Светлейший князь Георгий Грузинский – потомок царей Иверии, поступил в Ингушский конный полк добровольцем, из чиновников особых поручений при каком-то губернаторе. Будучи произведённым в офицеры, он стал полковым адъютантом. Как и большинство грузинских аристократов, он был глубоко предан России и считал себя русским не меньше Иванова или Петрова. Попав после революции и гражданской войны в Палестину, князь сделался объектом политических комбинаций англичан, имевших одно время тенденцию, воспользовавшись этим потомком грузинских царей, отделить Грузию от России. Князь Георгий наотрез отказался дать своё согласие на какие бы то ни было махинации, идущие во вред России, и умер в бедности, на скромной должности смотрителя военного кладбища в Иерусалиме.
Есаул Кучук-Улагай, командир сотни Ингушского конного полка, блестящий офицер, черкес по происхождению, по окончании войны сыграл видную роль в Белом движении. Попав в эмиграцию в Югославию, он стал во главе движения в Албании в пользу короля Ахмета-Зогу, который сел на престол этой страны благодаря отряду из русских офицеров, сформированному в Белграде. В этом отряде Улагая служили и другие офицеры Туземной дивизии, поступившие затем на албанскую военную службу. Албанский паспорт спас полковника Улагая в Лиенце при выдаче казачьего корпуса большевикам англичанами в 1944 году.
Вахмистр моей сотни Заурбек Бек-Боров, ингуш по происхождению, до войны служил полицмейстером в Ашхабаде. За какие-то административные превышения власти после ревизии сенатора Гарина он был отдан под суд, но бежал из-под стражи на Кавказ, а затем в Персию. Здесь тогда происходила гражданская война, в которой Заурбек принял участие и скоро стал во главе одной из сражавшихся армий. За все эти подвиги Бек-Боров был произведён в полные персидские генералы, но скоро принуждён был покинуть свою армию и бежать вместе с шахом в Россию. Будучи в нелегальном положении разыскиваемого властями человека, Бек-Боров воспользовался амнистией, данной государем горцам в начале войны, и поступил всадником в Туземную дивизию, дабы заслужить прощение своей вины. К концу войны он был произведён в офицеры и закончил её поручиком, несмотря на свои 60 лет. В полку одновременно с Заурбеком служили офицерами его два сына – ротмистр Султан-Боров, георгиевский кавалер, убитый на войне, и корнет Измаил, младший офицер той сотни, где отец был вахмистром. Из внимания к сыновьям старик, несмотря на свой вахмистрский чин, был принят у нас в сотенном офицерском собрании и сидел, по кавказским обычаям, согласно которому человека чтут по возрасту, а не по чину, на председательском месте.
Состав дивизии, помимо старших командных постов, состоял из офицеров всех родов оружия, переведённых в полки по собственному желанию и сохранявших те чины, в которых они служили в своих основных частях. Только при производстве в следующие чины, уже состоя в дивизии, все они получали чины по кавалерии. Таким образом, в полках были ротмистры, корнеты, штабс-капитаны, подъесаулы, хорунжие и даже лейтенанты и капитаны второго ранга, как, например, мой однополчанин, офицер гвардейского экипажа Картавцев. Моряки же обслуживали и пулемётную команду дивизии в лице офицеров и матросов балтийского экипажа, под командой лейтенанта Дитерихса.
Эту пёструю картину дополняла целая плеяда прапорщиков горской милиции. В большинстве своём это были люди между 40 и 60 годами, по происхождению из почётных людей своих селений и аулов. В каждой сотне их было по несколько человек, хотя в большинстве своём они ничем не командовали, будучи неграмотными и не зная кавалерийского строя. Их роль была служить отцами народа и быть посредниками между начальниками и всадниками, не понимавшими русского языка. Из прапорщиков милиции были любопытные типы, служившие ещё в турецкую войну, причём все они поголовно были смелые и мужественные люди, пользовавшиеся большим уважением всадников.
Что касается всадников полков, входящих в Туземную дивизию, а именно: Кабардинского, 2-го Дагестанского, Татарского, Чеченского, Черкесского и Ингушского конных полков, то все они были добровольцы, принадлежащие к тем горским народам, название которых носили перечисленные полки.
Каждый из всадников получал жалование в размере 25 рублей в месяц, довольствие, вооружение и экипировку, за исключением шашки и кинжала, с которыми они поступали в полки из дома. Так как большинство всадников-горцев русского языка не понимали и строя не знали, то в полках с начала их формирования на Кавказе находились т. н. кадровые всадники, т. е. строевые казаки кавказских казачьих полков, и горцы, ранее служившие в кавалерии, занимавшие должности вахмистров, урядников и инструкторов. Всадники-ингуши являлись природными воинами, смотревшими на войну как на честь и настоящее дело для мужчины. Они были храбры, мужественны и очень способны к усвоению военной науки, так что строевая подготовка, пройденная ими в течение нескольких месяцев на Кавказе, а затем в районе Проскурова, где дивизия провела несколько месяцев, была для них совершенно достаточна для того, чтобы полк стал хорошей строевой частью.
Однако полк был малопригоден к сидению в окопах и пешему бою, которые в то время требовались от строевой кавалерийской части. Причинами этого были, во-первых, то, что казачьи карабины, которыми была вооружена Туземная дивизия, были непригодны для пешего боя, за отсутствием штыка и, кроме того, залповая стрельба из окопов на большие расстояния была весьма трудна для людей, которые в большинстве своём не знали русских цифр и поэтому не могли устанавливать прицельную рамку на винтовке. Кроме того, полк был очень мал по своему численному составу, так как в сотнях редко бывало более 75-90 всадников, что составляло всего 300-350 сабель на полк. Зато беспримерными были ингуши в набегах по тылам противника, стычках и атаках, т. е. в действиях, где требовались личная храбрость, находчивость и решительность.
