Нас гнали в Глубокую. За нами, почти без строя, шла революционная казачья сила: части 27-го и 44-го полков с 6-й Донской гвардейской батареей. Но Голубов хотел, чтоб Чернецов и мы видели не массу, а строевую часть, не разнузданность, а революционную дисциплину. И, обернувшись назад, он зычно крикнул: «Командиры полков, ко мне!». А когда два казака, нахлестнув лошадей, не забыв по дороге нахлестнуть и партизан, вылетели вперед, Голубов строго прикрикнул: «Идти в колонне по шести. Людям не сметь покидать строя. Командирам сотен идти на своих местах». Казаки-командиры что-то промычали, и один из них, упершись руками в бока, сказал: «А как я погляжу, так наш Голуб и один на один Чернецова порешит, - и, обернувшись к полковнику Чернецову, добавил:
- Ух ты, гад проклятый, туда же... с ребятишками лезешь!
Но его намерение ударить Чернецова нагайкой Голубов остановил властным движением руки и сказал: «Ты не можешь так говорить: Чернецов три раза был ранен, он имеет Георгиевское оружие. Не так ли, полковник Чернецов?». И Голубов победно улыбнулся , Чернецов ехал молча, с высоко поднятой головой и полузакрытыми глазами.
Нас гнали. Если кто из раненных и избитых партизан отставал хоть на шаг - его били, подгоняя прикладами и плетьми. Несколько мальчиков (мы знали, что нас гонят для передачи красноармейцам в Глубокую, знали, что нас ждет), не выдержав, падали на землю и истерически умоляли казаков убить их сейчас. Их поднимали ударами и снова гнали, и снова били. Это была страшная, окровавленная, с безумными глазами толпа детей в подштанниках, идущая босиком по январской степи. Мы прошли давно уже место боя, перерезали шлях и шли прямиком по степи на Глубокую, приближаясь к железной дороге.
В это время по направлению от разъезда «Дьячкино» подъехали к Голубову три казака и с озабоченными лицами начали ему что-то говорить. Голубов повернулся к Чернецову: «Ваши части ведут наступление по железной дороге на Глубокую. Это теперь бесполезно: вы в моих руках. Напишете приказание о полной остановке наступления и о передаче без боя мне станицы Каменской. Каменская мне необходима. Я же взамен этого не отдам сегодня вас на самосуд красногвардейцам, а, посадив в Каменскую тюрьму, буду судить вас всех революционным трибуналом. От себя назначьте для передачи приказания двух людей, я же дам четырех своих».
Полковник Чернецов написал приказание на вырванном из записной книжки листке и приказал отправиться доктору и одному юнкеру. Наши делегаты в сопровождении конных казаков направились влево, на юг, мы же продолжали путь. Боже, сколько глаз смотрело им вслед, сколько их просило передать «последнее прости» родным и друзьям!
Уже было видно железнодорожное полотно с длинным красноармейским эшелоном на нем. Впереди эшелона на платформе стояла пушка, которая изредка стреляла по невидимым для нас наступающим нашим цепям. Смутно, вправо, обозначалась в начинавшихся сумерках Глубокая. Нас повернули параллельно железной дороге и погнали лицом на Глубокую. В это время со стороны эшелона верхом, в черной кожаной куртке, с биноклем на груди, подъехал к нам вождь революционного движения на Дону - Подтелков. Со стороны Каменской продолжали наступать, и Голубов, оставив около 30 человек конвоя, передал нас Подтелкову, а сам с казаками повернул назад, в сторону ведущегося наступления.
Подтелков сейчас же выхватил шашку и, вертя ее над головой Чернецова, крикнул: «Сам всех посеку в капусту, если твои щенки хоть пальцем тронут Глубокую». Прекратившие избиение (видимо, уже приелось) казаки начали вновь нас бить. Мне прикладом выбили зуб. Эшелон медленно, параллельно нам, отходил к уже близкой Глубокой, стреляя из пушки. Подошли к покрытой тонким льдом, с крутыми обледенелыми берегами, речке Глубочке. Конвой с Подтелковым поехал через мост, нас же погнали вброд. Лед, конечно, проломился , и, по пояс в воде, мы никак не могли вскарабкаться на другой, ледяной, крутой берег. Конвой начал по нас стрелять, трех убил, остальные кое-как, срывая ногти, вылезли на кручу.
