Приобрести книгу можно в магазине "Слобода "Голос Эпохи""
http://www.golos-epohi.ru/eshop/catalog/128/15099/
Соловки
концентрационный военный лагерь особого назначения
для истребления правящих классов и состоятельных элементов Императорской России, ее свободомыслящей интеллигенции и уголовного элемента в среде большевиков
Итак, меня обвинили в шпионаже в пользу Польши, в тайном соучастии в международной буржуазной организации для свержения советского строя, в укрывательстве ее участников и в агитации против большевистских управителей. Само собой разумеется, что никакого шпионажа я не учинял, ни в пользу Польши, ни в пользу другого иностранного государства, а с отсутствием правды в этом обвинении, падают и все остальные (мнимые) против меня обвинения. Дело пошло быстро. Тринадцатого июля 1927 года мой этап в количестве шестисот человек был направлен в Кемь, что у Белого моря. Нас везли без особых стеснений, в обычных пассажирских вагонах и обращение конвоя с арестантами, каковыми мы являлись, было внимательное.
Семнадцатого июля по прибытии в Кемь на знаменитый ныне в летописях Соловецкой каторги Попов остров, вместе с другими я был назначен во вторую карантинную роту. Теснота неописуемая. Клопов количество ужасающее. Обыск. Проверка. Все на военный лад. Отделение коммунистов от остальных арестантов. На следующий день всю «шпану» куда-то угнали работать, в роте стало очень свободно. Но клопы, лишившись кормильцев, направили на оставшихся всю свою алчность: получилось нечто вроде персидского клоповника. Устроили нам баню, но оказалось, что в бане для мытья холодной воды сколько угодно, а горячей давали по билетикам только две шайки (таз для мытья в бане — ред.) небольших размеров.
Испугавшись грядущей грязи от недостатка теплой воды, вшей и клопов, я был переправлен по моей просьбе в первое отделение Соловецкого концентрационного лагеря двадцать четвертого июля с очередным этапом. Повезли нас в три часа утра, а в семь часов нас высадили в Соловках. И опять поместили в карантин тринадцатой роты. Она помещается в пристройке к главному собору и в самом соборе. Эта рота знаменита тем, что «шпану» там бьют, да могло и мне попасть, если бы я воспротивился какому-нибудь распоряжению.
Меня навестили архиеп. Воронежский Петр (Зверев)[1] и земляк профессор И. В. Попов, а священник-казначей первого отделения В. Лозина-Лозинский накормил меня обедом и купил мне сахару. У меня никакой провизии не было. Одет я был умышленно в рваную рубашку, чтобы «шпана» не зарилась на мои тряпки. Разделили нас на взводы, и я попал в третий взвод. Светлая комната — бывший правый придел собора. Нары.
В третьем взводе поместили только интеллигенцию после того, как обирали некоторых имевших приличный багаж. Опишу некоторых. Вот десятилетник полковник (фамилию забыл), окончивший Нижегородский кадетский корпус и бывший там воспитателем. Внимательный, воспитанный и образованный. Он был старостой нашей камеры. В ней было до пятидесяти человек. Его заместителем избрали меня. Вот заключенный инженер, занявший быстро место бухгалтера в Управлении ЭКЧ, тоже десятилетник. Со мной везли, но поместили в первом взводе прот. М. Митроцкого, осужденного на пять лет, члена Третьей государственной думы.
В карантинную роту никого не пускают и оттуда никого не выпускают, но на физическую работу гоняют всю интеллигенцию две первые недели обязательно. Дня четыре меня, как старика, не беспокоили, тем более, что мне, как в Кеми, так и здесь, дали вторую категорию по трудоспособности. Физическим трудом в первые две недели по приезде всех заставляли работать, но у меня, очевидно, был очень изможденный вид.
По общему порядку лицу, медицинской комиссией отмеченному в списках первой категории по трудоспособности, работать не позволяют, но и дают зато только основной паек, на котором без домашней поддержки можно и умереть. Этот же паек, «основной», называется «мертвым». Лицу, получившему вторую категорию по трудоспособности, позволяется по Соловецкому закону не работать, но при основном «мертвом» пайке. Лицо, получившее третью категорию, обязано работать. Четвертую категорию получают те арестанты, которых медицинская комиссия признает здоровыми. Они по Соловецкому порядку обязаны работать в день не менее десяти часов без возражений и лени, выполнять всякую работу. Это «лошадиная» категория, которая через два-три года при жестоком обращении, в Соловках принятом, делает массу заключенных инвалидами, калеками, кандидатами 16 роты — кладбища.