Отношения между офицерами и всадниками сильно отличались от таковых в регулярных частях конницы. В горцах не было никакого раболепства перед офицерами, они всегда сохраняли собственное достоинство и отнюдь не считали своих офицеров за господ, тем более за высшую расу. Ингуши – народ демократический и, в отличие от других кавказских народов, не имели сословных различий, а если они кого-либо уважали, то только за его личные качества, а отнюдь не за происхождение. Будучи небольшим народом, насчитывавшим едва 50000 душ, ингуши все более или менее знали друг друга и находились между собой в родственных отношениях. Службу в своём полку они считали за большую честь, и самым большим наказанием считалось увольнение в первобытное состояние, т. е. изгнание из полка, что было позором. Это не мешало отдельным людям время от времени отлучаться из полка на Кавказ, но обязательно с заменой себя братом, кузеном или родственником. Понятия всадников о дисциплине были также своеобразны. Честь они отдавали только офицерам своего полка и, в крайнем случае, дивизии, из-за чего происходили часто истории. За своих стояли везде и всегда, мало считаясь в этом случае с военными законами и общепринятой моралью.
Конский состав полка был, за исключением офицерских лошадей, плох, из-за того, что ингуши не считали себя обязанными и не умели ходить за конями, так как эта обязанность у них, как у многих других горских народов, лежала на женщинах. С точки зрения строевого кавалериста, ездили горцы плохо и жестоко обращались с лошадьми. Горское седло имеет очень малый арчак, на котором находится очень мягкая, много раз простроченная подушка. Всё это вместе взятое ещё больше, чем казачье седло, отделяет всадника от лошади, которую при подобной седловке совершенно не чувствуешь, почему прыгать на таковом седле почти нельзя. Торча, как воробей на заборе, на подобном седле, горец не столько сидит на нём или стоит на стременах, сколько держится за повод, почему горские лошади всегда задерганы и почти поголовно «звездочёты», т. е. при малейшем нажиме повода на рот закидывают голову назад. Кроме того, благодаря постоянному употреблению нагайки лошади в полку боялись каждого резкого движения всадника, почему на рубке часто обносили цель.
Помимо того, редко можно было видеть всадника-горца, чтобы он ехал шагом или тротом – обычный аллюр горцев был галоп или быстрая рысь, что неизменно вело к изматыванию конского состава. Бороться с этим злом, несмотря на все меры, которые принимались офицерством, было безнадёжно.
Первые два года войны было очень трудно внушить всадникам понятие о европейском способе ведения войны. Всякого жителя неприятельской территории они считали врагом, со всеми из этого вытекающими обстоятельствами, а его имущество – своей законной добычей. В плен австрийцев они не брали вовсе и рубили головы всем сдавшимся.
Поэтому редкая стоянка полка в австрийской деревне обходилась без происшествий, особенно в начале войны, пока ингуши не привыкли к мысли, что мирное население не является врагом и его имущество не принадлежит завоевателям.
Помню, как в один из первых дней моего пребывания в полку не успели мы, офицеры, расположиться на ужин на какой-то стоянке, как по деревне понёсся отчаянный бабий крик, как только могут кричать галичанки.
– Ра-туй-те, добры люди-и-и…
Посланный на этот вопль дежурный взвод привёл с собой к командиру сотни всадника и двух дрожащих от страха «газду и газдыню». По их словам оказалось, что горец ломился в хату, а когда его в неё не пустили, то он разбил окно и хотел в него лезть. В ответ на строгий вопрос есаула горец возмущённо развёл руками и обиженно ответил: «Первый раз вижу такой народ… ничего взять ещё не успел, только стекло разбил, а… а он уже кричит».
Служба полка в те два года, которые я пробыл в нём, сводилась к сидению время от времени в окопах, разведках и сторожевом охранении. Изредка полк принимал участие в общих боях, причём не раз отличался бешеными и лихими атаками, которые покрыли славой Туземную дивизию, стали, если так можно выразиться, её специальностью. Австрийцы панически боялись Туземной дивизии и не были в состоянии выдержать конные атаки горцев, действительно представлявшие собой страшное и незабываемое зрелище.
Больше же всего дивизии приходилось перемещаться с места на место вдоль австрийского фронта, так как командование нами затыкало прорывы или пускало передовой частью в наступление. Не берусь здесь описывать боевой истории Кавказской туземной дивизии, которая, как я надеюсь, будет написана людьми, более меня компетентными, упомяну лишь о некоторых эпизодах, носивших характерный для этой части оттенок.
Помнится мне наша стоянка в галицийском селе Мельница, где нас смотрел великий князь Георгий Михайлович, привезший Георгиевские кресты для дивизии от имени государя. Квартирьеры отвели нам, офицерам четвёртой сотни, ночёвку в доме у местного ксендза. Утром, рано на заре, мы все проснулись от неистового рёва, буквально раздиравшего уши. Оказалось, что это выступал из местечка ослиный санитарный транспорт Татарского полка. По обычаю своей породы ослы на утренней заре считают своим долгом, как петухи, прочищать горло, что по условиям военного времени не везде и не всегда удобно. Поэтому, располагая свой санитарный обоз где-либо поблизости фронта, татары, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания противника, обычно привязывали кирпичи к хвостам ослов. Желая заорать, эти последние имеют почему-то привычку поднимать вверх хвост, привязанные же кирпичи, не давая хвосту подняться, отбивали у ослов охоту к пению. Вчера вечером транспорт прибыл с фронта, кирпичи были отвязаны, почему горластые скотины утром наверстали всё потерянное время.
Часам к 9 утра полк был выстроен на площади местечка для встречи великого князя. Долгое ожидание катастрофически отразилось на стройности ингушского фронта. Не привыкшим к пешему строю горцам скоро надоело стоять, и большинство из них… сели на землю, поджав ноги. Перед лицом публики, глазевшей на парад, стоял в зелёной чалме и красном жалованном халате полковой мулла, резко выделявшийся из группы начальства, одетого в тёмные черкески. Его необычайная колоритная фигура возбуждала любопытство местного населения, собравшегося поглазеть на торжество. Любопытство это скоро перешло в ужас, когда на вопрос синеглазой паненки кто-то из офицеров в шутку ей ответил, что человек в красном – полковой палач. Панна, взвизгнув от ужаса и помянув «Матку Боску Ченстоховску», сейчас же передала эту новость другим. Почтенный имам потом был очень удивлён тем почтением и страхом, которое ему оказывали в местечке, в своей простоте душевной не подозревая истины.
