В чём причины и корни социального эгоизма, утопизма, нигилизма, анархизма и антигосударственных, противонародных инстинктов, которыми в большой степени руководствуется русская интеллигенция на протяжении двух веков своего существования? Интеллигенция как образованное сословие, сознающее своё культурно-просветительское назначение, выделяется в дворянстве в конце XVIII века. Новое сословие наследует «первородный грех» дворянства. В образованном обществе господствовало умонастроение, которое сформирует либеральную и революционную интеллигенцию.
Правящие сословия со времен Петра I формировались в неестественных условиях безукладья – вне национальных традиций. Образованное общество ориентировалось на радикальные веяния с Запада и агрессивно реагировало на независимый голос в отечестве. Творчество и жизненная позиция гениальных русских писателей, художников, музыкантов не вписывались в общепринятые мнения. Человек органично формируется в традиционном жизненном укладе. Вне исторических традиций только гениальные одиночки способны пробиться к истокам национальной культуры. Это и было причиной болезненного конфликта поэта и черни (А.С. Пушкин), конфликта творческой личности и общественного мнения, в котором господствовал маниакальный тон – «клеветнический террор в либеральном вкусе» (Н.С. Лесков). После публикации романа «Некуда», разоблачающего нигилистов, властитель леволиберальных умов Писарев заявил, что его очень интересуют два вопроса: найдется ли в России журнал, который осмелится напечатать Лескова, и найдется ли честный писатель, готовый сотрудничать в одном с Лесковым издании? Прогрессивная общественность по окрику духовного вождя выбросила Лескова на долгие годы из литературного процесса. Клевету о том, что Лесков был подкуплен Третьим отделением, публично опровергли только после смерти писателя, который в конце жизни говорил: «Двадцать лет гнусное оклеветание нёс я, и оно мне испортило немногое – только одну жизнь».
Новый социальный слой дворянской интеллигенции нарождался в духовно нездоровой атмосфере. Судорожные, своевольные Петровские «реформы» отозвались в образованном обществе к концу XVIII века глубоким разочарованием и апатией. В обществе становится популярным тип человека чувствительного, задумчивого, погружённого в святую меланхолию. Изнеженность, безвольная рефлексия в «пышный, мечтательный и смутный век» (прот. Георгий Флоровский) не способствовали цельному формированию личности. Чувство культурного призвания образованных слоёв пробуждается в туманной атмосфере «вздохов и слез, грёз наяву» (прот. Георгий Флоровский). Болезненные качества передались нарождавшейся дворянской интеллигенции.
Самосознание русской интеллигенции пробуждалось вне национального православного мировоззрения. Зародилось оно в формах европейского просветительства. Болезненной реакцией ослабленного религиозного чувства на рационалистическую, материалистическую и атеистическую атмосферу Просвещения была заимствованная синкретическая (неорганично соединяющая разнородные элементы) религиозность масонства: «В XVIII веке в масонских ложах укрывался спиритуализм от исключительного господства просветительского рационализма и материализма» (Н.А. Бердяев). Масонские увлечения в России конца XVIII века олицетворяли религиозно-нравственные искания дворянского общества, но поиски истинного христианства, верного знания о Боге, о природе и человеке были ориентированы антиправославно и антинационально. Отрицая Церковь, проповедуя абстрактные общечеловеческие идеалы любви и братства, масоны разрушали национальные культуры и христианские конфессии, которые воспитывали подлинную любовь и братство. В основе их ложной религиозности лежали чёрная мистика, изощренная ритуальность, болезненная конспиративность. Одновременно с масонством заимствовалась экзальтированная религиозность пиетизма[1]: «Развивается какая-то нездоровая искательность духа, мистическое любопытство… Всё это в стиле той эпохи, когда вместо “веры” предпочитали говорить об “умонаклонении к добру”… Вдруг и сразу рождавшаяся русская интеллигенция получила целую систему мистических возбуждений и включилась в западную мистическо-утопическую традицию, в ритм пореформационного мистицизма. Приучались и привыкали читать квиетических мистиков и пиетистов» (прот. Георгий Флоровский).