Нужно сказать, что в Соловках лица физического труда по большей части получают усиленный паек. Конечно, на этом усиленном пайке не разжиреешь. Когда я был в 1927-1929 гг. в Соловках, основной паек был расценен в 3 р. 78 к. в месяц; трудовой — в 4 р. 68 к.; усиленный — в 8 р. 32 к. С января 1928 г. по первое апреля 1929 г. я получал денежный усиленный паек. Все пайки выдавались или готовой пищей из общего котла, или сухими продуктами, или деньгами. «Шпана» денежных пайков не получала.
Меня не потому в первые четыре дня не брали на работы, что я старик 57 лет, но потому, что я ношу духовный сан. И не из уважения к духовному сану это, конечно, делалось, а потому, что заключенному в Соловках духовенству Тихоновской церкви доверены были везде «каптерки», как арестантам евреям — кооперативы. Ксендзам и раввинам «каптерок» в распоряжение не давали. Им, как и православному духовенству, тоже доверяли, но их в Соловках было сравнительно мало и ими было не заместить всех вакансий, а совместная служба в каптерке духовных лиц разных исповеданий не признавалась желательной.
В 1927 г. из кооператива заключенные могли покупать что угодно и сколько угодно. Но никто лишнего и не запасал — и потому, что нужды в этом не было, и потому что «шпана» всё равно ухитрилась бы растащить. В ротах воровство было очень развито. Я сам три раза был обокраден. В 1928 году ограничили право покупки продуктов. Съестных продуктов можно было в месяц брать не больше, чем на тридцать рублей. Это распоряжение было для меня большим ударом. Мои благодетели до этого ограничения дарили мне денежные квитанции, по которым я и забирал мне необходимое. Мои благодетели: архиепп. Иларион и Петр (оба умершие), епп. Антоний и Василий (оба в ссылке). Но установление тридцатирублевого месячного расхода прекратило мне эту помощь, потому что этих денег хватало на расходы только самому их собственнику. Велись тщательно особые книги контроля, и нарушитель правил, истративший, например, в месяц сорок рублей, в следующем месяце получал кредит только на двадцать рублей. Всякие «обходы» как этого закона, так и других, наказывались кроме того «Секиркой». Секирная гора — тюрьма в Соловках, около Савватеева.
Нужно сказать, что в Соловецком лагере решительно все должности и работы выполняют каторжане. Свободными гражданами в пределах Соловецкого концентрационного лагеря являются: начальник Управления (УСЛОН), начальник административной части, Соловецкое ГПУ, главный следователь по преступлениям (только уголовных) среди заключенных, начальник эксплуатационно-коммерческой части (ЭКЧ), начальник охраны лагеря и команда ее в количестве 400-500 человек. Все остальные должности заняты или заключенными лагеря, или заключенными освободившимися — таковым советская служба за пределами Соловецкого лагеря запрещена на всю жизнь.
Заключенные, работающие в отделе труда (распределение на работы по лагерю) не решаются резко нажимать на духовенство и мучить его работами. От духовенства в каптерках многое зависит по раздаче сухих пайков. Наживешь врага и желудок отощает. С другой стороны, и духовенство благоволило к работающим в отделе труда. Не поладишь с нарядчиком своей роты — не попадешь в церковь, ибо не получишь пропуска в праздник за пределы Кремля. Опять-таки и нарядчик должен избегать сурового обращения с заключенными своей роты. Угодишь сам в подчинение и тогда плохо будет от тех, кого в свое время не уважил. Командиры роты выбираются Соловецким начальником из заключенных офицеров или красных командиров, или из бывших коммунистов.
Всякому коммунисту, попавшему в Соловки, обратная дорога в партию закрыта. Но они, в мое время наполняя девятую роту — роту отверженных, все-таки не меняли своих политических позиций и не сходились с беспартийной массой. Да и она их инстинктивно и брезгливо избегает. Вообще любопытна была эта рота. Сколько помню, я в ней не был ни разу или не больше разу — разыскивал лесника лесничества Гловацкого-Романенко, навязанного лесничеству административной частью. Это был прохвост из прохвостов. Как леснику, ему и было поручено надзор за лесорубами во втором отделении. Я в управлении лесничества работал делопроизводителем-счетоводом. На поверку девятую роту, сколь помню, не выводили, не видал ни разу. Да, вероятно, и выводить было некого. Работающие по надзору всегда были в расходе. Работали они по списку, в тайной охране, по надзору. Не известны их пайки — обычно денежные. Не знал я их нарядчика, тот по должности часто бывал в отделе труда. Разговаривать о девятой роте, значило навлекать на себя подозрение, всё равно как быть в хороших отношениях с командиром роты. И он, если был замечен в хороших отношениях, в особой дружбе с кем-либо из заключенных в своей роте, обязательно терял место.