После добрых двух часов ожидания в местечко, наконец, въехал большой чёрный автомобиль, в котором сидели наш начальник дивизии князь Багратион и с ним рядом великий князь, большого роста человек, с большими усами и золотыми свитскими аксельбантами, одетый в черкеску. В ответ на его приветствие полк ответил нестройным гамом, после чего начальство прошлось по фронту, с большим интересом разглядывая всадников, которых великий князь видел впервые. С привезёнными крестами произошло недоразумение: большинство их у него было 4-й и 3-й степени, тогда как у нас почти все всадники их уже имели и ждали золотых.
Сутки, которые мы провели на отдыхе на Мельнице, прошли очень весело. Паненки – племянницы ксендза, разглядывая нас, глазам своим не верили, что офицеры-христиане могли командовать таким «бардзо фантастичным и экзотическим вуйскем». Из всех окон за горцами следили, скрываясь за занавесками, с жутью и горячим любопытством женские глаза. Воображаю, в каком виде докатились в это глухое галицийское местечко вести о «диких региментах», с такими невероятными прикрасами ходившие по Австрии и Германии.
За обедом и ужином нам приходилось в разговорах с хозяевами по мере сил защищаться от обвинений в кровожадности, объясняя им, что представляет собой в действительности Туземная дивизия. Оказалось, что наши гостеприимные амфитрионы имели, несмотря на наружно культурный вид, самые дикие понятия о России, уж не говоря о Кавказе и Сибири. Защиту кавказских интересов взял на себя, как абхазец, Шенгелай, я же взялся за исправление в местечке репутации Сибири. Не помню, что именно рассказывал о Кавказе мой приятель, я же не поскупился в описании высокой сибирской цивилизации и договорился до того, что в сибирской тайге просвещение распространено так, что медведей привязывают в трактирах, а соболя желают доброго вечера охотникам.
Во время ужина быстроглазая и стройная служанка пристально нас всех разглядывала широкими, полными любопытства глазами, причём особенное впечатление произвёл на неё огнеглазый и черноусый осетин Агоев. Он со своей стороны всё время косился на горняшку, многозначительно покручивая длинный ус. Выступление из Мельницы произошло внезапно, по тревоге, на заре, и из всей семьи хозяев нас провожала лишь одна Зося, обнимавшая Агоева, со следами счастливой любви на лице.
Вечером, после перехода, мы остановились в каком-то фольварке, где наша сотня получила различные наряды. Мне со взводом досталось идти в прикрытие к тяжёлой батарее. Выступив из деревни, мы больше часа шли в полной темноте куда-то в тыл. Дорогу нам показывал проводник-артиллерист. Под конец, когда с фронта перестал доноситься ружейный огонь и только глухо погромыхивала артиллерия, я усумнился в проводнике.
– Да ты дорогу-то хорошо знаешь?
– Помилуйте, ваше благородие, чай мы на этой позиции уже два месяца проживаем.
– Ну, брат, удобная у вас позиция, ведь мы уже вёрст десять от фронта отъехали.
– Так точно.
Достигнув какой-то большой деревни, мы остановились у её околицы перед тёмной хатой, в которой, как мне объяснил проводник, жили офицеры его дивизиона. На мой вопрос, может ли меня принять его командир, заспанный денщик ответил:
– Так что все господа офицеры сплять.
Расседлав коней, мы завернулись в бурки и улеглись на сене под навесом. Рано утром меня разбудила пронизывающая сырость тумана, закрывавшего землю до вершин деревьев. Когда через полчаса его разогнало взошедшее солнце, я увидел большой огород, закрытый с трёх сторон старыми вербами, а с четвёртой длинной хатой и хозяйственными строениями. Под вербами, в кустах, стояли попарно четыре длинных пушки, уставивши высоко в небо дула, закрытые кожаными чехлами. Тела их блестели от росы, кругом же никого не было, кроме дремавшего часового, хотя деревня уже проснулась и по улицам слышались мычание и блеяние овец. Деревня была не тронута ещё войной, и в ней текла мирная жизнь.
Заинтригованный такой мирной картиной, я пошёл к хате, разыскивая невидимых артиллеристов. В разбитом окошке был приклеен хлебным мякишем заглавный лист «Огонька», из-за которого слышался солидный храп. Мне навстречу вышел из хаты и отдал честь распоясанный и заспанный солдатишка, по-видимому, командирский денщик.
– Послушай-ка, кавалер, – остановил я его, – где начальство ваше?
– Воны сплять и будить не приказано.
– Ну, брат, удобно же вы воюете здесь.
– Живём ничего, ваше благородие.
Я вернулся к своим горцам, которые заинтересовались орудиями и, окружив их, перекидывались гортанными словами, пересмеиваясь по поводу мирной артиллерийской позиции. Часам к 8 утра из халупы вышел артиллерийский капитан, посмотрел на небо, потянулся и зевнул, щёлкнув по-собачьи зубами, но, увидев меня, не закончил этого движения и принял военный вид. Я подошёл к нему и представился. Капитан с большим интересом оглядел меня и всадников и любезно пригласил напиться с ним чаю. В душной хате, на неубранных походных койках, сидели и лежали три офицера, вставших при нашем входе.
– Вот, господа офицеры, – сказал им капитан, – хорунжий прибыл к нам в прикрытие.
– Не хорунжий, господин капитан, а корнет Туземной дивизии, – поправил я его, – только извините меня… от кого же вас здесь прикрывать. Здесь вы от фронта больше десяти вёрст.
– Ну, всё же… неровен час.
– Простите ещё раз за нескромность, почему вы не стреляете?
– Как это не стреляем?.. Стреляем, вот только чаю напьёмся и начнём…
Действительно, через полчаса один из поручиков вышел к орудиям и подал две или три негромкие команды прислуге, окружившей одну из пушек. Оглушительный грохот чуть не повалил меня на землю. Мирно стоявшие под навесом наши кони, жевавшие сено и ничего подобного не ожидавшие, присели на задние ноги, а крайний из них, рыжий кабардинец взводного, от неожиданности даже испустил громкий звук.
Выплюнув в голубое чистое небо тучу огня и дыма, орудие откинулось телом назад и замерло. По низам, садам и огородам загудело и покатилось эхо выстрела. Поручик повернулся и пошёл в хату, солдаты закрыли намордником свою пушку и также разошлись по своим делам. Следующий выстрел, как они мне объяснили, «полагался через 40 минут». Как оказалось, этот тяжёлый дивизион, который я со своим взводом из 12 всадников должен был «охранять», посылал свои снаряды на 12 вёрст каждые полчаса и производил этот полезный труд целыми месяцами, лишь во время сильных боёв увеличивая число выстрелов.
