в бараке Феньки Бородаевой...
Работали мы в прачечной, где стирали окровавленное белье, доставленное с фронта, маскхалаты, пилотки. Я уверена, что все эти вещи куда лучше бы отстирались, если бы их просто поболтали в речке где-нибудь в ближнем тылу. Какой смысл полгода везти их за четыре тысячи километров, чтобы мы их
стирали в холодной воде, притом без мыла? Наверное, единственной целью было издевательство.
Чтобы получить 400 граммов хлеба, надо было в день выстирать 300 пар кровавого, ссохшегося в комок до твердости железа белья, или две тысячи -да, две тысячи! - пилоток, или сто маскировочных халатов. На все это выдавали пилотку жидкого мыла. Особенно кошмарны были эти халаты. Намоченные, они становились твердыми, как листовое железо, а засохшую кровь хоть топором вырубай.
Ходили на работу десять - двенадцать женщин, но работали только я и абсолютно глухая финка. Остальным штрафной паек был так или иначе обеспечен, а пропитание они себе добывали по принципу:
- Зачем работать, пока моя п.... в состоянии заработать?
Получив по пилотке мыла и отпихнув нас от бака теплой воды, они стирали белье заведующего прачечной. Не его личное, а то, что он брал от начальства, вольных или заключенных, и от лагерных «лордов», расконвоированных или получающих посылки из дому и передачи. Это белье - его личный заработок. Он не мешал девкам подрабатывать, и вся вохра, свободная от службы, и немало заключенных «лордов» находили у них утешение в своем «холостяцком одиночестве».
Девки варили себе кулеш, ели картошку, пшено, с тошнотворным цинизмом похвалялись своей до-
бычей и смеясь вспоминали и комментировали подробности своих похождений. Ну а мы с глухой финкой по двенадцать часов в день не разгибая спины терли в холодной воде окровавленные маскхалаты.
Говорили, что это финка была снайпером и, взятая в плен, оглохла от побоев. Она была очень опытной прачкой, работала как машина и меня научила пользоваться стиральной доской, чего я раньше не умела - у нас в Бессарабии таких досок в моде не было.
Приходилось весь день стоять в воде на каменном полу босиком, почти голышом, в одних трусах, ведь сушить одежду негде, да и скинуть ее, чтобы подсушить, невозможно: в бараке такой шалман, что последнюю портянку способны украсть. А ночи даже в середине лета были прохладные. Еще спасибо Земфире Поп: когда меня уводили из следственного подземелья, она дала мне меховой жилет. Его я стелила на доски и укрывалась телогрейкой.
Такая нечеловечески тяжелая работа и штрафной паек, который мне за нее давали, скоро бы меня доконали. К счастью, нас назначили в дальний этап. Что ж, пришла пора расстаться с Новосибирском... Жалеть, по правде говоря, не о чем. Еще один горький урок получила, еще немного опыта приобрела. Встретила здесь и хороших людей, но после суда их избегала, ведь я была как зачумленная - контакт со мной был опасен.
Всех, кто предназначался в дальний этап, согнали в специальный загон-этап, окруженный частоколом и проволокой. Напоминало это живодерню, куда свозят выловленных бродячих собак. Многие не желавшие уходить в дальний этап, главным образом уголовники с небольшим сроком, прятались по чужим этапам. Дней пять или шесть их ловили, как гицали* собак.
За эти несколько дней я могла бы хоть отдохнуть, но какое там! В бараке стоял такой гам - вопли, брань, мат... С мужской половины в женскую проникали дикие, озверелые уголовники-рецидивисты.
Одним словом, когда нас наконец построили, проверили, пересчитали и погнали, я вздохнула с облегчением... Ведь каждый раз надеешься, что хуже не будет!
Прав тот, кто действует без колебания
Все эти дни меня навещала Эрна Карловна Лейман. С ее стороны это было геройством, и я была очень тронута. Эрна Карловна была славная женщина, добрая, отзывчивая. Вместе с тем она обладала очень большой плавучестью - умела удерживаться на поверхности, не стремясь потопить других. Я в этом почти уверена. Говорю «почти»,
* живодеры.
потому что лагерь - это хитроумно-изощренное приспособление, чтобы ставить людям ловушки, используя все их слабости, а иногда достоинства и добродетели. Вывернув человека наизнанку, он ставит его в такое безвыходное положение, что тот может и не заметить, как сделает подлость, а сделав ее однажды, становится жертвой шантажа. Дальше это как трясина, как пески-зыбуны. Чем больше барахтаешься, тем глубже увязаешь, и попавшим на путь предательства - вольного или невольного - назад возврата нет. За двенадцать лет неволи я видела много примеров такого рода трагедии. Но видела также, как люди настолько входят в роль, что этой трагедии и не ощущают. Наоборот, доходят до того, что ставят себе предательство в заслугу.