Лишь только командир сводной роты, в которую я был зачислен по работе в лесничестве, князь Оболенский держал себя с достоинством, но всё-таки с опаской. Иногда командиры роты («комроты») умышленно бывали грубы с некоторыми заключенными, но мы только улыбались. Комроты брали взятки за различные ослабления, равно как и старосты отличались тем же. Это очень любопытное учреждение. Не то это надстройка к системе Соловецких порядков, которые велись старостатом, но не ими, конечно, устанавливались. Вот штрихи, по моему мнению, характерные.
Однажды я сторожил у складов днем. Шел из заседания с группой ротных командиров помощник начальника Управления лагерями Мартинелли — громадного роста мужчина. По характеру, не очень худой итальянец. У шедших шел разговор о том, кого назначить лагерным старостой. Кто-то предложил Мартинелли кандидатуру чью-то (фамилию забыл теперь), Мартинелли ответил: «Мы его знаем, для нас он человек приемлемый, но сумеет ли он остаться в доверии у заключенных — вот в чём задача». Речь шла, конечно, об интеллигенции и духовенстве, вообще не об уголовниках. Названное лицо и было назначено. Кажется, он был поляк. Этот староста (другой факт), читая какой-то приказ на поверке по лагерю сказал: «Вам эти правила не нравятся. Ну и наплевать. Мне они нравятся. Я управляю лагерем».
Лагерному старосте приходилось лавировать между начальством (высшим, вольным) и заключенными, хранить дисциплину и мир в лагере. Охраны было мало, оружие носили только пятьсот человек. А заключенных иногда только в первом отделении лагеря было до четырнадцати тысяч человек. Действовала система самоуправления (как-будто). Командиры роты назначались старостатом, он считался выборным учреждением, хотя, конечно, никогда никаких выборов не было — по приказу, который подписывался начальником отделения и делопроизводителем административной части ГПУ, которая тоже состояла из заключенных. Старостат распределял заключенных по ротам, с согласия командиров рот. Старостат вел списки заключенных и карточки их проступков: карцер, (секирка), хотя таковые ведутся и в административной части отделения и в следственной части и, самая точная, — в главной Соловецкой административной части. Нужно же давать заключенным работу.
Когда меня раз арестовали за грубость с конвоем, то от коменданта первого отделения вольной я попал в старостат, а оттуда им был направлен по рапорту коменданта в «отрицательную» роту. Это рота самого худшего уголовного элемента, но туда часом раньше меня приведен был под арест главный соловецкий ревизор из заключенных, чему и я удивился. Оказывается, вышел приказ, запрещающий заключенным поздно вечером провожать канцеляристок. Ревизор в одиннадцать часов вечера провожал Лидию Михайловну Васютину и их обоих арестовали: ее отпустили, а его посадили в «отрицательную» вторую роту. Правду сказать, был ноябрь, его арест был нечаянным: в темноте командир роты не рассмотрел. Через день его освободили по приказу Эйхманса и начальника каторги.
А меня посадили даже прежде приказа, что было незаконно. Но старостат, обязанный защищать интересы заключенных и наблюдать законность, убоялся коменданта, и я был брошен в ад кромешный, где пробыл пять суток. Иногда приказы по Кремлю (первое отделение) подписывались лагерным старостой. Старостат можно считать учреждением, параллельным Управлению и аналогичным ему. А вообще это была лишняя, бесполезная, замедляющая инстанция, дающая мираж самоуправления каторги. Когда меня освободили, то из шестого отделения (Анзер) привели прямо в старостат без конвоя.
Возвращаюсь к прерванному рассказу. Первую неделю по приезду в Соловки меня на физическую работу не брали, видимо, как духовное лицо со второй категорией, но на поверку выводили. Эти поверки на сквозном коридоре продолжались часа по три, а под Успеньев день — 28 августа (н. ст.) — до двенадцати часов ночи. Сунуло меня проговориться кому-то, что меня на работы не берут. Кто-то куда-то донес, и на следующее утро меня погнали собирать щепу на новой постройке. Беда, да и только! Работа пустая, легкая и главное, нелепая, никому не нужная. С устройством печей эти щепы все ушли на топку. Но нужно было гнуться, что мне было очень вредно. И так продолжалось несколько дней. В последний день обязательного физического труда я даже был назначен начальником партии. Мне в подчинение попалась «шпана», которая меня не слушала, и работа не была выполнена. Дело было в субботу — 6 августа, а 7-го я уже был назначен сторожем к той постройке, где в первый раз собирал щепы. Они уже были убраны.