Проводя два дня в прикрытии дивизиона, я предпочитал оставаться с моими людьми, нежели жить в офицерской халупе, где было и без того тесно. Совместная жизнь с всадниками-горцами была не то, что с русскими солдатами, ибо в горце имеются врождённые чувства дисциплины, уважение к старшему и деликатность.
Наиболее любопытным типом во взводе являлся мой старший урядник Бекир, крупный костистый и носатый терец лет уже 50. Он являлся, как я заметил, среди всадников чем-то вроде мусульманского начётника и был уважаем людьми. К военным опасностям он относился совершенно невозмутимо, что я было отнёс к мусульманскому фатализму. Но потом узнал, что дело совсем в другом. Оказывается, что его в своё время на каком-то священном озере на Кавказе заговорил от ранений и смерти от оружия горный знаменитый знахарь, в которого верили ингуши, почему Бекир был твёрдо уверен, что он неуязвим ни от снаряда, ни от пули, ни от штыка.
В полку было принято среди молодёжи, чтобы офицеры везде и всегда были впереди взвода при наступлении и позади при отходе – это являлось для нас вопросом чести. При осуществлении этой традиции у нас во взводе я натолкнулся на молчаливое, но упорное сопротивление взводного, который на этот предмет имел свою собственную точку зрения. Закрывая повсюду в минуту опасности меня собой, Бекир, как я потом только узнал, руководствовался при этом отнюдь не самопожертвованием из преданности своему офицеру, а чисто практическим соображением, что раз он сам неуязвим, то для чего же рисковать офицером. Эта твёрдокаменная вера в собственную неуязвимость меня одновременно и злила, и вызывала зависть. Только подумать, что мог бы наделать при такой уверенности честолюбивый человек на войне по части всяческого геройства, которое так культивировалось среди нашей полковой молодёжи.
Однажды, находясь в сторожевом охранении на берегу Днестра, я со своим взводом должен был занять небольшой сторожевой пост. К самой воде при этом высылался секрет из трёх человек. Остальные люди должны были находиться на склоне берега, в зарослях ивняка. В эту ночь были получены сведения о предполагавшейся переправе через реку противника, почему, ввиду очень тёмной ночи, я к воде сел со всем своим взводом. Как всегда бывало с горцами, презиравшими всякие предосторожности, наше присутствие у воды было обнаружено противником из-за шума, который производили всадники, слышного далеко по воде. Австрийцы в эту ночь что-то нервничали, почему вместо обычной ленивой перестрелки через реку начался довольно горячий огонь и пули стали ложиться кругом нас. Приказав взводу рассыпаться по берегу во избежание лишних потерь, я остался на месте с одним Бекиром. На шум в кустах, который подняли расходившиеся горцы, австрийцы усилили огонь, причём к винтовочным выстрелам присоединились два пулемёта, которые буквально стригли ветки вокруг нас. Мы на огонь не отвечали, боясь обнаружить себя, и лежали, уткнув нос в землю, по возможности не шевелясь. В этот жуткий момент мой взводный, вместо того чтобы лежать смирно, неожиданно для меня вскочил и с шумом зашагал по кустам куда-то в сторону, что усилило австрийский огонь до предела возможного. Лёг он только после того, как я его обложил последними словами и категорически приказал не двигаться. На заре, когда австрийцы успокоились, в утреннем тумане, закрывавшем окрестности, мне удалось вывести людей из этого трудного положения. Первой моей задачей после этого было обрушиться на Бекира. В своё оправдание он объяснил, что гулял он под выстрелы совсем не из молодечества, а потому что ему показалось, что его племянник, лежавший крайним, был ранен. Что же касается его самого, то ведь я должен знать, что его ни убить, ни ранить не могут. Ореол неприкосновенности и благочестия, которым пользовался Бекир в глазах остальных всадников, нисколько не мешал тому, что он, как многие из горцев, был ловким вором и с чужой собственностью не стеснялся. Это, впрочем, в горах пороком не считалось, а являлось достоинством джигита.
Однажды в этой области имел место следующий случай. Сменившись как-то из окопов, мы ночевали в одной из деревень, где в ту же ночь с нами рядом стояли киевские гусары. Наши квартирьеры перепутали в темноте хаты, и нам пришлось разместиться вперемешку с гусарами. Заснув в конском стойле на соломе, я оставил коня и вьюк на попечение моего вестового Ахмета Чертоева, чеченца редкой беспечности и лени. Утром, напившись чаю, мы выступили на позицию. Дорога шла вдоль реки, от которой потянуло сыростью. Потянувшись к задней луке, к которой обычно была приторочена бурка, я её не нашёл. Мрачно нахохлившийся Ахмет, мокрый, как воробей, трусил в первой шеренге.
– Ахмет, где моя бурка? – обратился я к нему.
Ахмет оглядел с ног до головы меня и коня и решительно заявил:
– Бурка нет – значит, ночью солдат украл.
– Какой солдат?
– Гусарский солдат, что ночевал с нами вместе… Вахмистру надо сказать, пусть пошлёт найти твоя бурка.
Мало веря в действительность такой меры, я всё же вызвал Бекира и рассказал ему о пропаже. Старик и всегда сопровождавший его племянник выслушали меня молча, повесив свои горбатые носы, как скворцы, а затем вернулись в строй. Длинный, утомительный день похода тянулся, как много других, таких же одинаковых и похожих один на другой. Густая грязь дороги, из которой с трудом кони вытаскивали ноги со звуком вынутой пробки, мокрые унылые деревушки, брошенные поля, голые леса вдали, покрытые синеватым туманом… Завёрнутые в тряпьё, уныло бредущие навстречу газды, шарахавшиеся от нас, как от чёрта, в поле и испуганно крестившиеся. Всё такое надоевшее и привычное, так похоже на вчерашнее и завтрашнее. Теперь, много лет спустя, все годы войны в Галиции представляются мне как беспрерывный поход днём и ночью под мелким, нудным дождём, без конца барабанившим по плечам и седлу… Незаметно подошёл вечер, замелькали огни в селениях. Кони передней сотни застучали копытами по деревянному настилу моста. Мокрые и громоздкие, обвешанные оружием, мы сразу наполнили чистенькие комнаты «пана пробоща» запахом мокрой амуниции, конского пота и кожи. Добравшись до то дивана, я упал на него объятый мёртвым сном. Всю ночь снился мне летящий снаряд, разрыва которого я так и не дождался. Было раннее утро, когда я проснулся от осторожного стука в дверь. В комнату втиснулся, наполняя её запахом дождя и мокрой шерсти, взводный Бекир в сопровождении неразлучного с ним племянника, тащившего в обеих руках целый ворох бурок. Бекир взял у него из рук верхнюю, развернул её перед моими глазами.
