Как и 20-е годы, начало 30-х проходило под знаком борьбы против «антисемитизма» и «русского шовинизма». Выступления на Съездах и всевозможных заседаниях, газетные передовицы так и пестрели соответствующими лозунгами, призывами и обличениями. Литературовед Лидия Гинзбург писала в дневнике в 1926 году: «У нас сейчас допускаются всяческие национальные чувства, за исключением великороссийских. Даже еврейский национализм, разбитый революцией в лице сионистов и еврейских меньшевиков, начинает теперь возрождаться… Это имеет свой хоть и не логический, но исторический смысл: великорусский национализм слишком связан с идеологией контрреволюции (патриотизм), но это жестоко оскорбляет нас в нашей преданности русской культуре». В 1929 году на XVI съезде ВКП(б) в качестве главных угроз социалистическому строительству отмечались опасность национализма, «великодержавный уклон», «стремление отживающих классов ранее великорусской нации вернуть себе утраченные привилегии».
Под эту-то кампанию и угодил Павел Васильев. Однажды, встретив во дворике ВРЛУ младшего друга, студента и поэта Сергея Поделкова, Павел обнял и троекратно поцеловал его.
- За что он тебя так? - спросили Поделкова стоявшие поблизости Евгений Долматовский и Маргарита Алигер.
- За то, что он мой друг, талантливый русский поэт! - ответил Павел.
- Ну, погоди! - прошипела Алигер и немедленно привела завуча Зою Тимофеевну.
- Бандит, - напустилась та на Павла, - вон, фашист! Посадить тебя, арийца, мало! Расстрелять тебя, расиста, мало!
Васильев не сдержался и, обозвав «педагога» непечатным словом, легонько оттолкнул её от себя. Разъярённая интернационалистка по тревоге подняла ректорат и коллектив ВРЛУ. Поделкова исключили из института после того, как на собрании Алигер обвинила его в нелюбви к Сталину, комсомолу, советским поэтам.
Следующий инцидент произошёл в Клубе литераторов, куда Павел зашёл с земляком Макаровым. Молодым людям захотелось потанцевать, и Васильев обратился за разрешением к директору Эфросу:
- Потанцевать можно «русскую барыню»?
- Шовинист! - отрубил Эфрос.
- Можно?
- Черносотенец, белогвардеец!
- Белогвардейцу в тысяча девятьсот семнадцатом было семь!..
- Ты меня за нос не проведешь! - закричал Эфрос.
- Проведу! - ответил Павел и, проворно схватив директора за нос, неторопливо повел его по круглому залу.
Примерно с начала 1933 года травля поэта неуклонно набирает обороты. «Певец кондового казачества», «осколок кулачья», «мнимый талант», «хулиган фашистского пошиба» — это всё он, Павел Васильев. Его поэму «Песня о гибели казачьего войска» критики и спустя много лет после убийства поэта называли вещью, пронизанной сочувствием к белогвардейщине. В пример приводились строки, вложенные автором в уста кулацкого сына: «Што за нова власть така – раздела и разула,/ Еще живы пока в станицах есаулы!».
С трибуны Первого съезда писателей А. Безыменский разъяснял делегатам: «Стихи П. Васильева в большинстве своем поднимают и красочно живописуют образы кулаков, что особенно выделяется при явном худосочии образов людей из нашего лагеря. Неубедительная ругань по адресу кулака больше напоминает попрек. А сами образы симпатичны из-за дикой силы, которой автор их наделяет».
Главный же удар по поэту был нанесён Максимом Горьким. Одновременно две центральные и две «литературные» газеты опубликовали 14 июня 1934 года первую часть его большой статьи под названием «Литературные забавы», в которой говорилось:
«Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, — другие восхищаются его даровитостью, «широтой натуры», его «кондовой мужицкой силищей» и т.д. Но порицающие ничего не делают для того, чтоб обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтоб перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно «взирают» на порчу литературных нравов, на отравление молодёжи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа»».
Далее «буревестник» с сочувствием процитировал письмо-донос некоего неназванного им «партийца», в котором тот указывал:
«Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть литературной молодёжи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг. Но известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен, и мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюблённости, и поведение Смелякова всё менее и менее становится комсомольским. (…)
О Смелякове мы говорили. А вот - Васильев Павел, он бьёт жену, пьянствует. Многое мной в отношении к нему проверяется, хотя облик его и ясен. Я пробовал поговорить с ним по поводу его отношении к жене.
- Она меня любит, а я её разлюбил… Удивляются все - она хорошенькая… А вот я её разлюбил…
Развинченные жесты, поступки и мысли двадцатилетнего неврастеника, тон наигранный, театральный».
