Русская Стратегия

      Цитата недели: "С ужасом внимает душа грозным ударам Суда Божия над Отечеством нашим. Видимо, оставил нас Господь и предает в руки врагов наших. Все упало духом, все пришло в отчаяние. Нет сил трудиться, и даже молиться! Нет сил страдать и терпеть! Господи! Не погуби до конца. Начни спасение! Не умедли избавления." (Свщмч. Иосиф Петроградский)

Категории раздела

История [1723]
Русская Мысль [247]
Духовность и Культура [319]
Архив [840]
Курсы военного самообразования [74]

ЭЛЕКТРОННЫЕ КНИГИ ЕЛЕНЫ СЕМЁНОВОЙ. СКАЧАТЬ!

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

ПРОГРАММА "РУССКИЕ БЕСЕДЫ" НА "РУССКОЙ СТРАТЕГИИ"

ПРОГРАММА "ТОЧКА ЗРЕНИЯ"

ИСТОРИЯ СТРАНЫ МОЕЙ

СВОД. НОВОРОССИЙСКИЕ СТРОФЫ

Статистика


Онлайн всего: 8
Гостей: 8
Пользователей: 0

Друзья сайта

ПЕРВЫЙ ПОЛК РУССКОЙ АРМИИ
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » История

    Георгий Жжёнов. ОТ «ГЛУХАРЯ» ДО «ЖАР-ПТИЦЫ». Часть 1.