– Твоя?..
На вороте бурки чернильным карандашом по холсту стояла чёткая надпись: «Корнет Николай Иванович Критский»… За первой последовали вторая, третья и пятая, причём на вороте у каждой из них мелькали написанные чернильным карандашом чины и имена.
– Где вы их достали? – изумился я.
– Как где? У солдат, в деревне, где вчера ночевали…
– Это что же, вы мне бурку по всему гусарскому полку искали?
– А конешно твою… Ахмет Чертоев твоя нукер сказал, что фамилий написан карандашом… а она, – Бекир при этом указал на своего племянника, – она по-русски читать не знает.
Смущённый и поражённый такой исполнительностью моих подчинённых, я разыскал среди дюжины бурок принадлежавшую мне, и приказал Бекиру отослать назад в село Бильче все остальные, но, положа руку на сердце, не совсем уверен, что они дошли по назначению.
Не лучше было отношение ингушей и к казённой собственности. Долгое время в полку не могли добиться того, чтобы всадники не считали оружие предметом купли и продажи. Пришлось даже для этого отдать несколько человек под суд за сделки с казённым оружием. В этой области также дело не обошлось без бытовых курьёзов. В одной из сотен заведующий оружием, производя ревизию, не досчитался нескольких винтовок из запасных. Зная нравы горцев, он предупредил командира сотни, что рапорта не подаст, а приедет снова через несколько дней для новой ревизии, за каковой срок сотня должна пополнить недостачу. Сотня меры приняла, и в следующий приезд заведующий оружием нашёл десять винтовок лишних.
Пики, как оружие горцам несвойственное, всадники не любили, и в начале войны, когда ими были вооружены, то, просто говоря, бросали. Генерал Лечицкий, командовавший IX армией, в которую входила Туземная дивизия, был недоволен, так как не признавал ни привилегий, ни особенностей, ни традиций за военными частями. Однако наличие во главе дивизии брата государя императора сдерживало сердитого генерала от какого-либо выпада в её отношении. В сентябре 1915 года, если не ошибаюсь, великий князь получил в командование корпус и покинул Туземную дивизию. Лечицкий тогда решил отвести душу и посчитаться с туземцами. Вытребованный по тревоге полк выстроился утром осеннего дождливого дня на опушке леса, после ночного перехода. Дождь превратил наши лохматые папахи, бурки и коней в малопрезентабельную массу. Над развёрнутым фронтом полка на неравных интервалах торчало несколько десятков пик, остальные были брошены во время ночного перехода.
Из-за леса показалась группа конного начальства: высокий, седой Лечицкий в генеральском пальто на жёлтой подкладке неловко, по-пехотному, сидел на большой лошади. С суровым, как всегда, видом он ехал вдоль строя полка, сердито и пристально всматриваясь в лица всадников. Нетрудно представить, о чём в эту минуту думал старый служака, достигший высокого поста долгой строевой службой, глядя на эту опереточную, по его понятиям, часть, нарушавшую все его понятия о порядке и дисциплине. Эти оборванные полусолдаты-полуразбойники на лопоухих клячах так долго его возмущали своей ни на что не похожей наружностью и манерой войны, что теперь он решил показать, кто здесь начальник.
Прорвало Лечицкого гораздо раньше, нежели он доехал, по уставу, до середины полка. Завалившись назад, он резко осадил коня. Маленький Мерчуле, изящно сидя на невысоком седле, подъехал и, небрежно касаясь папахи, что-то ответил на вопрос генерала. Ветер относил спокойный голос полковника, но сердитый крик командующего армией прорывался через его порывы.
– Безобразие… навести порядок… не потерплю больше.
Резко прервав разговор с Мерчуле, генерал дал шпоры коню и, подлетев к фронту ингушей, ткнул в упор стеком в грудь чеченца Чантиева.
– Ты, – прокатился гневный генеральский крик,– тебе пика была выдана или нет?
– Выдан… твоя прысходительства, – весело оскалился Чантиев, очень довольный генеральским вниманием.
– Так куда же ты её дел, сукин сын?
Черномазая рожа Чантиева окончательно расплылась в радостную улыбку.
– Нам пика не нужен, – рассудительно объяснил он, – наша ингуш, чечен кинжал, шашка, винтовка имеем, а пика… наша бросил к … матери, – закончил он неожиданно своё объяснение.
В группе начальства позади генерала, несмотря на серьёзность минуты, кто-то не удержался и фыркнул. У Лечицкого выкатились глаза и покраснело лицо, по-видимому, от негодования слова остановились у него на языке.
– Дур-рак, – рявкнул наконец генерал, как из пушки, и, круто повернув коня, отъехал к своей свите, что-то негодующе говоря.
Вестовым у меня при приезде в полк добровольно вызвался быть всадник Ахмет Чертоев. Он был чеченец, а не ингуш, хотя служил в Ингушском полку. Видимо, в Чеченском полку у него было слишком много кровников, чтобы он там мог быть в безопасности. Ахмет, как и большинство горцев, всё галицийское и австрийское население почитал врагами, независимо от того, было ли оно военное или штатское, и очень осуждал начальство за то, что оно с ним церемонится. По вечерам, видимо, желая научить меня уму-разуму, он много рассказывал о жизни в его родном ауле, где, по его словам, живут настоящие джигиты, не питающие слабодушия в отношении врагов. Рассказы его в большинстве случаев касались всякого рода стычек и битв чеченцев друг с другом. Институт кровной мести Ахмет не только одобрял, но и считал, что этот обычай наравне с разбоем является единственной и незаменимой школой для воспитания молодёжи в воинском духе и традициях доброго старого времени, так как, по его мнению, настоящие войны, к сожалению, бывают слишком редко.