К травле готовно подключились видные «критики». Бывший эмигрант князь Святополк-Мирский в своей статье «Вопросы поэзии», прямо следуя указаниям Горького, клеймил «открыто кулацкого поэта» П. Васильева. Автор с возмущением писал о «некультурности молодых поэтов» и «буйных гнусностях П. Васильева»: «…Когда вся страна охвачена мощным порывом борьбы за культуру, нельзя допустить превращения молодой поэтической среды в какой-то уродливый островок…». В статье «Стихи 1934 года» Святополк-Мирский указывал: ««Героем» первой половины прошлого года в поэзии был Павел Васильев. Знаменитость этого поэта – печальный эпизод в истории нашей литературной жизни… Увлечение Васильевым было обусловлено пережитками того же вкуса, который прежде удовлетворялся оперным «стиль рюс» Ал. Толстого… Стиль этот модернизировался и, так сказать, «демократизировался» — боярина заменил кулак».
Немало отметился в кампании и Корнелий Зелинский, коего Марина Цветаева в дневнике коротко аттестовала «сволочью». Свой взгляд на творчество Васильева он высказал ещё раньше, на вечере поэта в 1933 году: «Можно, конечно, сказать Васильеву, что он талантлив… Я думаю, что нам сегодня нужно попытаться (и для него, и для себя) разобраться по существу, что же его поэзия в целом собой представляет». Критик быстро «разобрался», что стоит за поэзией Васильева: «за ней стоит богатая казацкая деревня, богатый сибирский кулак». Зелинский, сравнивая Васильева с «упадочным» Есениным, определил, что Павел — поэт «большого оптимистического напора», но только оптимизм этот не «оптимизм пролетарской страны»! «Я думаю, - продолжал Зелинский, - что это оптимизм образного порядка, который идет от восхищения перед «сытой деревней» с лебедиными подушками, грудастыми бабами и коваными сундуками». Вывод был категоричен: «…В нашей стране для такой поэзии нет будущего».
Сергей Поделков с горечью писал: «…чем сильнее рос его талант, чем более удачно развивалось его могучее дарование, тем страшнее бесновались неумолимые, откровенные и скрытые враги, тем ожесточеннее они писали М. Горькому фальшивые, выдуманные письма, подлые доносы в НКВД и озверелые памфлеты в редакции газет, называя поэта - по меньшей мере - «осколком кулачья» и фашистом. Люди, которые беззастенчиво хулили его стихи и поэмы, или не читали его произведений, или лукаво заранее облыгали их. Больше того, приглашали в гости поэта и исподтишка, постепенно поносили его творчество, доводя ссору до скандала, и валили всякую гадость на него, и обвиняли поэта во всех прегрешениях, которых он не совершал. Следователь, занимавшийся реабилитацией Павла Васильева, сказал, поднимая огромную папку бумаг: «Здесь половина доносов различных лиц, писателей и просто доносчиков». Страшны и свирепы подметные письма!»
Последней каплей стала драка Павла с Джеком Алтаузеном. В ту пору Васильев был сильно увлечён поэтессой Натальей Кончаловской, которой посвятил стихотворения «К Наталье». Поэт Алтаузен в присутствии Павла позволил себе насмехаться над этими стихами и оскорбить саму Наталью грубым словом. Само собой, Васильев защитил свою спутницу от хама, как и подобало мужчине.
А свора уже ждала…
И 24 мая 1935 года в «Правде» появилось открытое письмо, гласившее:
«В течение последних лет в литературной жизни Москвы почти все случаи проявления аморально-богемских или политически-реакционных выступлений и поступков были связаны с именем поэта Павла Васильева…
Последние факты особенно разительны. Павел Васильев устроил отвратительный дебош в писательском доме по проезду Художественного театра, где он избил поэта Алтаузена, сопровождая дебош гнусными антисемисткими и антисоветскими выкриками и угрозами расправы по адресу Асеева и других советских поэтов. Этот факт подтверждает, что Васильев уже давно прошел расстояние, отделяющее хулиганство от фашизма…
Мы считаем, что необходимо принять решительные меры против хулигана Васильева, показав тем самым, что в условиях советской действительности оголтелое хулиганство фашистского пошиба ни для кого не сойдет безнаказанным».