    В мае 1975 года делегация кинематографистов, направлявшаяся на неделю советских фильмов в Аргентину, застряла в Париже в ожидании виз. Делегацию представляли два актера: артистка кино — Жанна Болотова, красивая, со сдержанным характером и манерами, изящная молодая женщина, и я — артист театра имени Моссовета.
    Политическая ситуация в Аргентине, от которой зависел наш приезд, была сложной, и Госкино посчитало, что получить визы через наше посольство в Париже будет проще и скорее, чем из Москвы.
    Мы не протестовали. За всю свою жизнь я не встретил человека, который не был бы рад провести несколько лишних дней в Париже.
    Париж покоряет с первого дня встречи! Буквально через час пребывания в нем чувствуешь себя легко и просто, как со старым приветливым другом. Обаяние этого чудесного города в его мягкой жизнерадостности и легкости — поразительной легкости во всем!..
    И прежде всего в архитектуре его бесчисленных дворцов и площадей, мансардных крыш, в его бульварах... В приветливой жизни улиц, в остроумных, общительных людях, в климате, наконец!
    Принято думать, что город, в котором ты мечтал побывать, но никогда не был, при свидании всегда почему-то разочаровывает... В таких случаях говорят: «Ожидал большего». Кажется, все, что ты читал, знал и видел о нем заочно, ярче самой встречи! Такова, наверно, сила первого впечатления... Тем более если это впечатление навязано талантом больших художников, писателей, режиссеров...
    Париж в этом смысле исключение!.. Все ранее слышанное, читанное, виденное — не заменяет встречу, а всего лишь подготавливает человека к предстоящей радости свидания.
    Главная достопримечательность Парижа не Эйфелева башня, а атмосфера, люди, жизнелюбие, воздух!.. А уж потом и Эйфелева башня, и Лувр, и кабачки Латинского квартала, и Монмартр, и многое-многое другое, чем издавна и по сей день восторгаются лучшие художники мира.
    Кинематограф некоторым своим работникам (счастливчикам!), угадавшим пять-шесть номеров своеобразного «кинематографического спортлото», время от времени дает возможность видеть мир.
    Мне доводилось бывать в Париже и раньше. К сожалению кратко, большей частью как транзитному пассажиру.
    В этих случаях всегда старался, чтобы билет был с пересадкой. И чтобы эта пересадка, «стыковка» самолетов, приходилась на Париж и была по времени возможно дольше.
    На трое суток всегда можно быстро и беспрепятственно, не выходя из любого аэропорта, получить полицейскую визу, разрешающую иностранцу пребывание в Париже. Право транзитного пассажира! Оно обеспечивало пассажиру гостиницу, питание и транспорт за счет той авиакомпании, благодаря которой пассажир летел дальше и дольше! Так называемый «закон длинного плеча»...
    В Париже вовсю цвели каштаны. Пригревало майское солнышко, на улицах продавали первую клубнику...
    Целыми днями мы бродили по городу, с удовольствием дыша парижским смогом... С толпами туристов побывали в Лувре, в Версале, ездили в Шантийи, во дворец принца Кондэ... Словом, прекрасно проводили время в ожидании виз.
    В визах нам в конце концов было отказано,— видно, в Аргентине не то правительство пришло к власти, на какое мы рассчитывали. Неделя советских фильмов была отменена, и мы с Жанной собирались улететь домой, в Москву.
    До вылета самолета в нашем распоряжении оставались еще целые сутки.
    По просьбе нашего посольства и общества «Франция — СССР» мы дали согласие побывать на вечере советского фильма в клубе «Жар-птица».
    В этот воскресный вечер там должен был демонстрироваться фильм «Молчание доктора Ивенса», с участием Жанны Болотовой.