Мстить кровникам, по чеченским обычаям, оказывается, разрешается не только лично, но и через наёмного убийцу-специалиста. Мести подвергались все мужчины вражеского рода от 15 до 60 лет, при всяком удобном случае, в любой час дня и ночи. Так как в его местах у всех чеченцев имеются кровники, то благодаря этому обстоятельству для всех мужчин необходимо ходить вооружёнными, чтобы в каждый момент быть готовым к отражению атаки. По этой причине в Чечне постоянный спрос на винтовки и револьверы, чего, к сожалению, русское начальство здесь на фронте не понимает и мешает перевозить с фронта оружие на Кавказ, поступая, по его мнению, в этом случае, как ишак. Это не только глупо, но и жестоко, так как благодаря этому нелепому распоряжению в Чечне многие были убиты безоружными…
Самым славным подвигом в семье Ахмет считал большое сражение, которое его сородичи дали своим кровникам Алихановым. С обеих сторон билось около сотни человек, причём бой кончился десятками раненых и убитых с обеих сторон. Причиной его было то, что Алихановы убили четырнадцатилетнего мальчика Чертоева, шедшего в школу. Получив известие об этом, все Чертоевы побросали работу в поле и дома и бросились к месту происшествия, дав знать всем своим родственникам в соседнее селение. Местный пристав, тоже из чеченцев, получив взятку, сделал вид, что ничего не знает.
При подсчёте потерь оказалось, что главный богатырь семьи Чертоевых Султан, о подвигах которого мой Ахмет никогда не уставал врать, оказался убитым, но опять-таки геройски, как и подобало великому джигиту.
– Двадцать мест дырка была, – с гордостью закончил Ахмет своё повествование.
В ночь на 28 октября 1915 года полк выступил на позицию. У Ахмета, как назло, захромала его кляча, и мне пришлось, скрепя сердце, взять на позицию обоих моих кабардинцев, чего я всегда избегал. Второй конь, которого продал мне Шенгелай, вороной кабардинец-иноходец, был прекрасной и нарядной лошадью, замечательно спокойной под седлом, что нельзя было не ценить в походе. Пришлось мне сесть на этого последнего, а Ахмету дать кибировского рыжего иноходца.
Выехав на гору около деревни Петликовцы-Новые, у которых с утра развёртывался бой, мы увидели, как из-за пригорка навстречу сотне вскачь неслась походная кухня, по которой била беглым огнём австрийская батарея. На козлах её, нахлестывая и без того скакавших лошадей, сидел перепуганный повар. Подскакивая на рытвинах и избегая дороги, которая находилась под обстрелом, кухня металась из стороны в сторону, и из неё во все стороны брызгали щи.
Подскакав к командиру сотни, солдат сдержал свою упряжку и предупредил:
– Так что, ваше высокоблагородие, на гори дуже бьють з гармат, мэне чуть нэ вбило… и щи уси расплескамо.
Полк после этого предупреждения сошёл с шоссе и застучал сотнями копыт по замёрзшему в чугун вспаханному полю. Обойдя гору у фольварка Михал-поле, мы наткнулись на группу горцев, в живописном беспорядке лежавших под прикрытием стены. Это оказались черкесы, высланные сюда в качестве летучей почты. Здесь же расположился и наш полковой штаб.
Сотни, получив приказания, разошлись по назначенным им участкам. Нам досталась задача занять деревню Петликовцы-Новые и, выставив впереди её сторожевое охранение, войти в соприкосновение с наступающими австрийцами. Невидимые австрийские батареи били по горе, по которой шло шоссе, чтобы не дать подойти подкреплениям.
Не успели мы двинуться, как на шоссе показался бешено мчавшийся всадник. Раз за разом грянули австрийские пушки, и вокруг скачущего выросли чёрные столбы разрывов. Только промчавшись по самому опасному участку, скакавший, наконец, догадался свернуть с шоссе и тем же бешеным аллюром направился к нам. Тут только мы узнали нашего добровольца Колю Голубева, который, как всегда, и здесь сумел попасть не туда, куда надо. С вылезшими на лоб глазами, потеряв шапку, он подлетел к Шенгелаю на своей измученной и мокрой, как мышь, лошадёнке и радостным голосом сообщил, что он по собственной инициативе «мотался в обоз» за офицерским обедом и его чуть не убили. Всё это мы видели и без его рассказа, и командир, изругав мальчишку, приказал ему больше не отходить от него ни на шаг, под угрозой «выпороть нагайкой, как сукинова сына».
Спустившись к речке и переехав мостик, мы заняли обстреливаемую артиллерией деревню, выставив за околицу, в сторону австрийцев, сторожевое охранение. В охранении с вечера дежурил Ужахов, а мы, остальные офицеры сотни, отлично выспались по хатам. Рано утром нас разбудил присланный из охранения всадник с известием, что австрийцы зашевелились и, по-видимому, начали наступление. Выйдя из халупы, я присел на копну возле группы ингушей, собравшейся вокруг урядника Бекира. Они сидели и полулежали на снопах, ведя самый мирный разговор, не имеющий никакого отношения к начавшемуся бою. Австрийская артиллерия давно перенесла свой огонь на деревню, и столбы разрывов усеивали всё поле вокруг нас. Вынув бинокль из футляра, я увидел в туманной дали поля наши отходящие секреты, а за ними длинные цепи наступающих австрийцев. Деревня позади нас, в которой стояли наши коноводы, часам к 9 утра, накрытая артиллерией, загорелась в нескольких местах, и по её улицам с криками и воплями стали носиться бабы и ребята, нагруженные узлами и всевозможным скарбом; длинная лента бегущего населения запрудила мост и тянулась в гору.
Крупный снаряд угодил под сарай, где стояли коноводы второй сотни. Вверх полетели доски и земля, коротко предсмертно проржала лошадь. Прибежавший оттуда всадник принёс известие, что под сараем убило вахмистра и трёх коней. Артиллерийский огонь, скоро перешедший в ураганный, через полчаса обратил мирную деревню в один сплошной костёр, грозно гудевший за нашей спиной и трещавший под громом новых разрывов. На этот раз работали уже не одни трёхдюймовки, а крупные орудия, посылавшие целые чемоданы, рвавшиеся со страшным грохотом и поднимавшие в воздух на большую высоту массу земли и камней. Минуты две после их взрывов с неба нам на головы продолжали сыпаться комья земли и всякий сор. Голубое небо было покрыто белыми, долго стоявшими в воздухе облачками шрапнельных разрывов, казавшимися по сравнению с разрушительным действием гранат детской игрой.