Я от души презираю тех, кто говорит «моя хата с краю». Не очень уважаю я и тех, кто слишком долго взвешивает все «за» и «против», прежде чем решиться действовать, боясь своим вмешательством повредить.
Сколько добрых дел остались не сделанными лишь оттого, что мы боимся натолкнуться на неблагодарность! Одним словом - боимся. А вот Эрна Карловна не боялась. Она - действовала, а не проходила мимо. Это она подсказала нарядчику, чтобы он меня ткнул на ферму. А что из всего этого получилось?
Свиньи были спасены. Это хорошо. Да, но я получила второй срок - десять лет -и вторую судимость. Хорошо ли это? Нет. С двумя судимостями я «рецидивистка», значит, никакой надежды на амнистию, на скидку. Плохо!
Меня, как «рецидив», отправили в Норильск. Там я «выбилась в люди», а в Новосибирске бы погибла... Так это же хорошо!
Нельзя всего предвидеть, и поэтому прав тот, кто действует без колебания. А что из этого получается, видно не сразу.
Новые заповеди
Пророк Моисей с горы Сионской принес десять заповедей, которые сам Господь Бог отпечатал на каменных скрижалях. Но это было давно... И, может быть, неправда? Был он пророк башковитый, знал, что к чему, умел приспосабливаться и выходить сухим из воды. Так мог ли он оставаться в стороне, хотя бы даже в райских кущах, когда на земле произошло такое важное событие, как Октябрьская революция? Говорят, что тогда, вскоре после Октября, на небесах поднялся большой переполох. Помилуйте! Как тут разобраться, что к чему?!
Судили-рядили и решили:
- Пусть отправится туда святой Лука. Он человек грамотный - евангелист. Он разберется!
Недели не прошло - прислал телеграмму: «Сижу в Че-Ка. Евангелист Лука».
Всполошились пуще прежнего:
- Как это так? Лука - такой грамотный, образованный, кажется, даже податным инспектором работал, а тут... Нет, надо кого-нибудь поэнергичней! Пусть отправляется Илья-пророк. Он человек военный и в механизации, и в электротехнике сведущ.
Однако и тут не повезло. Опять телеграмма: «Сижу и я. Пророк Илья».
Совсем приуныли небожители:
- Ни умом, ни силой - ничем не возьмешь. Вот разве что ловкостью. Кто же тут лучше подойдет? Не иначе Моисей-пророк. Всех фараонов вокруг пальца обвел... Неужто чекистам попадется?
Отправился Моисей-пророк. Проходит неделя, вторая... Вот и третья на исходе.
- Ну, - думают, - амба! Засыпался и Моисей!
Вдруг телеграмма: «Жив-здоров. Комиссар Петров».
Не знаю, когда и на какой горе получены были новые заповеди. Сомневаюсь, что и на этот раз их выгравировали на камне. Но текст этих заповедей известен. Больше того, соблюдают их куда охотнее, чем те, старые, что были на каменных скрижалях.
Вот они:
I. Не думай.
II. А если думаешь - не говори.
III. А если говоришь - не пиши.
IV. А если пишешь - не подписывайся... И благо ти будет, и долголетен будеши на земли, в СССР...
Всего четыре заповеди! И все же, если из тех десяти заповедей я выполняла почти все, то из этих четырех заповедей «второго издания» я не выполнила ни одной. Никогда. Нигде.
Изнанка Красноярска
Вот и довелось мне познакомиться еще с одним крупным городом Сибири - Красноярском - и еще с одной мощной сибирской рекой - Енисеем. Но нас, заключенных, знакомили не с фасадом, а с изнанкой.
Изнанкой Красноярска являлось Злобино - «невольничий рынок» Норильского горно-металлургического комбината. Вместо красавца Енисея я видела лишь баржи, на которые мы грузили товары. Караваны по десять-двенадцать барж шли во главе с катером, доставлявшим их в порт Дудинку, перевалочную базу Норильска.
В Злобине, которое считалось восьмым лаготделением Норильска, приезжали начальники шахт, рудников и заводов приобретать для своих производств квалифицированных невольников, а неквалифицированных отправляли гуртом, как рабочее поголовье. Их использовали на строительстве -
шахтном, дорожном, жилищном - и из их числа по мере надобности комплектовали «убыль» в шахтах и на других производствах, ведь смертность там была велика.
Теперь многие вполне искренне верят, что Норильск построен комсомольцами-энтузиастами. Но я-то знаю, каких «энтузиастов» сгоняли в Злобино со всех концов «необъятной родины моей»... Их заставляли сначала загружать баржи, затем самих загоняли в трюмы и отправляли down the river - вниз по реке, - только не по Миссисипи, а по Енисею, и не на хлопковые плантации, где жжет немилосердное солнце, а в Заполярье, где морозы также не знают пощады.