    «Жар-птица» — приватный клуб, расположенный в тихом районе Парижа, охотно посещаемый разношерстной публикой в воскресные дни. И прежде всего русскими, занесенными ураганными ветрами двадцатого столетия: двумя мировыми войнами, Октябрьской революцией, гражданской войной в России...
    Приехали мы рано. Нас встретил один из владельцев «Жар-птицы» — улыбчивый человек лет пятидесяти, прекрасно говоривший по-русски. По характерному акценту можно было безошибочно признать в нем грузина (интересно, как выглядел его акцент, когда он разговаривал по-французски?). Извинившись перед нами на тот случай, если публики на вечере будет немного («в воскресные дни парижане обычно бывают за городом»), месье грузин пригласил нас ознакомиться с клубом, пока зрители собираются и рассаживаются.
    Вопреки его прогнозам, народу набралось достаточно. Когда мы вошли в зал, он был почти полон. Нас провели на сцену, представили публике и попросили каждого сказать зрителям несколько слов. Не без задней мысли я предложил Жанне высказаться первой. Она предваряла своим словом фильм — ей было ясно, о чем следует говорить,— конечно, о фильме, о своем участии в нем, словом, ситуация для нее была привычной.
    А вот я решительно не представлял, о чем мне следовало разговаривать с парижской публикой, и очень надеялся, как в таких случаях и бывает, за те минуты, пока выступает партнер, успеть не только осмотреться, присмотреться и придумать тему своего выступления, но и успеть поймать ту непременную «изюминку», без которой даже самый красноречивый человек выглядит всегда пресным и косноязычным.
    Погруженный в свои мысли, я в то же время присматривался к затихшему залу, стараясь понять публику.
    А публика «Жар-птицы» была весьма пестренькая и разноязыкая! И по возрасту и по национальности.
    Кроме молодежи — студентов кафедры славянских языков Венсенского университета, обращали на себя внимание аристократические старики и старушки с ностальгическими выражениями лиц, завороженно слушавшие красивую русскую артистку из Москвы... Последние могикане далекой «белой» эмиграции, дожившие до наших дней!.. (Их дети и дети их детей уже родились во Франции и знали о России только понаслышке).
    Мне приятно было узнать, что в годы войны многие из них были на стороне боровшихся с фашизмом, участвовали во французском движении Сопротивления, некоторые воевали в «маки»...
    Были в зале и «осколки» второй мировой войны, выплеснутые из России вместе с немцами...
    Были невозвращенцы и диссиденты...
    И конечно же эмигранты наших дней, вырвавшиеся из Советского Союза по зову крови на родину предков — в Израиль.
    Справедливости ради следует сказать, что патриотизма на весь путь от Москвы до Тель-Авива, как правило, не хватало,— остатки благородного чувства улетучивались обычно в Париже, Риме или Нью-Йорке...
    Все эти первые мысли и впечатления о публике «Жар-птицы» постепенно обрели во мне определенность, и когда Жанна Болотова закончила свое выступление и передала эстафету мне, я уже знал, о чем буду говорить.
    — Я русский,— начал я.— Родился в городе, о котором наш великий поэт Александр Сергеевич Пушкин писал:


    Люблю тебя, Петра творенье,
    Люблю твой строгий, стройный вид,
    Невы державное теченье,
    Береговой ее гранит,
    Твоих оград узор чугунный,
    Твоих задумчивых ночей
    Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
    Когда я в комнате моей
    Пишу, читаю без лампады...
    И ясны спящие громады
    Пустынных улиц, и светла
    Адмиралтейская игла,
    И, не пуская тьму ночную
    На золотые небеса,
    Одна заря сменить другую
    Спешит, дав ночи полчаса...