Сумерки становились гуще, на Глубокой уже горели огни. Я шел рядом с Чернецовым, держась за его стремя (мне было трудно идти с контуженной ногой в одних носках). Подтелков, по-прежнему ругаясь, вертел шашкой над головой. Чернецов спокойно обратился к нему: «Чего Вы волнуетесь, я сейчас пошлю еще одного с приказанием немедленно прекратить всякое наступление, если его уже не прекратили, - и, обратившись ко мне, добавил:
- Передайте мое приказание прекратить все действия против Глубокой, - но тотчас же, нагнувшись и, как бы оправляя раненую ногу, прошептал: - Наступать, наступать и наступать!
Только Подтелков собрался мне назначить проводника, как со стороны Глубокой навстречу нам показались три всадника. Это были, конечно, одни из казаков Голубова. Никто из нас, я уверен, не обратил на них внимания. Но Подтелков, находившийся все время в каком-то крикливом экстазе, бросил ненужный вопрос: «Кто такие?». И в этот момент Чернецов молниеносно ударил наотмашь кулаком в лицо Подтелкова, крикнул: «Ура, это наши!». Окровавленные партизаны, до этого времени едва передвигавшие ноги, подхватили этот крик с силой и верой, которые могут быть только у обреченных смертников, вдруг почуявших свободу. Трудно этому моменту дать верное описание, это было сумасшествие... Я видел только, как, широко раскинув руки, свалился с седла Подтелков, как, пригнувшись к лошадиным холкам, ринулся вскачь от нас конвой, как какой-то партизан, стянув за ногу казака, вскочил задом наперед на его лошадь и поскакал с криком: «Ура, генерал Чернецов!». Сам же полковник Чернецов, повернув круто назад, пустил свою клячу наметом, склонясь на сторону вдетой в стремя здоровой ноги.
Партизаны разбегались во все стороны. Я бежал к полотну железной дороги, не чувствуя боли ни в ноге, ни в голове, меня переполняла радость, сознание, что я свободен, что я живу.
По ту сторону полотна, над мягким контуром горной гряды, тянувшейся параллельно железной дороге до самой Каменской, едва тлел желтый закат, сумерки густели. Я знал - за полотном, под горами, до Донца идут хутора с густыми вишневыми садами, и по этим садам можно скрытно пробираться к Каменской. Только бы перейти за полотно.
Вдруг вправо от меня, на неподвижно стоящем красноармейском эшелоне, вспыхнуло «ура», раздались выстрелы, и паровоз, рванув, двинул, всё ускоряя ход, состав к Глубокой. Это часть наших партизан, решив, что эшелон - наш, вскочила на площадку, где были пулеметы, но, увидев ошибку, бросилась с голыми руками на красноармейцев. На следующий день были найдены трупы партизан и красноармейцев, упавших в борьбе под колёса состава.
По полю уже раздавались крики: «Стой! Не беги!», Наш конвой опомнился, и бросился искать беглецов. Я едва успел перейти полотно, как увидел за собой двух скачущих казаков, выхода не было, и я бросился в узкую, очень глубокую железнодорожную канаву. На дне было по колено воды, - я, не раздумывая, лег прямо в воду, набрал в грудь воздуха и спрятал голову. Но долго выдержать не мог, я начал задыхаться и поднял голову из воды. Над канавой слышались голоса казаков и шуршание шашек по стенкам канавы. Меня нащупывали. «Да ты слезь с коня, всё одно так не достанешь!», - крикнул один. Но другой огрызнулся: «Сам и слезай, коли такой умный! Говорю, не сюда он сиганул, на пахоте надо искать». Я опять спрятал голову в воду, и, когда вновь поднял, над канавой казаков не было. Но где-то недалеко раздались отчаянные крики и стоны, перешедшие скоро в хрип. Это казаки на близкой от моего убежища пахоте нашли двух партизан и рубили их. Потом всё стихло.