Под письмом стояло 20 подписей: Безыменский, Зелинский, Корнилов, Инбер, Асеев, Уткин, Кирсанов, Сурков, Жаров, Прокофьев и др. Однако, уже в наши дни директор павлодарского Дома-музея Павла Васильева Любовь Кашина обнаружила в фонде А. Безыменского (который и был автором письма) в РГАЛИ оригинал этого «документа эпохи». Под ним стоят подписи только пяти человек. Видимо, согласие остальных было получено по телефону, а, возможно, кто-то и не знал о том, что он «подписал» очередную коллективную подлость.
Вероятно, этим обусловлен тот факт, что Павел нисколько не обиделся тогда на своего друга Асеева и годом позже написал ему из Салехарда сердечное письмо: «Как видите, не могу удержаться от того, чтобы не послать Вам и Ксане мои приветы и низкие поклоны. Я страшно Вас люблю и часто вспоминаю. Пробуду на Севере аж до самой зимы. О Москве, покамест, слава богу, не скучаю. Как здесь хорошо и одиноко! А люди, люди! Вот уж подлинные богатыри — не мы. За несколько недель здешняя спокойная и серьезная жизнь вдохнула в меня новые силы, здоровье и многие надежды! Месяца через полтора увидимся, и я вновь с бо-о-льшущим удовольствием пожму Вашу хорошую золотую руку».
Павел Васильев был исключён из Союза писателей. 15 июля 1935 года состоялся суд, по решению которого поэта этапировали отбывать срок в рязанскую тюрьму.
После оглашения приговора, Васильев написал пронзительное стихотворение под названием «Прощание с друзьями»:
Друзья, простите за все - в чем был виноват,
Я хотел бы потеплее распрощаться с вами.
Ваши руки стаями на меня летят -
Сизыми голубицами, соколами, лебедями.
Посулила жизнь дороги мне ледяные -
С юностью, как с девушкой, распрощаться у колодца.
Есть такое хорошее слово - родных,
От него и горюется, и плачется, и поется.
А я его оттаивал и дышал на него,
Я в него вслушивался. И не знал я сладу с ним.
Вы обо мне забудете, -забудьте! Ничего,
Вспомню я о вас, дорогие, мои, радостно.
Так бывает на свете - то ли зашумит рожь,
То ли песню за рекой заслышишь, и верится,
Верится, как собаке, а во что - не поймешь,
Грустное и тяжелое бьется сердце.
Помашите мне платочком, за горесть мою,
За то, что смеялся, покуль полыни запах...
Не растет цветов в том дальнем, суровом краю,
Только сосны покачиваются на птичьих лапах.
На далеком, милом Севере меня ждут,
Обходят дозором высокие ограды,
Зажигают огни, избы метут,
Собираются гостя дорогого встретить как надо.
А как его надо - надо его весело:
Без песен, без смеха, чтоб ти-ихо было,
Чтобы только полено в печи потрескивало,
А потом бы его полымем надвое разбило.
Чтобы затейные начались беседы...
Батюшки! Ночи-то в России до чего ж темны.
Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной, я еду
Собирать тяжелые слезы страны.
А меня обступят там, качая головами,
Подпершись в бока, на бородах снег.
«Ты зачем, бедовый, бедуешь с нами,
Нет ли нам помилования, человек?»
Я же им отвечу всей душой:
«Хорошо в стране нашей, - нет ни грязи, ни сырости,
До того, ребятушки, хорошо!
Дети-то какими крепкими выросли.
Ой и долог путь к человеку, люди,
Но страна вся в зелени - по колени травы.
Будет вам помилование, люди, будет,
Про меня ж, бедового, спойте вы...»
Елена Александровна вспоминала: «В Рязань к Павлу я ездила почти каждую неделю. Не знаю, чем было вызвано подобное расположение, но начальник тюрьмы был со мной крайне любезен. Он не только смотрел сквозь пальцы на мои частые и долгие свидания с заключённым мужем, он снабжал Павла бумагой и карандашами – давал возможность писать стихи… Удивительно, но в тюрьме, где даже у самого жизнерадостного человека оптимизма заметно убавляется (в этом мне пришлось убедиться на собственном опыте), Павел пишет поэму «Принц Фома» — лёгким пушкинским слогом, полную юмора и иронии… Павла совершенно неожиданно для меня освободили весной 1936 года».