    Читал я, забыв обо всем,— читал с вдохновением, захлестнутый патриотическими чувствами и гордостью за свою Россию.
    Хорошо или плохо — не знаю!.. Знаю одно: читал категорически не так, как бормочет эту гениальную поэму один мой московский именитый коллега по всесоюзному телевидению.
    Ах, смотрите, какой я умный, какой талантливый! Я и царь Петр, я и Пушкин, я и... Петербург! И все я, я!.. Все про себя да про себя! Нет бы подумать, что читать-то следует не про себя (кому ты нужен?), а про чудотворного строителя, «чьей волей роковой над морем город основался»! И про сам город, вознесшийся «из тьмы лесов, из топи блат»! И про гений поэта, сумевшего так вдохновенно, так глубоко и нежно, с любовью и удалью воспеть одну из страниц русской истории: рождение Северной Пальмиры — Петербурга!
    Любить надо все то, о чем пел Александр Сергеевич, а не притворяться, не бормотать многозначительно — дураков нынче нет!.. В телевизор все видно.
    И то ли в благодарность за прекрасные стихи Пушкина, то ли потому, что я затронул больную для каждого русского эмигранта тему Родины — а скорее всего за то и за другое вместе,— в зале зааплодировали. Почувствовав этот миг моей «власти» над зрителями, я продолжал:
    — Да, это Петербург! Да, это Петроград! Да, это Ленинград!.. С его именем связана вся моя жизнь. И горе, и радость, и любовь, и ненависть — всё!.. И где бы я ни жил позже, куда бы меня судьба ни забрасывала, я любил, люблю и буду всегда любить мой родной Ленинград! Люблю единственной в жизни любовью. Как и вы, вероятно, любите свой город или место, где родились.
    Судя по лицам некоторых зрителей, особенно активно выражавших мне симпатию и дружелюбие, я понял, что в зале присутствует немало моих земляков, жадно ловивших каждое слово о Ленинграде.
    Говорил я и о том, что молюсь, так сказать, сразу двум богам: работаю в театре и кинематографе одновременно. Кого из этих двух богов люблю больше, сказать затрудняюсь, но знаю твердо: чтобы быть настоящим актером, надо работать в театре.
    — Театр — учреждение с режимом почти ежедневных репетиций и спектаклей, держит актера в постоянной профессиональной форме, как спортсмена ежедневные тренировки.
    И творчески актеру в театре интереснее... Он имеет дело с живыми людьми, с тишиной живого зрительного зала, когда иногда артист ощущает свою «власть» над умами и сердцами зрителей. А это немаловажное обстоятельство!.. И те биотоки, которые идут со сцены в зал и из зала на сцену, как бы взаимообогащая и артиста и зрителя, это не просто разговоры, пустые слова и прочее... Существует такая связь артиста и зрителя, такой редкий, но счастливый союз, когда и рождается вдохновение, происходит таинственный акт творчества.
    Но и кинематограф никогда не брошу. Кинематограф могуч своим воздействием на людей! Силой и масштабом этого воздействия.
    Кинематограф немедленно откликается на любое чрезвычайное событие в жизни человека... В жизни государства, общества... Кинематограф всегда на переднем рубеже жизни! И возможность мне, не артисту, а человеку, гражданину, быть на этом переднем рубеже жизни, сказать о ней свое собственное слово, заявить о своей философской позиции, о своем презрении к чему-либо в жизни устами и поступками своего героя, заявить о своей радости, гневе, боли, возмущении и т. д., конечно, почетное право... За это я безмерно люблю кино!
    Но, будучи театральным артистом, снимаюсь только в свободное от театра время, и снялся уже в восьмидесяти фильмах. И в это же свободное от театра время приехал в Париж имею сейчас удовольствие разговаривать с вами.
    И раз уж я начал свое слово стихами, позвольте мне и закончить его стихами Леонида Бородина:


    Мы с детства в Русь вколдованы —
    Лишь помни и носи!
    Но судьбы уготованы,
    И нет уж той Руси!

    То к худшему?
    То к лучшему?
    Кому про то ясней?
    По Пушкину,
    по Тютчеву
    Знакомились мы с ней.

    Сквозь песни молодецкие
    Мы ищем нашу Русь.
    Нам бабки досоветские
    Вложили эту грусть.

    Но тропы опечатаны.
    Не тронь!
    Не воскреси!
    Последние внучата мы
    Несбывшейся Руси!