Через день по приводе новой партии в лагере, особая комиссия опрашивает арестантов об их профессиях. Я назвал себя счетоводом, педагогом, научным работником, экономистом... «Ну, довольно — говорил председатель с улыбкой. Вы с высшим образованием?» «Да — отвечаю». Меня 9 августа сразу же и назначили счетоводом эксплуатационно-коммерческой части (ЭКЧУСЛОН). Заведующим в отделе бухгалтерии ЭКЧ был Борис Степанович Лиханский — с трехлетним сроком. Это был очень хороший начальник. Мне дали после проверки моих счетоводческих познаний вести товарную книгу с 900 счетов. Она была в четырех книгах. Счетоводчество этой дентальной книги было запутано старшим счетоводом Релик. Он скоро освободился, кажется, по чистой — прямо на волю, редкий случай. Вел он эту книгу вместе с Лидией Михайловной Васютиной (несчастливая особа, лет 30). При царском правительстве она попала в тюрьму на следующий день после свадьбы. Она была социал-революционерка. И большевики дали ей пять лет Соловков. Она после меня еще осталась в Соловках. На делопроизводстве сидела Ольга Ивановна Благова — аристократка. На молочном счетоводстве — Мария Александровна Баранова. У обеих мужей расстреляли. И обе в Соловках увлекались любовью. У Барановой потом была громкая по Соловкам история — даже с показательным большевистским судом. Забыл я уже фамилию того заключенного, который был у Лиханского помощником, как и трех счетоводов. Один из них был вывезен в Соловки на месяц раньше меня, он был старостой камеры № 90, где я жил, и относился ко мне очень хорошо. Другой — Садовский, с десятилетним сроком, был после заведующим торговой бухгалтерией. Он офицер, одного со мной этапа, мой приятель.
Со всеми отношения были отличные. Но с Васютиной работать я не смог. Счетоводства она не знала, счетами-косточками не владела, хотя была усерднее меня, но зато и путала много. Счетоводство я знал отлично и великолепно, безошибочно и быстро считал на косточках. Никак мы с ней не могли вывести остатки по каждому счету, как в товаре, так и в остатке его. Голова ломилась от изнурения, хотя подавали чай. Собственно, мы с ней вели счетоводство Розмага (Розничного магазина-универсала), в Соловках устроенного. Не сходились денежные графы книги с показаниями кассы. Не сходились товарные остатки с наличностью магазина. Чья вина? Васютина была с Роликом на этой книге раньше меня, и меня, как оказалось, взяли выправить эту книгу. Тщательно ознакомившись с делом, я заявил, что эту книгу выправить нельзя по запутанности и детальности записей, ее нужно бросить, произвести ревизию склада и магазина, записать наличность остатков в новые книги начинательного баланса и дальше вести их по ордерной системе правильно и своевременно. Это было ударом по Ролику, который никогда счетоводом не был и должен был скоро освободиться. Он боялся ревизии и мой план провалился, а я, не желая отвечать за чужие ошибки, отказался от счетоводства в ЭКЧ и переведен был помощником делопроизводителя в Главную бухгалтерию СЛОН. Кстати, Сорокин, заведующий складом универсала, за недостачу товара на шесть рублей и попал под суд, но при моей помощи, по моему докладу, и был оправдан. Ролика уже не было. Делопроизводитель Рык, помощником которого я был, должен был освободиться, и я бы занял его место, как и предполагалось: работа в делопроизводстве мне понравилась. Но этого не случилось, ибо заведующий-грузин не представил меня к утверждению, вследствие отсутствия об этом с моей стороны просьбы.
Я не знал, что должен сам следить за окончанием двухнедельного срока испытания и, если желаю, просить своевременно об утверждении. Две недели прошли, ходатайства не было, и отдел труда снял меня с работы и я опять оказался сторожем. Об этом перемещении мне сообщили вечером в десять часов, когда я уже улегся спать в десятой роте. Отвечаю: «Я не просил перевода». На лице собеседника недоумение. Утром на поверке нарядчик официально меня оповестил о перемещении, добавив, что жить я буду по-прежнему в десятой роте, а подчинен буду командиру шестой сторожевой роты. Это для меня было ударом. Правда, работа сторожа вообще очень приятна — всегда на свежем воздухе, дела никакого, но наступала Соловецкая зима, а у меня теплой одежды не было. Уже — 29 сентября выпадал снег. Начинаются в это время морозы, ветры морские, грязь, сырость и проч. Положение становилось критическим. Из Петрограда я ждал своего полушубка, теплых брюк, валенок и чулок, всё это и пришло, но полушубок был хорош для экваториальных холодов, а не для Соловецкой зимы. Пришедшая почтой одежда меня мало устраивала. Казенного полушубка сторожам не давали. Сторожевых будок почти не было, по крайней мере, там, где мне было поручено сторожить. Теплых дежурств мне не давали. Оружия, как духовное лицо, я не имел права носить.