Терпеть дольше ледяную ванну я не имел сил и вылез из канавы. Над горами стоял молодой месяц, ночь была тихая, звездная и морозная. Я перешел, проваливаясь на тонком льду, Глубочку, вышел на чью-то леваду и пошел вишняками и тернами хуторов на Каменскую. От близких хуторов тянуло кизячьим дымом, иногда лаяли собаки, - тогда я садился и ждал, когда они смолкнут. Нервный подъем прошел. Меня знобило, и мучительно хотелось спать. Но я знал: если поддамся и лягу, то больше не встану. И, напрягая последние силы, я шел с детства знакомой, но теперь так трудно угадываемой местностью. Потом начались галлюцинации: на меня двигалась лава, шли цепи, я поразительно ясно различал не только фигуры, но каждую пуговицу на шинелях, слышал шум шагов и фырканье лошадей. Останавливался, поднимал руки, сдавался. Противник, как дым, проходил, не задевая меня, а на смену шли всё новые и новые толпы... Я чувствовал, что близок к помешательству и, насилуя волю, продолжал механически шагать, оставляя горы по правую руку...
Уже перед зарей я подошел к железнодорожному мосту через Донец и, все еще сомневаясь, Каменская ли это (мне всю дорогу мерещилось, что я иду назад, в Глубокую), прошел по гулкому мосту и вышел на офицерскую заставу родного Лейб-гвардии Атаманского полка.
На вокзале была толпа обывателей, офицеров и партизан, ждущая сведений о судьбе отряда, а в дамской комнате седой генерал Усачев, окружной атаман, меня спросил: «Разве Голубов не получил моего требования неприкосновенно доставить вас всех в Каменскую, а раненым предоставить подводы?». Здесь же я нашел и полковника Миончинского , который с несколькими юнкерами верхом пробился еще в начале боя и кружным путем вышел на Каменскую. Меня спросили о Чернецове, но что мог я ответить?!
В апреле 1918 года, когда, вернувшись из степей, мы с восставшими раздорцами и мелеховцами трижды ходили на Парамоновские рудники выбивать большевиков и трижды не могли их выбить, когда после каждого нашего отступления надо было два дня уговаривать казаков попытаться еще раз наступать, когда бабы ухватами гнали из куреней на «позицию» и дряхлых стариков, развозя по зазеленевшим курганам каймак и галушки, где родные воители лениво постреливали по шахтерам да спали под апрельским солнцем, в дни Страстной недели я узнал о смерти Чернецова.
В хуторе Мокрый Рог, нашей «печки», от которой мы всегда начинали «танцевать» к рудникам, на очередном митинге, когда генерального штаба полковник Гущин стучал кулаком в вышитую грудь своей косоворотки, уверяя, что он самый расподлинный трудовой казак, а казаки сопели и смотрели в землю, я увидел того рябого чубатого казака, который всё просил меня подарить, когда нас пленили, ему лошадь и взял мои сапоги. Он также сразу узнал меня и застенчиво улыбнулся: «Вы дюже не серчайте, господин сотник, за это... (он поискал слово) происшествие. Ошибка получилась. Кто ж его знал? Теперь-то оно всё ясно, всё определилось.
Я прервал его, спросив, не знает ли он что о полковнике Чернецове. Он знал, мы отошли в сторону, закурили, и казак рассказал.
Чернецов поскакал почему-то не в Каменскую, а в родную станицу Калитвенскую, где и заночевал. Станичники в ночь же дали знать об этом на Глубокую, и уже на рассвете Подтелков с несколькими казаками схватил в Калитвенской Чернецова и повез его в Глубокую. По дороге Подтелков издевался над Чернецовым, - Чернецов молчал. Когда же Подтелков ударил его плетью, припомнив его удар кулаком, Чернецов выхватил из внутреннего кармана своего полушубка маленький браунинг и в упор... щелкнул в Подтелкова. В стволе пистолета патрона не было, - Чернецов забыл об этом, не подав патрона из обоймы. Подтелков, выхватив шашку, рубанул его по лицу, и через пять минут казаки ехали дальше, оставив в степи изрубленный труп Чернецова. Николай же Голубов, будто узнав о гибели Чернецова, набросился на Подтелкова, укоряя его, и потом даже плакал.
Так рассказывал казак, а я слушал и думал о том, что самый возвышенный подвиг венчает смерть.
Николай ТУРОВЕРОВ.
Февраль 1924 года.
В. Село. Сербия.
«Казачьи Думы», г. София (Болгария), № 23, 15 апреля 1924 года.