    Мне Русь была не словом спора,
    Мне Русь была судья и мать!
    И мне ль российского простора
    И русской доли не понять,
    Пропетой чуткими мехами
    В одно дыхание мое!
    Я сын Руси
    с ее грехами
    И благодатями ее.

    Но нет отчаянью предела,
    И боль утрат не пережить —
    Я ж не умею жить без дела,
    Без веры не умею жить!
    Без перегибов, перехлестов,
    Без верст, расхлестанных, в пыли!
    Я слишком русский,
    чтобы просто
    Кормиться благами земли!

    Знать, головою неповинной
    По эшафоту простучать!
    Я ж не умею вполовину
    Ни говорить и ни молчать!

    Проводили нас со сцены тепло и благодарно. Было очевидно, что оба мы, и Жанна и я, что называется, «пришлись» публике.
    В антракте, когда мы проходили по фойе, нас окружили улыбающиеся зрители. Благодарили, говорили комплименты, задавали всевозможные вопросы, просили автографы...
    Из большинства вопросов явствовало, что ничего они не знают о нас путного, правдивого... Многим все еще казалось, что мы заорганизованные, «зашоренные» роботы, говорящие и действующие по указке и не имеющие права рассуждать самостоятельно...
    Наша простота и раскованность, готовность понять шутку и шутить самим явились для них приятной неожиданностью и откровением. И это в Париже?! (Не так уж и далеко от Москвы.)
    «Земляки» осаждали расспросами о Ленинграде. Как выглядит Зимний дворец? В какой цвет покрашен? Остались ли торцы на Невском? Цела ли Мариинская опера? Сохранились ли после войны дворцы Царского Села, Петергофа, Ораниенбаума?..
    Пришлось обстоятельно отвечать. Одна древняя старушка спросила:
    — Скажите, а дом номер пятьдесят один по Литейному проспекту сохранился?
    Ведь надо же! Как раз в этом доме помещался Ленинградский областной драматический театр, в котором я несколько лет работал.
    — А почему это вас интересует? — спросил я.
    Старушка замялась слегка и сказала:
    — В некотором роде я когда-то была его хозяйкой.
    Я ответил, что дом не только существует, но больше того, опасаясь неожиданного приезда «хозяйки», его не только отремонтировали, но и покрасили заново.
    — А в какой цвет? — улыбнулась она.
    Я ответил.
    — Таким он и был при мне,— успокоилась «домовладелица».
    Другая аккуратная старушенция робко «тюкала» меня по руке чем-то блестящим, стараясь обратить на себя мое внимание. Когда ей удалось это, она протянула мне клеенчатый кошелечек и сказала:
    — Мосье Жженов!.. Все у вас чего-нибудь да просят... Кто автограф, кто что... А я хочу дать вам на память этот пустяковый кошелечек. Пусть ваша дочь хранит в нем билеты на метро.
    — У нас не существует билетов на метро,— сказал я.
    — Ну что ж!.. Тогда пусть существует память обо мне,— нашлась старушка.
    На внутренней стенке кошелька синим фломастером слова: «Артистка Харьковского театра Е. Ещенко. Париж. 1975».
    Сувенир этот моя дочь хранит и по сей день.
    У самого выхода из «Жар-птицы» случилось неожиданное... Когда по просьбе хозяев клуба я расписывался в книге почетных гостей, за моей спиной вдруг раздался хрипловатый возглас:
    — Здорово, Жорка!
    Я опешил. Не сразу дошло даже, что это могло относиться ко мне. Когда дошло, я обернулся, стараясь понять, кто бы это мог быть. Обернулись и мои спутники. Вокруг стало тихо. Все с любопытством ждали, что будет дальше.
    Говорят: всякая биография на облике человека неизбежно оставляет свой след. Передо мной стоял человек, чья внешность целиком подтверждала это правило. Левая рука этого человека неподвижно висела вдоль туловища. На руке была натянута кожаная перчатка... Я-то знал, что руки нет вовсе... Характерные морщины беспорядочно перекрестили когда-то холеное, красивое лицо... Кстати, сейчас его лицо нравилось мне больше, чем тогда... И глаза... Его темные семитские глаза, хитрый прищур которых и нагловатую самоуверенность погасили последующие страдания. Святая правда, что в глазах человека, как в зеркале, можно прочесть всю его жизнь!
    — Гришка?! — Мы пожали друг другу руки.— Живой?
    — Как видишь!..
    Дальше состоялся следующий диалог.
    Он: — Надолго здесь?
    Я: — Завтра возвращаюсь в Москву. А ты?
    Он: — Я ведь теперь живу в Европе! Завтра еду в Италию, вот так!..
    (В этом месте, по его расчету, я должен был испытать зависть. Зависти в себе я не почувствовал.)
    Я: — Да, я понимаю...
    Он: — Познакомься, моя жена!
    (Он представил мне женщину, которую я не запомнил. Мы поклонились друг другу.)
    Он: — Может быть, тебе деньги нужны?.. Долларов двести могу ссудить...
    (Вопрос явно был рассчитан на публику.)
    Я: — Спасибо, Гриша. Свои финансовые дела я вчера еще закончил. Лучше побереги доллары для себя — пригодятся.
    Он: — Как знаешь!
    (Мы оба молча смотрели друг на друга и не знали, о чем нам говорить дальше.)
    Я: — Чувствуешь себя как? Как здоровье?
    Он: — Спасибо. Теперь хорошо. А ты? Неплохо выглядишь!
    Я: — На севере мясо не портится!.. Сам знаешь...
    Он: — Еще как знаю!..
    (Опять замолчали. Становилось как-то неловко... Не про погоду же начинать!..)
    Он: — Ну что ж, ладно, привет!..
    Я: — Привет. Прощай!
    На мое «прощай» Гриша усмехнулся иронически, мы пожали руки друг другу и разошлись.
    Мои спутники продолжали вопросительно и с любопытством смотреть на меня. Я все еще не мог окончательно прийти в себя.
    — Братцы! — наконец сказал я.— Какой потрясающий сюжет в голове... Грандиозно!.. И название уже придумал: «От «Глухаря» до «Жар-птицы».