Мне было поручено охранять кузнецы, доки, склад железных инструментов и переднюю часть двухэтажного здания женского барака (до 400 женщин). С задней стороны женского барака дежурил с ружьем полковник Беспалов. У нас была только одна задача — не допускать поломки досок окружавшего барака забора, но мы могли безнаказанно пропускать незамеченными бегство заключенных женщин ночью на свидания к своим любовникам и через забор, и под ворота. В Соловках процветала свободная любовь, и на своем сторожевом посту я нагляделся всяких видов — дежурил я у женбарака с 20 сентября по 20 ноября. То в три часа ночи возвращаются с какой-нибудь пирушки в лесу женщины, избитые, плачущие, растерзанные. То в это же время через часового, стоящего у главного входа в женский барак, комендант требует в комендатуру какую-нибудь Левину (помню и фамилию). То разыгрывались сцены ревности: слезы и истерики обманутой и избитой. То, быстро сбежав с высокого крыльца и стремглав промчавшись мимо часового, скрывается в ночной тьме ищущая утешения в горькой доле несчастная — ведь это же живые люди. Часовой должен и имеет право стрелять, но пока он выскочит из будки и возьмет на прицел, ее уже и след простыл. Часовой, из вольных, сторожит только главный выход, и мы ему не подчинены, а стоим на равных правах. Да часовому и стрелять-то не хочется: всё равно ведь к утру вернется. Ее, конечно, в барак без документа не пропустят, а документы она не станет показывать: лучше она сделает часовому глазки или заплачет и тот, махнув рукой, пропускает ее спать. Всё это знало и начальство.
Положение мужчин было хуже, особенно тех, которые жили в Кремле. Возвращающийся с работы и не предъявляющий документа у ворот, препровождается в комендатуру обязательно, а там дело иногда оканчивалось и карцером, да и вырваться из Кремля без пропуска было трудно. В октябре 1927 г. арестанты Соловецкого концлагеря гадали и соображали, до каких милостей доживут они в ноябре, по случаю 10-летия Октябрьского переворота. И мы с Беспаловым, махнув рукой на женский барак, и попивая чаек в кузнице, мечтали о том же. Как Питерский арестант, искушенный в политике, я не заблуждался, но Беспалов надеялся, и в 1928 г. получил осенью досрочную ссылку. Ключик охраняемой мною кузницы был уже у меня по доверию. Шла в Соловках обычная осенняя разгрузка. Новые этапы были невелики. Все сторожевые очереди перепутались и мы с Беспаловым постоянно дежурили от двенадцати часов ночи до восьми часов утра, когда наибольший холод и сильнее спать хочется. Очевидно нам больше, чем кому-нибудь другому, доверяли женскую часть.
Около 28 октября 1927 г. на дежурстве я видел сон, когда меня одолела тонкая дремота в пристройке к кузнице. Я видел явственно умершую мать на смертном одре. Она повернулась на правую сторону — я стоял у изголовья, но лица ее не видел. Около нее стояли братья и сестры. Матери подали икону. Она меня дважды благословила этой иконой, а при третьем благословении икона выпала у нее из рук и ее голова с телом приняла обычное положение умершей лицом вверх. Из этого явно пророческого сна я сделал вывод, что я, прожив два года в Соловках, на третий год умру там — ведь я был осужден на три года. Оказалось, что видение имело другой смысл: мать благословением указала мне, что на третьем году я буду изъят из Соловков. Свою маму я считаю святой женщиной и, плывя беглецом по реке Обь на пароходе, я просил именно ее горячих молитв об удаче побега. И дорогая мать осуществила любовь к родному сыну — мой побег удался. Пророчество матери сбылось, но в другом направлении, против моих толкований. Я ждал смерти на далеком севере, а Господь благословил жизнь на горячем юге. Слава Господу!
Прошло десятилетие Октябрьского переворота (1917-1927 гг.), рухнули все надежды: амнистия вышла куцая, с классовым подходом. Да будут творцы ее прокляты. Дежурства становились всё труднее. То же время от двенадцати часов ночи до восьми часов утра. Холод. Снег. Метель. Ветер. Всякая одежда оказывалась недостаточной. Надоело мне всё это. А тут еще случился арест на пять суток «отрицательной» роты, после чего дежурства в другом месте оказались еще труднее: никакой кузницы.