В начале XIX века возникли абстрактно-идеалистические увлечения. «Это была эпоха мистических течений, масонских лож, интерконфессионального христианства, Библейского общества, Священного союза и теократических мечтаний» (Н.А. Бердяев). Само же христианское учение, вспоминал А.И. Кошелев о духовных исканиях начала XIX века, «казалось …нам пригодным только для народных масс, а не для нас, любомудров». Внехристиански ориентировано было не только общество, но и власть: «Александра I можно назвать русским интеллигентом на троне… Александр I был связан с масонством и так же, как и масоны, искал истинного и универсального христианства. Он… молился с квакерами, сочувствовал мистицизму интерконфессионального типа. Глубокой православной основы у него не было» (Н.А. Бердяев). Нередко инициатива отторжения от Православия исходила и от власти: «Приказано было быть мистиками и интерконфессиональными христианами. Запрещались даже книги в защиту православной Церкви» (Н.А. Бердяев). Духовные поиски интеллигенции были очерчены роковым кругом иллюзии «русского Запада». А.С. Пушкин описал это иллюзорное жизнечувствие:
Ты Просвещением свой разум осветил,
Ты Правды чистой свет увидел,
И нежно чуждые народы полюбил,
И мудро свой народ возненавидел.
После французских походов русской армии в 1814–1815 годах «два влияния хлынули в душу русской интеллигенции одновременно: влияние Вольтера – его иронии, его сомнения, его рассудочного прозаизма (ибо поэтом в истинном звучании Вольтер не был никогда), его прикровенного и всеразъедающего нигилизма; и влияние Байрона – его английского сплина, захотевшего выговорить себя в сфере духа, его аффектированной игры с мрачностью, уныньем и отрицанием. Эти два влияния залили тогда всю Европу; они дошли и до нас, чтобы во второй половине XIX века освежиться и обновиться влияниями Ницше и Маркса. И вот в первой половине XIX века русская интеллигенция научилась у Вольтера нигилистической улыбке, а у Байрона богоборческой позе. Она переняла от Байрона манеру аффектированно идеализировать чёрный угол своей души. Такой черный угол есть почти у каждого человека: это угол духовно осужденного и отвергнутого, но не сдавшегося и не подчинившегося, а, напротив, с вызовом самоутверждающегося инстинкта, желающего, вопреки всему, провести и оправдать свои жизненные вожделения. В этом углу заводятся: ироническое отношение ко всему духовному и божественному; тяга к кощунству, безверие, безбожие, злоба, зависть, уныние, отчаяние, пессимизм, материализм – словом, всё то, что питает в душе революционность и безбожие… Этот дух иронического всеосмеяния соединился и сросся впоследствии с духом рассудочного просвещения, сенсуализма и материализма» (И.А. Ильин).
Неискоренимое, но слепое религиозное чувство заставляло интеллигенцию блуждать вокруг христианства, но русское Православие было генетически табуировано для интеллигенции. Интеллигенция не смогла обрести то, что утеряла дворянская культура. Отцам предстояло расплачиваться перед детьми за исторический грех дедов. Некогда отцы русской интеллигенции оторвались от духовных устоев отечественной культуры и отдались миражу западного просвещения и прогресса. В глазах русских культурных людей самобытная Россия была страной невежества и бескультурья. Сознание интеллигенции балансировало между иллюзией русского прогрессивного европеизма и фикцией азиатской, варварской, отсталой России. Герою комедии «Бригадир» Фонвизина принадлежат слова, которые может повторить вся русская интеллигенция: «Тело мое родилось в России, но дух мой принадлежит короне французской». Духовная родина русской интеллигенции – некая мифическая европейская культура, местонахождение которой – в искаженном сознании русских образованных людей.