    «Дорога в ад устлана благими намерениями» — гласит поговорка.
    В день Первого мая за «благие намерения» я получил подарок от своего начальника — очередные десять суток карцера с последующей отправкой на штрафной прииск. Моя «дорога в ад» началась в гараже районной экскаваторной станции (РЭКС) и, пройдя «душе-чистилище» лагерного карцера, закончилась на вахте штрафного прииска «Глухарь», прилепившегося у самого перевала к каменистому, поросшему мхом склону сопки.
    Тот злополучный день начался как обычный трудовой день... Первомайский праздник на заключенных не распространялся, лагерь работал, как всегда.
    Массовый взрыв уже состоялся. Экскаваторы ППГ трудились вовсю. Пыхтели, скрежетали по вечной мерзлоте ковшами, очищали подошву забоя от взорванных пустых пород (торфов). За бортом забоя росли огромные отвалы мерзлой породы. Вездесущие лоточники, как навозные жуки, уже копошились в них в поисках золота.
    Стояла глубокая оттепель. Днем таяли снега, начали оттаивать забои. Вот-вот начнется промывочный сезон.
    Начальство всячески торопило с окончанием вскрышных работ, поэтому в праздничный день работали не только заключенные, но и некоторые вольнонаемные, без которых в этот день нельзя было обойтись.
    В гараже, где я работал единственным диспетчером, уже с утра все пошло наперекосяк. Машины, развозившие экскаваторам топливо и воду, обслуживали вольнонаемные водители. Некоторые из них не вышли в этот день, видно, еще с вечера начав отмечать праздник, а от тех, кто явился, проку оказалось не много: после нескольких утренних рейсов в забой, к экскаваторам, они ухитрились набраться так, что засыпали у диспетчерского столика, пока я отмечал им путевые листы. Приходилось самому садиться за баранку и выручать товарища.
    Вот я и мотался туда-сюда, пытаясь предотвратить простои экскаваторов, рассосать ситуацию в надежде, что мои «павшие» проспятся и вернутся в строй. Но много ли я мог сделать один, когда со всех участков забоя, как сигналы бедствия, неслись тревожные гудки экскаваторов, требовавших воды и топлива.
    Грешным делом, к полудню я и сам не удержался — причастился! Сердобольные «вольняшки» преподнесли и мне чарку — поздравили с праздником.
    С нами старались не иметь никаких контактов только те «вольняшки», кто завербовался на «материке», заключив «полярный договор» с Дальстроем, кто приехал на Колыму за «длинным рублем» или по каким-нибудь иным причинам, известным только им самим и никому больше. Но таких почти и не было на простых физических работах. Они или занимали командные, начальственные должности, или, если возраст соответствовал, а специальной брони, дающей отсрочку, у них не имелось, были призваны в армию и воевали сейчас на фронтах Великой Отечественной.
    Как назло, и погода фокусничала: чередовала солнечные прогалы с такими снежными зарядами, что в шаге от себя ничего нельзя было разобрать за сплошной стеной хлопьев мокрого снега.
    Когда заряд кончался и на короткое время показывалось солнышко, кругом опять стояла первозданная целина.
    Нелепой, чужеродной казалась вдали громада орущего экскаватора, невесть как оказавшегося в сияющем сказочном царстве нетронутого снега — ни следов, ни дорог, ничего!..
    В один из таких «слепых» рейсов меня и угораздило наткнуться на своего начальника, когда, сбившись с пути, я кружил на одном месте в поисках дороги.
    «Моя судьба» поджидала меня на обочине, у дорожной вешки, торчащей из снега, и семафорила рукой, приказывая остановиться. Ничего хорошего встреча не сулила, я понимал это. В чистом колымском воздухе запах алкоголя, принятого мною сегодня, мог перебить разве что запах керосина или жареной нерпы... Но нерпы не было, а керосином запахло в фигуральном смысле — нюх у моего начальника был не хуже чем у добермана.
    — А ну, постой-ка... постой! Притормози. Ты чего это кружишь? — Он подошел к кабине.
    — Заблудился...— стараясь не дышать в его сторону, ответил я.— Сами видите — кругом бело, дорог никаких!.. Того и гляди, загремишь в забой вместе с машиной. Не подскажете, гражданин начальник, как проехать на пятый?.. Везу топливо экскаватору.
    — А почему за рулем?.. Кто разрешил? Где вольный водитель? — Он подозрительно приглядывался ко мне.
    — Водитель?.. Дома, наверное,— сегодня же праздник! На работу не вышел, вот я и езжу. Не стоять же экскаватору.
    Не зря я боялся — начальник унюхал-таки запах алкоголя.
    — Пьяный?! — аж задохнулся он и без всякого перехода, как это часто бывало с ним, заорал:— Заблудился! Дорогу тебе подсказать, негодяй?! В такой день напился, позор!.. А ну, вылезай из кабины, алкоголик!
    Остановить его теперь было невозможно — начальник «пошел вразнос»... Я повиновался, вылез из машины — от судьбы не убежишь.
    — Он заблудился! Дорогу потерял! Ничего, я выведу тебя на чистую воду... Я подскажу тебе дорогу, негодяй! — Начальник никак не мог вытащить из кобуры огромный ржавый пистолет.— На вахту, шагом марш!
    — Воду бы спустить на всякий случай...— Я показал рукой на машину.
    — Не твоя забота, шагай! — Он ткнул меня пистолетом в спину.
    — Спрячьте пушку-то, гражданин начальник! Не смешите людей. С такими игрушками не шутят. — Молчать! Пристрелю.
    — Стреляй, спина широкая... Ну! — вдруг с какой-то забубенной удалью закричал я, теряя контроль над собой.