Десятого декабря 1927 года я явился к главному бухгалтеру ЭКЧ Павлу Яковлевичу Шулегину — он благоволил к духовным лицам. Теперь он отбыл три года Сибирской ссылки (1933 г.) и где он сейчас, не знаю. Было свободно место делопроизводителя-счетовода в лесничестве. Управление им помещалось в Варваринской часовне — в трех верстах от Кремля. Это было наиболее завидное учреждение в Соловках. Заведующим был Василий Антониевич Кириллин, ученый лесовод-десятилетник. В мое время в лесничестве работали князь Чегодаев И. Н., Шелепов В. И., Гудим-Левкович, Ганьковский, Ризабейли Н. Н., Бурмин, С. П. Минеев, прот. Гриневич. В числе других участковыми лесниками были: архиеп. Иларион (Троицкий), умерший после двойного Соловецкого срока (3 + 3 гг.) в Петрограде от тифа, отравлен — досконально известно; еп. Антоний Панкеев — три года Сибири; еп. Василий (Зеленцов); прот. Трифильев (дважды в Соловках и три года Туркестана); Иуда Гловацкий-Романенко тип крайне отрицательный. Большую дружбу с нами вел и еп. Алексий (Палицын) — из рыбного и зверопромышленного комитета.
В лесничестве, по приказу Шулегина, нужно было провести американскую систему счетоводства, и я за это дело взялся. До меня счетоводство в лесничестве вел Лысцов самым упрощенным способом, но не по двойной бухгалтерии. Шулегин назначил меня, о чём дано было знать отделу труда, который и выдал мне рабочее сведение. Кириллин меня не принял, ибо представил своего кандидата из финансовой части и мне выдан был письменный отказ. Дело приняло резкий оборот. После бурного объяснения с Кириллиным — очень авторитетным человеком, Шулегин настоял на своем. По предварительному соглашению с главным бухгалтером из финансовой части прислали отказ в отпуске работника (азербайджанец-кавказец) для лесничества и я в нём утвердился на тринадцать месяцев. Дело я выполнил блестяще: «американку» завел по последней форме. Шулегин был доволен. Кириллин начал мстить. Не хотел давать усиленного денежного пайка — приказали из хозяйственной части включить меня в список на усиленный денежный паек. Об этом постарался Шулегин, заведовавший там этой частью. С квартирой дело обстояло хуже.
Надо сказать, что служба в лесничестве была привилегированной: любые часы работы для живущих в часовне, две плиты для варки пищи, готовые дрова, отопление, освещение, комната на троих-четверых, никаких поверок, свобода хождения из Кремля и в церковь в любое время, никакого «вольного надзора», но налет его бывал, например, при общих обысках по всему лагерю. Работы в общем мало: без контроля. Лишь иногда работа была безумно спешной. В двадцать четыре часа вдруг требуют из ЭКЧ доклад с цифрами, которые нужно добыть из сырого материала. Заведующий пишет, я даю цифры и переписываю. Несем доклад в Кремль — оказывается, он уже не нужен и работа брошена.
Из тринадцатой роты карантина я был назначен в десятую роту, а оттуда в сторожевую шестую, оттуда опять в десятую, теперь она называлась первой, оттуда в пятую роту, а затем в четвертую. Кириллин не давал мне разрешения перебраться в лесничество на жительство. Всю зиму 1927-28 гг., весну и до 15 июня я ежедневно ходил на занятия в лесничество из Кремля, на что уходило не менее двух с половиной — трех часов. Тяжело было мне старику, но не хотелось уступать.
Помню три дня (16-18 декабря 1927 г.) страшная метель занесла знаменитую дорогу на Реболду мимо часовни, около которой летом в былые времена проходили десятки тысяч паломников. Вышли мы с Ризабейли из Кремля, дошли до леса — сугробы и на поле, и в лесу выше человеческого роста, особенно там, где залив Глубокая губа подходит близко к дороге. Трудно были вынести это мучение. Приходилось ложиться параллельно сугробу и перекатываться через него. В лесу не было холодно, но было снежно и сыро — обойти сугробы нельзя. Падал от изнеможения. Проваливался в сугроб. Я имел право не являться на работу в эти дни, но опасался карцера: доказывай потом, что в лесу сугробы — никто проверять не пойдет. С установлением санного пути через эти сугробы, хождение на работу по морозцу было даже приятно. Лишь летом я попал на жительство в домик при часовне. Отношения наладились. Служба пошла хорошо. Заведующий успокоился, но не надолго.
Однажды Шулегин говорит мне на докладе: «Ну что, доволен?» Я отвечаю: «Вполне доволен». «Да, — продолжает он, место стариковское». «Благодарю, Павел Яковлевич». Снова начались ссоры между заведующим с одной стороны, и Ганьковским и Шелеповым — с другой. Я принял сторону Кириллина. Борьба кончилась в нашу пользу. Милнева послали лесником-инструктором в Анзер, а его предшественника взяли в часовню. Ганьковского сослали на Кондостров, это место вроде Соловецкой ссылки нежелательного элемента. Шепелев был удален на командировку «Сосновая» — в лес: работы почти там нет, но скука ужасная. У него завелась Лиза — ей он отдал свою шубу, деньги, пайки за «особые» услуги, о которых сначала Кириллин не знал, ибо сам же просил меня укрепить ее при лесничестве постоянной прачкой, чего мне однако достичь не удалось. Дело стало гласно и мы прачку убрали. Шелепов безумствовал — послал ей чернику на торфоразработки за восемь верст от «Сосновой» — туда ссылались все проститутки. А какие милые письма писала Шелепову жена — она же ему и шубу прислала. А Вася подарил эту шубу Лизе. За это правильно рассердился Кириллин. Он по доброте Лизу освободил и вернул Шелепова в часовню.