Герой комедии «Горе от ума» А.С. Грибоедова Чацкий возвращается на родину из «чужих краев» и жаждет вдохнуть «сладкий и приятный» «дым Отечества». Но оказывается в атмосфере, где «нечистый этот дух пустого, рабского, слепого подражанья» иностранцам, где убеждены, «что нам без немцев нет спасенья», где, пожалуй, «со всей Европой породнятся», где «смешенье языков: французского с нижегородским». В связи с подражанием Западу в комедии возникает тема народа:
Ах! если рождены мы всё перенимать,
Хоть у китайцев бы нам несколько занять
Премудрого у них незнанья иноземцев.
Воскреснем ли когда от чужевластья мод?
Чтоб умный, бодрый наш народ
Хотя по языку нас не считал за немцев.
О степени денационализации образованных русских сословий свидетельствует русская литература, которая в течение XIX века безуспешно пыталась описать представителя русского национального типа: «Среди героев грибоедовской комедии не отыскали “русского лица” ни Гоголь (“Прямо русского типа нет ни в ком из них…”), ни Достоевский (“Наша русская Европа”). Это не удивительно: “русского лица” в современном ему обществе не увидел сам Грибоедов. Искал, пытаясь отбросить всё наносное, но не нашел. Услышал слова о необходимости “воскреснуть” “от чужевластья мод”. Но и только. Чацкий тоже искал “дым Отечества”, но нашел в Москве лишь “французскую провинцию”… Герою “Горе от ума” просто не за что зацепиться ни в пространстве (не нашел родины), ни в историческом времени (не принимает ни “века нынешнего”, ни “века минувшего”). Как это ни парадоксально, но Чацкий, призывающий к возрождению русского начала, – типичный байронический герой (один из первых в русской литературе), мечущийся по всему свету в поисках хоть какого-то “уголка”. Чацкий вместе с пушкинскими Кавказским пленником и Алеко открывает собой в нашей литературе длинную череду этих “оторванных листков”. Что же касается упреков в отсутствии “русских лиц” в комедии Грибоедова, то с этими “лицами” возникали трудноразрешимые проблемы и у более поздних писателей – у тех же Гоголя с Достоевским. Первый только обещал в “Мертвых душах”: “Но… может быть, в сей же самой повести почувствуются иные, ещё доселе небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, предстанет муж, одаренный божескими доблестями, или чудесная русская девица, какой не сыскать нигде в мире”. И в центре большинства художественных произведений Достоевского всё-таки стоят не “русские лица”, а петербургский Бонапарт или “гражданин кантона Ури”» (Г.А. Анищенко).
Катализатором духовного помутнения русского образованного общества оказались западные разрушительные идеологии – рационализм, эмпиризм, позитивизм, материализм, атеизм, социализм. Русское думающее сословие выращивалось в сугубой ориентации на чужеродные антиправославные влияния. Новый центр культурного самосознания изначально оказался искаженным и смещенным. Через него вливались в душу России духовные яды из Европы. Он вбирал в себя духовные болезни российской истории и был отрезан от притока здоровых сил. Интеллигенция увеличивала порочное наследие собственными заблуждениями, пороки прошлого кристаллизовались в современные «идеалы», которые становились возбудителями новых духовных болезней. Новые грехи порождались больной реакцией на старые. Это был роковой круг судьбы русской интеллигенции.
О духовной несамостоятельности русской интеллигенции иронично писал Ф.М. Достоевский: «Все-то мы, все без исключения, по части науки, развития, мышления, изобретений, идеалов, желаний, либерализма, рассудка, опыта – всего, всего, всего, всего, всего ещё в первом предуготовительном классе гимназии сидим! Понравилось чужим умом пробавляться – въелись». Сознание интеллигенции было ориентировано на западную «просвещенность», которая воспринималась через иллюзию «русского Запада», нацеленную не на достижения западной культуры, а на отжившие предрассудки, больные фантазии, радикальные идеи. Поэтому «влияние Запада на Россию было совершенно парадоксально, оно не привило русской душе западные нормы. Наоборот, это влияние раскрыло в русской душе буйные, дионисические, динамические, а иногда и демонические силы. Душа расковалась, и обнаружился динамизм, неведомый допетровской эпохе. Бесконечность стремлений западного фаустовского человека, человека новой истории, в России обнаружилась совсем по-особому, по-своему, и это нашло себе гениальное выражение в творчестве Достоевского» (Н.А. Бердяев).