В Злобине я немного ожила и окрепла, хотя все время занималась погрузкой цемента и кирпича. Но работали мы только по восемь часов, и час давался на обеденный перерыв. Кормили нас похлебкой из соленой трески и кашей из американской сои, хлеба давали 760 граммов.
Гоняли раз в неделю в баню. После Новосибирска, где при входе в баню вместо мыла давали горсть песку, здесь мы получали - какое блаженство! - десять граммов мыла.
Женщины, работавшие на погрузке, вели борьбу за юбки и платки. Им приходилось все время сновать туда-сюда с грузом на спине между работающими транспортерами, и бывали несчастные слу-
чаи, нередко со смертельным исходом, из-за того, что юбка или концы платка попадали под ролики и женщин затягивало в каретку транспортера. Поэтому женщин заставляли работать в брюках и шапках. Но в таком виде они лишались своей женской привлекательности, а следовательно, снижался «заработок». Поэтому на вахте они появлялись в брюках и шапках, но сразу по выходе извлекались из брюк заправленные туда юбки, и все входило в обычную колею.
...Но вот настал и мой черед.
Повезло мне или нет, но две с половиной тысячи километров по Енисею мне довелось проплыть не на барже, а в огромной общей каюте «третьего класса», вместившей 240 «пассажиров», в основном рецидивистов. Енисей я так и не увидела. И все из-за того «избранного общества», в котором мне суждено было путешествовать.
Нас заперли, и в течение двух недель пути ни разу ни один из конвоиров не осмелился зайти в тот отсек, где находилась наша каюта!
Боже, что за безобразное животное - человек во власти всех пороков и дурных инстинктов, если его не обуздывает страх! Не потерявших человеческого облика оказалось лишь десять человек: я, восемь колхозниц - все в синих комбинезонах - вместе с бригадиром Аистовой и профессор Федоровский, ехавший в Норильск по спецнаряду, для научной ра-
боты. Остальные пассажиры - сорок женщин, все шлюхи как на подбор, и двести отъявленных бандитов. Времени они не теряли. Под нашей огромной каютой находился трюм, и в первый же день бандиты разобрали пол каюты, проникли в трюм, где находился багаж ехавших в Норильск пассажиров. Трудно даже описать, что там происходило!
«Все начинается с торговли», - говорят американцы. «С меновой торговли, когда дело касается дикарей», - добавляют путешественники.
В трюм допускались далеко не все, а только воровская элита. Лишь перед самым прибытием в Дудинку туда пустили всех: для удобства круговой поруки. Добытые из трюма товары обменивались... Не буду ставить точки над «I» - покупали эти товары наши «дамы», расплачиваясь... тем, что у них было. Некоторые из них занавешивали свои койки - иногда просто газетами, другие считали и это необязательным.
У «дам» появились атласные одеяла, подушки и одежда, которую они сразу принялись перешивать. На горячих трубах, идущих вдоль всей переборки, день и ночь пеклись лепешки, а куски сала пожирались просто так, их даже не прожевывали.
Непосредственным результатом этого излишества явился повальный понос еще в начале пути. Так как никто не хотел выносить содержимое параши, то вскоре эти три большие бочки переполнились,
и при покачивании парохода их содержимое расплескивалось по каюте.
Самым большим наказанием для меня было безделье. Я всегда находила себе какую-нибудь работу, а поэтому взяла на себя заботу о параше: выносила ведрами содержимое бочек и выливала это «золото» за борт. Затем я же с кем-нибудь из «аистов» носила кипяток, хлеб, еду.
Енисей - одна из красивейших рек в мире. Особенно красива она была тогда, когда еще существовали пороги и стремнины, высокие берега, поросшие лесом, фантастически красивые скалы и утесы.
Но ничего этого я не увидела. Занятая делом, я на Енисей так и не полюбовалась. Для этого нужно надлежащее настроение и не такое гнусное окружение.
В неволе как-то не воспринимаешь красоту. В душе все притупляется: линии сглаживаются, краски блекнут.
Красота как бы перестает существовать...
Наглость Марефы и покорность «аистов»
Я, как назло, помещалась у самого входа, то есть возле параши.
Получилось это так. Восьмерых растерянных и перепуганных колхозниц затолкали в первую ва-
гонку налево от входа. Только пароход отчалил - их, как фраеров, раскурочили. К ним подошли две бандитки, Кудряшова и татарка Марефа, потребовали их сидора и принялись за дело. Марефа - та хоть развязывала сидора, а Кудряшова просто вспарывала их ножом.
Тут рядом случайно оказалась я. Меня возмутила не столько наглость бандиток, сколько покорность «аистов». Ударом в глаз я обезвредила Марефу, затем крепко стукнула по темени Кудряшову, вырвала у нее нож и выбросила его в иллюминатор. Все это и минуты не заняло.