И снова загорелась борьба, против меня пошел прот. Гриневич. Мне все эти ссоры уже надоели. И я заявил новому бухгалтеру ЭКЧ, что в лесничестве больше работать не стану. По распоряжению Кириллина мне пришлось работать в октябре 1927 г. — январе 1928 г. в домике, у темного окна, при плохой лампе — это и было основной причиной моего отказа от работы. Зрение мое стало портиться, о чём я и заявил А. Васильеву, новому главному бухгалтеру — Шулепина уже не было. В середине января 1928 г. из двух должностей, мне предложенных, счетоводство в Соловецкой фотографии и в хозчасти шестого отделения (о. Анзер) — пришлось избрать шестое отделение. Не хотел я никуда ехать, но Васильев упросил. В Анзере скверно тем, что никаких лагерных новостей не узнаешь, в Кремль не пустят, почта приходит поздно и при том часто пропадает, хотя там от главного Управления далеко и порядки мягче. 12 февраля 1929 г. меня с вещами переправили на Реболду, а 18 января я начал уже счетоводную работу в хозчасти шестого отделения.
В Реболде мне пришлось пробыть шесть дней у заведующего дендрологическим питомником (громкое название!) В. Н. Дехтярева, очень образованного человека, бывавшего даже и в Америке. Он десятилетник. С 18 января 1929 г. замерз лед в проливе между Большим Соловецким островом и о. Анзер, и стала возможна переправа пешком[2]. Почему же пришлось прожить в Реболде шесть дней. Нужно помнить, что за два года пребывания в Соловках теплая одежда моя совсем износилась. Я должен был переправляться из Реболды по сей стороне пролива в Кеньгу на той стороне пролива на следующее утро по прибытии на Реболду. Так мне и объявила вольная местная охрана. Переправляют на лодке особые «поморы» из арестантов. Весной, осенью и зимой работа их и опасна, и тяжела — им и «особые» пайки.
Назавтра я уже вышел с вещами на мол. Оказалось, что по особому распоряжению ночью из Кремля прибыла ревизионная комиссия человек пять-шесть во главе с инженером Кутовым (10 лет каторги). С ними масса больничного для Анзера груза — одеяла, белье, лекарства и пр. Снарядили две лодки. И комиссия тронулась в одиннадцать часов утра на тот берег. Меня не взяли. Да я и не настаивал. Ходко пошли лодки. Весело гребли «поморы» — это все люди с особо лошадиной категорией. День был серый, мрачный. Тучи нависли. Солнца не было. Вдруг поднялась буря. Пролив длинный. К счастью, ветер был с запада на восток, и морской лед по проливу погнало от Реболды вправо. Я ушел домой к Дехтяреву, забрав и вещи.
Обычно переправа совершается часа полтора-два. Но тут получилось несчастье. Лодки стало затирать в «сам» — глыбы морского льда. Стало чрезвычайно холодно, ведь январь. Обычных «грелок» — ламп не взяли, как не взяли опознавательного шеста с флагом: не ожидали беды. Лодки затерло — ими уже нельзя было управлять. С быстро наступившей темнотой потерялось у правивших определение местности. Трудно представить себе скверную с тучами темноту. Люди мерзли. Лодки стали в «сам», но лед, конечно, двигался. С четырех часов дня до восьми часов утра ничего не было видно. Гребцы не знали, где они находятся. Пищи, конечно, не взяли. Лодку с грузом бросили и она потом не была найдена — груз пропал, потонул. Старшему по охране досталось за то, что он не поставил на оставленной лодке шеста с флагом, по которому можно было ее издали найти. Старшего отдали под суд. Результата этого суда не знаю. Натерпелись, намучились путники в лодке за ночь. Страдания же были ужасны: без пищи, без воды, без тепла. На ветре и морозе. На Кеньге, ожидая комиссию, разложили костры и жгли их целую ночь. Звонили в колокол. Но густой туман и ветер разбивали все надежды.