Из переулка горевшей деревни вывернулась и рысью поскакала к нам, стуча колёсами по жнивью, патронная двуколка с «цинковками». Их сопровождал дежуривший ночью прапорщик Ужахов с «резервом» из десяти всадников.
Было очевидно, что наша жидкая цепочка не надолго задержит австрийцев перед деревней, да это и не входило в нашу задачу; после столкновения с противником мы должны были отходить навстречу нашей пехоте.
– Смотри… Смотри… перебегают, – схватил меня за руку Ахмет, указывая куда-то вдаль. Между копнами действительно показались крошечные, показавшиеся игрушечными, фигурки наступавших австрийских цепей. Над головой одновременно с тем запели пули, число которых увеличивалось с каждой минутой. Из-за копен по всей нашей линии захлопали выстрелы трёхлинеек. Подняв прицел, я тщательно выцелил одну из перебегавших по жнивью фигурок, но не успел спустить курка, как Ужахов положил мне на плечо руку.
– Брось, не глупи… далеко ещё, не стоит тратить патрона, – и что-то крикнул по-ингушски вдоль цепи. Из неё сорвался и побежал к нам, нагибаясь между копнами, всадник в распахнутой бурке. Австрийские цепи тоже заметили торчавшие из-за копен редкие папахи, и вдали заработало сразу несколько пулемётов. Над головой густо зазвенел и стал дрожать воздух. Неожиданно грохот артиллерии сразу оборвался и наступила какая-то странная тишина, нарушавшаяся только треском пожара в деревне. Через минуту артиллерийский обстрел возобновился, но снаряды стали ложиться далеко за деревней по шоссе, которое обстреливалось утром. Неприятель освобождал место для атаки своей пехоты и устанавливал завесу против идущей к нам цепи.
Горцы в цепи прекратили стрельбу, поснимали бурки и, закинув за плечи винтовки, готовились встретить неприятеля в шашки и кинжалы. Несмотря на то, что австрийские цепи были уже вблизи, вывернувшийся прямо на меня из ряда копен австриец поразил внезапностью появления. С бешено забившимся сердцем я прицелился в него из карабина и, затаив дыхание, спустил курок. Фигура в голубом мундире, перекрещённая белыми ремнями снаряжения, остановилась, замахала руками и провалилась как сквозь землю. Был ли он убит, ранен или просто испуган близко пролетевшей пулей и лёг на землю, осталось для меня неизвестным. Тягучий звук трубы «по коням», раздавшийся сейчас же за моим выстрелом, подал сигнал к отступлению. Громыхая редкими выстрелами, наша цепь стала отходить к деревне, из-за крайних хат которой виднелись наши кони с коноводами.
Не успели мы дойти до первых хат деревни, как нам навстречу с воем и визгом выскочила развёрнутой лавой сотня Татарского полка и понеслась на австрийцев. Австрийцы, только что показавшиеся из-за копен на чистое место, от неожиданности дрогнули и смешались. Промчавшиеся с тяжёлым храпом и топотом коней через нашу цепь татары, преследуя повернувших назад австрийцев, скрылись за копнами. Уже будучи на улицах деревни, мы услышали многоголосый крик удара в шашки.
Это была виденная мною лишь отчасти знаменитая атака татарской сотни ротмистра Трояновского, за которую он был награждён орденом Св. Георгия. Атака эта отбросила первые австрийские цепи, смешала их и дала возможность подойти к нам на помощь пехотной бригаде. Татары, прорвав австрийские цепи, положившие оружие, наткнулись дальше на резервы, встретившие их залповым огнём. Бросившие было винтовки перед атаковавшими их татарами, передние цепи снова взялись за оружие, и сотня Трояновского под перекрёстным огнём понесла большие потери. Прорвавшись тем не менее назад, к своим, татары за предательство не оставили в живых ни одного из захваченных пленных. У Трояновского была убита лошадь, и он сел к одному из своих всадников на коня.
Посадив сотню на коней, наш командир повёл её через горящую деревню. Мы мчались между двумя сплошными стенами огня, по улицам, заваленным тлеющими бревнами, под гул и треск пожара. Пули пели над головами, и я, находясь во главе первого взвода, был почти уверен, что нас перебьют наполовину в этом двойном аду пожара и войны. Храпя и ежеминутно шарахаясь в стороны, мой вороной прыгал через брёвна и развалины, преградившие дорогу. Сзади, громко стуча копытами, с десятками лошадиных всхрапов, мчалась сотня. Дым слепил глаза, и неудержимый кашель стоял над сотней, как над овечьим стадом. Через несколько минут скачки с препятствиями мы вынеслись, наконец, на площадь, где воздух был посвежей. Здесь стоял встревоженный Абелов – помощник командира полка, приводивший в порядок беспорядочную толпу второй сотни, только что выбитую австрийцами с окраины деревни. Её командир ротмистр Апарин стоял здесь же, вытирая пот с красного лица:
– Шенгелай! Выведите сотню из деревни и займите окопы на горе, – приказал после минутной передышки Абелов.
Мы вышли рысью из деревни, перешли уже знакомый мостик и, спешившись, заняли на полгоре за деревней временные окопы. Откуда-то появившийся толстый полковник Татарского полка Альбрехт принял командование над нашими двумя сотнями, где были остальные, я не знал.
Этих проклятых окопов, в которых можно было спрятаться только до пояса, я не забуду до гробовой доски. Не успели мы их занять, как австрийцы открыли ураганный артиллерийский обстрел очередями. Полчаса, проведённые здесь, показались мне целой вечностью. Воздух гудел и сотрясался, осколки гранат, как черти, били по всем направлениям, шрапнельные трубки с воем впивались в землю под самым носом. Ахмет, прижавшийся ко мне вплотную, дрожал мелкой собачьей дрожью, шепча какие-то мусульманские молитвы. В довершение обстановки кто-то из крайнего взвода запел хриплым и диким голосом магометанскую молитву, которую поют горцы в минуту смертельной опасности.