Я обругала дрожащих от страха «аистов», после чего устроила их в этом отделении, а сама расположилась у входа в их закоулок.
Этим дело и ограничилось, сама не знаю почему. Мне просто повезло. Должно быть, бандитская элита не хотела идти на мокрое дело, так как имела виды на ограбление трюма и рассчитывала на две недели веселой жизни.
С некоторым удивлением я подметила где-то на траверзе одной из Тунгусок*, что нет больше ночи - одна заря переходит в другую. Не приходилось сомневаться, что Полярный круг где-то рядом и наше путешествие заканчивается.
Мое, впрочем, чуть не подошло к концу значительно раньше...
* притоки Енисея - Нижняя Тунгуска, Подкаменная Тунгуска.
Стикс и Енисей
Знаю, что никто меня не звал на помощь, но я просто почувствовала, что кому-то моя помощь нужна, и ринулась в глубь каюты, где происходила какая-то возня: не то потасовка, не то игра.
И, Боже мой, что я увидала!
Вся свора бандитов развлекалась. Предмет этого развлечения - пожилой, интеллигентного вида мужчина с бородкой - профессор Федоровский. Сидящие на верхнем ярусе держали его за ноги и раскачивали в проходе между рядами вагонок. Он летал по воздуху, как волейбольный мяч, а окружавшая его свора, мужчины и женщины, гогоча от восторга, время от времени ударом подбрасывали его повыше. Старик не кричал. Может, просто задохнулся, повиснув вниз головой, а может, понимал, что это бесполезно.
Наверное, я тоже понимала, что мое вмешательство будет иметь для меня самые плачевные последствия, но я не могла бы и животное, которое мучают, предоставить его печальной судьбе, а тут передо мною был человек.
- Трусы! Как вам не стыдно?! - с негодующим криком бросилась я на выручку старику.
Только чудо (и отчасти мое вмешательство) помогло ему доехать до Дудинки, а не продолжать путешествие по другой реке - Стиксу...
Меня здорово поколотили. Подробностей не помню. Запомнилось почему-то, что били по голове ведром и ведро погнулось. Еще помню, что мой башмак выбросили через иллюминатор. Хотели и меня отправить туда же, но иллюминаторы оказались тесны.
Очнулась я уже в своем углу, и «аисты» суетились, прикладывая компресс к моей голове. Говорят, я сильно бредила. Кто-то вызвал врача - женщину, похожую, скорее, на санитарку. Ее больше всего интересовало, не тиф ли это. Температура, правда, держалась высокая - очень уж много было синяков и ссадин. Она меня всю вымазала йодом, дала аспирину и немного сахара, велев запить водой. До самой Дудинки чувствовала я себя отвратительно, но там встала на ноги, хоть и пришлось шагать по холодной грязи в одном башмаке.
С известным удовлетворением могла я наблюдать, как разделались с нашим этапом. На причале ждал целый отряд вохровцев. Все краденые вещи у бандитов отобрали (но в каком они были виде!). Почти всех мужчин сразу затарабанили на Каларгон, самую страшную штрафную командировку. Больше половины женщин тоже попали на штрафняк - озеро Купец, где велись работы на гравийном карьере.
Профессора Федоровского я потеряла из виду. Лишь года через два-три, узнав, где я нахожусь, он
передал мне на шахту через чертежницу проектной конторы Ольгу Колотову очень трогательное, исполненное благодарности письмо. Все эти годы совесть его мучила, оттого что он не мог меня поблагодарить... А за что, собственно говоря? За то, что меня поколотили? Хотя, занявшись мной, они его бросили.
Профессора Федоровского посадили в 1937 году, но дали ему возможность завершить свою научную работу, имевшую оборонное значение. Где-то под Москвой в его распоряжении находились лаборатории и даже целый научный городок. Там у него был свой коттедж, в котором с ним жила жена. Он рассчитывал, и ему это обещали, что по завершении работы его выпустят на свободу. Когда же работа была окончена, его этапом отправили в Красноярск, где он в Злобине занимался погрузкой барж. Это был ученый - человек не от мира сего, и на погрузке толку от него было мало. Поэтому, когда он попросился в Норильск, где в образованных людях очень нуждались, эту просьбу удовлетворили. Преподавал он в горно-металлургическом техникуме, а жил не то во втором, не то в девятом лаготделении.
Бедняга... Не судьба была ему выйти на волю! Он даже не знал, какой у него срок, думал - десять лет. Но, когда этот срок истек, ему сказали, что пятнадцать. Он скончался от инфаркта. Человек, живший только наукой и для науки, умер в неволе, так и не поняв, за что его осудили...
___________
Заявление русской патриотической общественности
ОТКРЫТО ДЛЯ ПОДПИСАНИЯ |