Около десяти часов утра 14-го января сижу у Дехтярева, пью чай и благословляю Бога, избавившего меня от смерти по молитвам моей родной матери. По утру является к нам «помор» и рассказывает о беде. Он понимал, что нужно было или замерзнуть, или рискнуть идти по «саму», ощупывая твердость льда палкой. Ему удалось добраться до берега. Мы его, конечно, обогрели и накормили. Через два-три часа постепенно, под руководством поморов, явились на Реболду все путники. Послана была телефонограмма в Кремль. Выслали чистого спирта для согревания, но в очень малом количестве. Конечно, посему приличному случаю спирту в расход было выписано втрое больше, но по дороге он испарился: там это бывает. Дело обошлось, к счастью, без человеческих жертв, но груз пропал.
Когда начальник ЭПО (раньше ЭКЧ) Федор Константинович Доримедонтов разговаривал по телефону с начальником охраны на Реболде, он поставил вопрос: спасли ли груз? Ему ответили, что прежде всего надобно спасать людей и на это ушла вся энергия. Доримедонтов возразил: наплевать на людей, надо было спасать груз, прежде всего: он стоит больших денег 2000 р. Вы за это ответите. Это заявление Доримедонтова — подлинный факт, мною проверенный, а не выдумка моей мести. В этом заявлении Доримедонтова сказалась вся Соловецкая атмосфера, весь тамошний удушающий быт. Доримедонтов (десятилетник) — корабельный инженер, высший специалист корабельного дела. Заведующий лесничеством Кириллин отзывался о нем очень сочувственно. Он у нас в Варваринской часовне очень часто бывал по должности, и я, как делопроизводитель, хорошо был с ним знаком, и он меня хорошо знал, как составителя всех докладов по лесному делу в ЭПО. Однажды летом 1928 г. я сопровождал его с женой, приехавшей к нему на побывку, в Филимоново к преосвященному Илариону (Троицкому) — леснику, где мы пили чай у гостеприимного Владыки; после пришел и Кириллин для деловой беседы. Теперь этот Доримедонтов освобожден (1929 г.) и оставлен в Кеми для работы в ЭПО на 500 руб. в месяц.
В своей плохой одежде я не перенес бы мороза, сырости и ветра, если бы поехал с Кутовым. И он меня не пригласил, а я не настаивал. В Соловках рассуждают: за работой не гонись, отдыхай, где можешь, ведь срок каторги идет без остановки. Не торопился и я в хозчасть шестого отделения, а жил у Дехтярева, да меня и не торопили. Лишь 13-го вместе с вновь назначенным доктором Голгофской в Анзере больницы, азербайджанцем Тирбейли, нас переправили через залив пешком. В Кеми дали доктору лошадь, а он взял меня с собой. Я водворился счетоводом в хозчасти шестого отделения.
Уже начался в Соловках голодный период. С марта 1929 г. канцеляристам давали только 3/4 фунта хлеба и мое внедрение в хозчасть было для меня кладом — был сыт. И квартира была суха, тепла, просторна и народ хороший — свои сотрудники о. Михаил Богданов, о. Михаил Ильинский, И. П. Зотов — офицер, И. М. Михайлов — учитель. Зотова расстреливали, но он, следя за счетом — раз, два, три — быстро упал, и пуля прошла мимо. Его бросили в могилу с другими, но он выбрался и скрылся.
Начальником хозчасти после Титова, попавшего с этой должности на Секирку, был назначен Лимант-Иванов (офицер — богатырь по здоровью, десятилетник, кажется, скончавшийся на Голгофе от тифа). Я его не видел, как не видал и начальника шестого отделения Вейсмана, он тоже захворал от тифа, но Тирбейли его вылечил. Начальником хозчасти был сначала временно чекист Николай Михайлович Соколов, делопроизводитель административной части шестого отделения, а потом Александр Михайлович Соловьев, переведенный сюда из помощника начальника хозчасти первого отделения. Это было время, когда снимали всех белых офицеров в Соловках с канцелярских должностей и направляли их на черные общие работы — Соловьев и укрылся в шестом отделении.
Дел было масса. Все счетоводы, боясь судьбы Титова и его сотрудников, старались уйти из хозяйственной части, чего я не знал, когда меня назначали. Однако Васильевым, главным бухгалтером, Соловьев, Матвеев и я были посланы именно навести порядок, мне об этом было указано, но я не придал значение. Соловьев не специалист, а офицер, в счетоводстве пошел по неверному пути и я, крайне переобремененный работой, не мог выполнить его плана, в общем нелепого. Произошло столкновение и 22 марта меня сняли с работы. Я очутился на Кирилловой зоне (северный конец Анзера) среди «шпаны», на «мертвом» пайке, да еще натурой, за которой приходилось ходить за две-три версты, да еще при наступавшем голоде.
[1] Десятилетник, уже умерший.
[2] Это бывает там по рассказу старожилов раз в 20 лет. Реболда-Кеньга — пролив в четыре с половиной версты.
|