Освобождение, к несчастью, оказалось недолгим. Поэт успел опубликовать в «Новом мире» «Принца Фому» и поэму «Кулаки», а затем наступила развязка. В недрах НКВД было сфабриковано «дело террористической группы среди писателей, связанной с контрреволюционной организацией правых», целью которой была подготовка террористического акта в отношении лично товарища Сталина и других видных партийцев. Согласно версии «следствия», убить Вождя должен был никто иной, как Павел Васильев…
Надо заметить, что своей ненависти к «чудесному грузину» поэт не скрывал. По свидетельствам очевидцев, Осип Мандельштам, с которым Васильев познакомился у Сергея Клычкова в Нащокинском переулке в Москве, заливался высоким смешком, слушая, как Павел читает гекзаметры: «Ныне, о, муза, воспой Джугашвили, сукина сына. / Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело. / Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался. / Ну что ж ты наделал, куда ты залез, расскажи мне, семинарист неразумный…». Эти стихи Павел читал в присутствии друзей-литераторов вполне открыто, и свидетельствовать об этом мог каждый из них.
В 1936 году на экраны СССР вышел фильм «Партийный билет», в котором Васильев стал прообразом главного героя — «шпиона», «диверсанта» и «врага народа».
Весь этот год Васильев ожидал ареста, явно предчувствуя скорый трагический исход. Это предчувствие сквозит в стихах, посвящённых матери:
Но вот наступает ночь, —
Когда
Была еще такая ж вторая,
Также умевшая
Звезды толочь?
Может быть, вспомню ее, умирая.
Да, это ночь!
Ночь!..
Спи, моя мама.
Также тебя —
Живу любя.
Видишь расщелины,
Волчьи ямы...
Субботу 6 февраля 1937 года Васильев с женой проводили в гостях у друзей. Павел ненадолго отлучился на Арбат, в парикмахерскую, побриться. Назад он уже не вернулся: на выходе из парикмахерской его поджидала машина… Елена Вялова вспоминала: «Поздно ночью ко мне пришли с обыском. Перерыли всё в нашей тринадцатиметровой комнатке — стол, тумбочку, шкаф, полки… Забрали со стола незаконченные рукописи, всё неопубликованное из ящиков стола, несколько книг и журналов с напечатанными стихотворениями Васильева, все фотографии, письма. Перерыв всё, ушли. Оставшись одна в комнате, я опустилась на стул, бессмысленно глядя на разбросанные по комнате вещи. На другой день пошла в МУР узнать, где находится Васильев и по каким обстоятельствам он задержан. Начались мои бесконечные хождения по соответствующим учреждениям, прокуратурам, разным справочным бюро, всюду, где я могла бы узнать о судьбе Васильева…»
Имена «заговорщиков» составили длинный список: Клюев, Забелин, Карпов, Макаров, Артем Веселый, Никифоров, Новиков-Прибой, Низовой, Сейфуллина, Олеша, Перегудов, Санников, Приблудный, Наседкин… Включили в группу и сына-подростка Сергея Есенина, Юру.
Следователь Илюшенко получал от Васильева признание: «Террористических настроений у меня не было. У меня подчас появлялись национал-шовинистические настроения. Я умалял роль и значение национальных меньшинств». Илюшенко, будучи человеком ещё не лишённым остатков совести, оставлял поэту шанс, уча признаться, но посветлее охарактеризовать свои «преступления», чтобы Васильев пошёл «по этапу» не как террорист, а как шовинист. Без расстрела и пыток. Уже в 1956 году Илюшенко вспоминал, что, понимая невиновность Павла, попытался вывести его из-под расстрела. Но его самого за это не только «ушли», но, позднее, и посадили, правда, по иному «делу». Ильюшенко смог сохранить последнее стихотворение, написанное Васильевым на Лубянке:
Снегири взлетают красногруды…
Скоро ль, скоро ль на беду мою
Я увижу волчьи изумруды
В нелюдимом, северном краю.
Будем мы печальны, одиноки
И пахучи, словно дикий мёд.
Незаметно все приблизит сроки,
Седина нам кудри обовьёт.
Я скажу тогда тебе, подруга:
«Дни летят, как по ветру листьё,
Хорошо, что мы нашли друг друга,
В прежней жизни потерявши всё…»
Вместо слишком честного Илюшенко дело передали следователю Павловскому, и уж он добился всех тех «признаний», каких требовало начальство. Павел признавался, что собирался убить не только Сталина, но и Молотова, Кагановича, Ворошилова, Ежова. Павловский, по воспоминаниям Илюшенко, хвастался: не беру «Дело», если там нет двух шпионов иностранных разведок и тридцати участников, клиентов, врагов народа, выросших у нас под боком. Подвизались в «деле» и другие палачи: Заблогрит, Литвин, Свикин, Журбенко, Якубович, Аленцев…
На допросах Васильев был подвергнут жестоким пыткам. Литератор Иванов-Разумник, находившийся в заключении в те же годы, вспоминал: «…Нам суждено было стать свидетелями, а многим и страдательными участниками ряда ничем не прикрытых пыток: ими, по приказу свыше, ознаменовал себя «ежовский набор» следователей.