П.В. Анненков писал в воспоминаниях об атмосфере столичных интеллектуальных кружков: «Белинский ещё не вносил ни малейшего раскола в тот молодой кружок, сформировавшийся в начале 30-х годов под сенью Московского университета, из которого потом вышли самые замечательные личности последующих годов. Зародыши различных и противоборствующих мнений уже находились в нём, как легко убедиться из имен, составлявших его персонал (К. Аксаков, Станкевич и др.), но зародыши эти ещё не приходили в брожение и таились до поры до времени за дружеским обменом мыслей, за общностью научных стремлений. Достаточно вспомнить, что К. Аксаков был тогда германизирующим философом, не менее Станкевича; П. Киреевский – завзятым европейцем и западником, не уступавшим Т.Н. Грановскому». С 1836 года в кружке начинается «упоение гегелевской философией», которую произвольно разъяснял будущий теоретик анархизма М.А. Бакунин, после чего «человек, не знакомый с Гегелем, считался кружком почти что не существующим человеком» (П.В. Анненков).
Примерно в это время вокруг Герцена в Московском университете формировался кружок увлеченных Сен-Симоном: «Герцен носился на первых порах со своим Сен-Симоном, как с Кораном» (П.В. Анненков). Показательна атмосфера так называемой общности научных стремлений русского общества в те же годы в Берлине: «У всякого новоприезжего туда из русских соотечественники его, уже прожившие несколько лет в этом центре немецкой эрудиции, шутливо спрашивали, если он изъявлял желание оставаться в нём: чем он, прежде всего, намерен быть – верным ли, благородным немцем или суетным, взбалмошным французом. О том, захочет ли он остаться русским, не было вопроса, да и не могло быть. Собственно русских тогда и не существовало; были регистраторы, асессоры, советники всех возможных наименований, наконец, помещики, офицеры, студенты, говорившие по-русски. Но русского типа в положительном смысле, и такого, который бы мог выдержать пробу как самостоятельная и дельная личность, ещё не нарождалось» (П.В. Анненков).
В сороковые годы на лекциях интеллектуального лидера западников Грановского восторженные прозападные настроения были всеобщими: «Когда в заключение своих лекций профессор обратился прямо от себя к публике, напоминая ей, какой необъятный долг благодарности лежит на нас по отношению к Европе, от которой мы даром получили блага цивилизации и человеческого существования, – голос его покрылся взрывом рукоплесканий, раздавшихся со всех концов и точек аудитории» (П.В. Анненков). Для большинства русского общества западная цивилизация является вершиной человеческой истории, единственным типом цивилизации, на задворках которой оказались русские.
Воспоминания Виктора Чернова о гимназических годах воспроизводят господствовавшую в образованном обществе атмосферу иллюзорных симпатий и фиктивных антипатий: «Выпускной год приходил к концу. Беззубая старушка-гимназия лениво пережевывала свою казенную жвачку. Кажется, единственным живым оазисом были уроки немецкого языка как необязательного предмета… Это был обломок старой, нерусифицированной школы. На уроках немецкого языка читалось о развитии германской литературы, о немецком Белинском – Лессинге… Тут ещё веяло духом старой, большой, европейской культуры, тут ещё звучало её отдалённое, тихо замолкавшее эхо. А на развалинах её копошились казенные обрусители».
Творческие гении, нашедшие в себе силы прервать магию всеобщего ослепления, преодолеть комплексы национальной неполноценности, были не поняты и не приняты образованным обществом. Судьбы М.В. Ломоносова, А.С. Пушкина, А.С. Хомякова, Н.С. Лескова, М.П. Мусоргского, Ф.М. Достоевского, В.С. Соловьева, Д.И. Менделеева – вехи отчуждения творческих гениев от культурного общества, трагического раскола в русской душе.