За полчаса из сотни ранеными, убитыми и контужеными выбыло около пятнадцати всадников, во главе с тяжело контуженным разрывом гранаты Агоевым. Весь засыпанный с головы до ног землёй, фонтаны которой сплошной стеной стояли вокруг, я тоскливо ждал конца, совершенно оглохнув от артиллерийского гула.
Вдруг тихий говор пронёсся по цепи, от одного края до другого. Я машинально поднял голову – все всадники, высунувшись из окопов, несмотря на обстрел, смотрели куда-то назад. Я повернул голову и сразу почувствовал радостное чувство освобождения. Огромное, уходящее с наклоном к нам поле было покрыто, насколько только хватал глаз, ровными серыми цепями нашей пехоты, шедшей на выручку. Медленно двигались серые фигуры, такие спокойные и такие родные. Молча, не спеша, деловито шли вперёд малорослые солдатики в серых шинелях, и я здесь впервые со всей остротой почувствовал и понял, что истинным хозяином войны и настоящей силой армии была и всегда останется эта скромная и многострадальная пехота, а не какой-либо другой род оружия и уж, конечно, не наша, такая декоративная и обвешанная с ног до головы бесполезным здесь оружием дивизия горцев. Видимо, эти мысли пришли в голову не одному мне, так как крепкий, как кряж, бородатый капитан, проходивший в это время мимо меня с одной тросточкой, с нескрываемой иронией покосился на наши засыпанные землёй и бесполезные здесь кинжалы, револьверы и шашки.
Присев за пригорком в лощине, за окопами, чтобы перевести дух, мы тихо делились впечатлениями. Командир сотни, лёжа на животе, писал донесение, люди оглядывали и успокаивали обрызганных грязью и забросанных землёй коней, подведённых к нам коноводами, попавшими по дороге под артиллерийский обстрел. Прискакавший в это время от Абелова на тревожно храпевшем коне всадник привёз полковнику Альбрехту какой-то приказ.
Полковник передал конверт Шенгелаю. Этот последний сразу вскочил на ноги и скомандовал сотне «по коням». Звеня стременами и шашками, сотня села и сдержанным галопом спустилась опять к деревне. Австрийцы прозевали наше появление на горе, и очередь легла далеко сзади. Опять знакомый деревянный мостик, запах болота и тины, и сотни, мешая ряды, взлетели на узкий настил гати. Сзади треснули, обвалились перила моста. Захрапела испуганная лошадь, и копыта наперебой застучали по настилу. В это время австрийская граната разорвалась среди пехотных цепей, впереди нас. Бурый столб разрыва, разметав цепь, положил на месте бородатого капитана. Над воронкой тихо опадал, рассыпаясь, дым. Вторая граната звучно шлёпнулась в грязь болотца и, лопнув, обдала нас грязью и водой. Позади уходившей от обстрела карьером сотни билась рядом с мостом чья-то раненая лошадь, тщетно стараясь подняться.
Полная жизни утром деревня теперь представляла груду дымящихся развалин, была совершенно пустынна, и только на одном из поворотов улицы метнулась от тяжёлой массы людей и лошадей чья-то жалкая фигура. На деревенской площади, где мы сдержали храпевших и сразу взмокших коней, граната грохнула в одно из окон костёла и обвалила стену. Посыпались кирпичи, и из чёрного пролома вырвался жёлтый клуб дыма…
У лежащих на земле сломанных ворот один из горцев перевязывал товарища. Раненый, оскалив белые зубы, держал поводья обеих лошадей. Широкий бинт неумело ложился вокруг головы, из-под него по впалым щекам и острой бородке текла ручьём кровь.
Получив распоряжение от бывшего на площади Абелова, мы на рысях вышли из деревни в уже знакомое поле с копнами, на котором теперь лежали кое-где австрийские трупы.
Здесь Шенгелай остановил сотню, выровнял её развернутым фронтом и, вытащив из ножен широкую шашку, скомандовал хриплым голосом:
– Пики к бою!.. Шашки вон!.. Вправо по полю… рысью марш!..
Сотня заколыхалась и двинулась вперёд, раздвигаясь на ходу в ломаную линию. Впереди, слева направо, закачалась шашка командира. По лошадиным крупам забарабанили плети и мой вороной, дрогнув всем телом и заложив уши, стал набирать скорость. Миновав две наши цепи, мы увидели вдали отступавшие фигуры австрийцев. Навстречу сперва один, а затем сразу несколько заработали пулемёты, и над головой завыли пули. Какое-то озерцо, в котором смачно чмокали и шипели накалённые в полёте пули, обрызгало моё лицо холодной грязью. С колотящимся, как молоток, сердцем я лёг на шею остро пахнувшего потом коня. За спиной загудела земля сотнями копыт и лошадиных храпов. Внезапно перед глазами взметнулась голова вороного, и я почувствовал, что куда-то лечу, после чего, ощутив оглушительный удар об землю, я потерял всякое представление о чём бы то ни было.
Оглушённый падением и не понимающий, что случилось, я пролежал на земле не меньше пяти минут; поднявшись на ноги, я не увидел вокруг себя ни одного человека. Конь лежал в пяти шагах сзади, неподвижно, и только задние ноги его и мокрый от пота бок дрожали мелкой дрожью. На месте головы лошади на земле расплывалась большая красная лужа, пузырившаяся у шеи. Повернувшись, чтобы подойти к убитой лошади, я вдруг почувствовал гул в ушах и острую боль в плече и ноге и принуждён был сесть на землю. Как оказалось, шрапнельный стакан снёс голову вороному и воздушной контузией ушиб мне грудь. При падении я, кроме того, вывихнул плечо и разорвал связки на колене. Контузия отразилась на слухе, и я первую неделю в госпитале постоянно слышал какой-то гул, который принимал за дальнюю артиллерийскую стрельбу. В лазаретах, сначала в Киеве, потом в родном Курске, а затем в Аббас-Тумане, я провёл почти год, после чего был причислен к 3-му разряду раненых и больше в полк не вернулся, получив назначение на административную должность в генерал-губернаторство областей Турции, занятых по праву войны.
Опубликовано в
Литературно-общественный журнал "Голос Эпохи", выпуск 3, 2014 г. |