Впрочем, должен сразу оговориться: пыток в буквальном смысле — в средневековом смысле — не было. Были главным образом «простые избиения». Где, однако, провести грань между «простым избиением» и пыткой? Если человека бьют в течение ряда часов (с перерывами) резиновыми палками и потом замертво приносят в камеру — пытка это или нет? Если после этого у него целую неделю вместо мочи идет кровь — подвергался он пытке, или нет? Если человека с переломленными ребрами уносят от следователя прямо в лазарет — был ли он подвергнут пытке? Если на таком допросе ему переламывают ноги, и он приходит впоследствии из лазарета в камеру на костылях — пытали его или нет? Если в результате избиения поврежден позвоночник так, что человек не в состоянии больше ходить — можно ли назвать это пыткой? Ведь всё это — результаты только «простых избиений»! А если допрашивают человека «конвейером», не дают ему спать в течение семи суток подряд (отравляют его же собственными токсинами!) — какая же это «пытка», раз его даже и пальцем никто не тронул! Или вот еще более утонченные приемы, своего рода «моральные воздействия»: человека валят на пол и вжимают его голову в захарканную плевательницу — где же здесь пытка? А не то — следователь велит допрашиваемому открыть рот и смачно харкает в него как в плевательницу: здесь нет ни пытки, ни даже простого избиения! Или вот: следователь велит допрашиваемому стать на колени и начинает мочиться на его голову — неужели же и это пытка?»
Что пришлось вынести двадцатисемилетнему русскому страдальцу-поэту в подвалах НКВД, мы не узнаем никогда. 15 июля 1937 года, в закрытом судебном заседании Военной коллегии Верховного суда СССР под председательством В.В. Ульриха, «без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей», состоялось скорое разбирательство дела. На другой день поэт Павел Васильев был расстрелян в Лефортовской тюрьме и похоронен в общей могиле «невостребованных прахов» на новом кладбище Донского монастыря в Москве. Вместе с ним был расстрелян и Юра Есенин…
Металась бурей необструганной
Необъяснимая душа
И доставала звезд испуганных,
Забыв о волнах Иртыша.
Все было словно предназначено:
Тоска и слава юных лет
И сходство с тезкою из Гатчины
В неистовстве тревог и бед, - откликнулся на трагическую весть издалека Рюрик Ивнев.
А московский друг Васильева, поэт и писатель Николай Павлович Смирнов, также не избежавший лагерного срока, написал стихотворение-реквием – не только по Павлу, но и по всем умученным в те звериные годы:
В глуши, в тайге, весенней и пахучей,
По лесосекам, тихим и сырым,
Шумят костры: сгорают, тают сучья,
И горько оползает дым…
…Так и мое родное поколенье,
Изломанное в судороге лет,
Уносится в холодный дым забвенья,
Оставив теплый, незабытый след.
Порубочные, горькие остатки,
Обломки прошлого, друзья далеких дней!
Их вспоминать и горестно, и сладко
В глуши, в тайге, веселой от огней.
Как много мертвых! В Польше, на Кубани,
На океанских знойных берегах -
Легли одни… ненужно-гордой данью,
Со словом «Русь» на стынущих губах…
…И здесь, в тайге, где звоном и шипеньем
Бежит огонь, змеисто-золотой, -
Мои ровесники -
обломки поколенья! -
С лопатою, с пилою и киркой…
Дымясь, сгорает ветхое былое,
По лесосекам — шум и голоса.
И льется, льется небо голубое
В усталые соленые глаза.
После расстрела Павла пострадала вся его семья. Отца забрали в 1939 году, отбывал он свой срок в юргинских лагерях. Перед арестом люди часто видели его среди толпы, на базарах и сходках, читающего стихи, главы из поэм сына. Не примирившийся с убийцами Николай Корнилович бранил Сталина и Молотова, приговаривал: «Ах, какого поэта загубили! Ах, какого поэта загубили!..» В 1942 году его судили за что-то повторно и примерно через год расстреляли в Новосибирске. Младшего брата Виктора с фронта отправили в лагерь на 10 лет. Мать, Глафира Матвеевна, была вынуждена выехать из Омска к другому сыну, Льву, в деревню, где он в то время учительствовал, а потом ушёл на фронт и погиб. Вскоре и она умерла. Жена Елена Вялова-Васильева долгое время сидела в Акмолинском лагере «АЛЖИР» — лагере жен изменников Родины.
Из книги Елены Семёновой "Поэты Красной Голгофы" |