Интеллектуальные вожди западников и славянофилов были больше согласны друг с другом, чем противоборствующие партии общества: «За обоими журналами стояли ещё люди, смотревшие гораздо далее того горизонта, которым ограничивались по необходимости публичные органы, ими поддерживаемые. Так, Белинский понимал все вопросы гораздо глубже, чем “Отечественные записки”, где он писал, а за Белинским стояли ещё Грановский, Герцен и др., часто вовсе не разделявшие взглядов своего журнала. С “Москвитянином” это ещё было очевиднее и резче. Люди, подобные обоим Киреевским, Хомякову, Аксаковым, никак не могут быть привлечены к ответственности за все задорные выходки редакции. По обширности понимания славянофильского вопроса, по дельности и внутреннему значению своих убеждений они стояли гораздо выше “Москвитянина”, который постоянно считался их органом и поддерживался ими наружно» (П.В. Анненков). Западники и славянофилы «были согласны друг с другом в своих нравственных реакциях и в своей моральной интуиции, и в этом смысле все они были настоящими представителями нашего этноса» (К. Касьянова). В силу господствующего радикализма творческие идеи преломлялись в общественном мнении крайне поляризованно: разномыслие превращалось в непримиримые платформы, гипотезы немедленно становились догмами, ошибки – нормами. Большинство кидалось на самые радикальные и чужеродные идеи.
В процессе самосознания образованного общества отдельные его представители начинают понимать сословную неорганичность, никчемность. Формируется психология лишних людей. В феномене кающихся дворян культурное сословие пыталось искупить «первородный грех» русского дворянства. Но болезненные конвульсии не смогли обратить к истокам национальной культуры. Интеллигенция осознавала в своём положении только то, что способствовало её самоутверждению. Корни ложной экзистенции были недоступны для раздвоенного интеллигентского сознания. Дворянская интеллигенция вытесняла осознание собственной вины в пафосе борьбы с властью, поэтому «“кающихся дворян” можно по праву считать дрожжами революции» (Ф.А. Степун).
Ф.М. Достоевский писал о зарождении и характере типа русского скитальца, ощущающего ложность своего положения, но не желающего праведного выхода: «Человек этот… зародился как раз в начале второго столетия после великой Петровской реформы, в нашем интеллигентском обществе, оторванном от народа, от народной силы… Он ведь в своей земле сам не свой, он уже целым веком отчужден от труда, не имеет культуры, рос как институтка в закрытых стенах, обязанности исполнял странные и безотчетные по мере принадлежности к тому или другому из четырнадцати классов, на которые разделено образованное русское общество. Он пока только оторванная, носящаяся по воздуху былинка. И он это чувствует и этим страдает, и часто так мучительно… В глуши, в сердце своей родины, он, конечно, не у себя дома. Он не знает, что ему тут делать, и чувствует себя как бы у себя же в гостях. Впоследствии, когда он скитается в тоске по родной земле и по землям иностранным, он, как человек бесспорно умный и бесспорно искренний, ещё более чувствует себя и у чужих себе самому чужим. Правда, и он любит родную землю, но ей не доверяет. Конечно, слыхал и об родных идеалах, но им не верит. Верит лишь в полную невозможность какой бы то ни было работы на родной ниве, а на верующих в эту возможность, – и тогда, как и теперь, немногих, – смотрит с грустною насмешкой… Он, в сущности, любит только свою… фантазию… Любит фантазию, да ведь он и сам фантазии… У него нет никакой почвы, это былинка, носимая ветром…»
Неорганичность и утопичность порождала галлюцинации сознания, которые делали жизнь более призрачной, – роковой круг онтологической беспочвенности замыкал духовные скитания русской интеллигенции. Потеря духовной родины вела к беспочвенности во всех её проявлениях: к отрыву от национальной религии, культуры и государства, от органичных классов и сословий, от традиционного быта.
|