    — Молчать!
    — Не замолчу! — Я уже не боялся его.
    Отчаяние, гнев, обида, годами копившиеся во мне, рвались наружу. Выпитый спирт только придал храбрости — верно, что пьяному море по колено... Я понимал, что жгу корабли, но уже ничего с собой поделать не мог, меня прорвало.
    — Ты как со мной разговариваешь, негодяй? — Начальник захлебнулся от ярости.
    — Не нравится, да? — кричал я.— А мне, думаете, нравится, как вы годами измываетесь надо мной, за что?.. Вам нравится, что я послушно ишачу, как бесправный раб? Вы привыкли к этому?.. Потому и таскаете за собой, как собственность... Я вам не собака — хочу казню, хочу милую!.. Я человек, а не скотина, запомните это! Он пристрелит меня!.. Мало, видно, понастреляли за эти годы — все еще руки чешутся, да?.. Ну и стреляйте, чего боитесь? Вам за это только лишнюю бляху повесят на грудь «за храбрость», одним контриком меньше! Знаем, как это делается: «Убит при попытке к бегству», подпись, печать, и все — хана! Человека как и не бывало, остался один акт! А что? Нас двое в поле, кругом снег, свидетелей, кроме бога, никаких, кому верить?.. Вам, конечно,— бог нынче не в счет.
    Подумаешь, преступление, выпил! Угостили. Сегодня международный праздник трудящихся всего мира! А кто я такой? Самый настоящий трудящийся. Значит, и праздник мой! Где сказано, что он только для «вольняшек»? Спасибо, нашлись добрые люди, догадались — поздравили. Это от вас не то что благодарности — прошлогоднего снега не дождешься. Вы только пугать и умеете: карцер, срок, пристрелю! Знаете свое «давай-давай»... Хотя бы когда сказали «на, возьми», или «спасибо»... Что я выпил, вы унюхали, а вот что я вкалываю за другого дядю, вам невдомек! Где же ваша совесть?
    Кто заставляет меня делать чужую работу — возить по забоям топливо? Никто. Это не моя забота. Экскаваторы встанут? Ну и хрен с ними, пусть стоят! Что мне, больше всех надо? Это — ваше дело. Вы начальство — вам и думать! За это вам деньги платят! Однако я, как божья коровка, ползаю с утра по забоям, а почему? Потому, что совесть моя не позволяет равнодушно слушать, как трубят экскаваторы, понятно? Только не у всех она, видно, есть, совесть!
    Один мой следователь хвастался, что у него вместо совести х...й вырос! Вот так, гражданин начальник! И не пугайте меня, бесполезно, ничего не выйдет! Больше, чем меня напугали в 1938 году, уже не напугаешь.
    Я выплеснул ему в лицо все свои обиды, накопившиеся за годы вынужденного «мирного сосуществования» с ним. Я не боялся, что в сердцах он может пристрелить меня,— такого за ним вроде бы не водилось, хотя с нервами было далеко не в порядке — психовал он часто. Сейчас он еле владел собой. Разозлил я его ужасно.
    Не задумываясь, он застрелил бы меня, если бы нашел в себе силы переступить через себя, через свою природу. Это-то сознание бессилия и приводило его в исступление больше, чем слова, в выборе которых я не особенно стеснялся, так как и сам сейчас не очень владел собой.
    Ему необходимо было сорвать свою злость, облегчить душу — своей ярости он искал выход. Он материл меня последними словами, искал способ чем-нибудь донять... и нашел наконец!
    Не доходя до вахты лагеря, закричал коменданту:
    — Парикмахера сюда, немедленно!
    А когда парикмахер явился, выхватил из его рук машинку, толкнул меня на пенек у вахты и с каким-то сатанинским наслаждением принялся стричь мне волосы на голове.
    Волосы, отросшие за время диспетчерства и чудом убереженные от парикмахера в дни обязательных банных стрижек в лагере.
    Волосы — признак вольного человека!
    Длинные волосы — иллюзия свободы! Мечта и гордость каждого заключенного!
    Нашел все-таки мою болевую точку... Закончив экзекуцию, вынес приговор:
    — В карцер! На десять суток.
    Так в дни Первомайских праздников 1943 года я оказался в лагерном карцере прииска имени Тимошенко, в неунывающей компании «блатных». Надо отдать им должное, в критических ситуациях они не теряются, не раскисают, не поддаются отчаянию и не празднуют труса. Лагерь для вора — дом родной! Не потому, что там сладко, там очень несладко, но там привычно. Лагерь — постоянная среда обитания людей этой древней профессии. Жизнь вора — детективный фильм в пяти сериях: преступление, арест, тюрьма, суд, лагерь. А освобождение или побег — всего лишь антракт между двумя очередными сеансами. Долго он не длится, даже у самых удачливых: опять следует преступление, арест, тюрьма и т. д. И все повторяется сначала, или, как воры говорят, «по новой»... Исключение составляют «завязавшие», мне встречать таких не доводилось. Воры — как волки: долго не живут и почти не приручаются. Но их сила воли, их живучесть поражает. Они умеют терпеть физическую боль, переносить болезни, голод, произвол охраны... Нельзя не восхищаться их стойкостью. Честный вор (вор в законе) товарища в беде не оставит — разделит с ним последний кусок хлеба. Воры в законе — своеобразное братство, масонская ложа со своим кодексом чести, со своими воровскими законами. Жестокими, жуткими, волчьими... но не шакальими. Полное презрение к материальным ценностям, к деньгам. Деньги шалые — улетят, прилетят, как голуби! Никакого крохоборства, на карту ставится все...
    Среди воров много одаренных от природы натур, талантливых, сильных, умных. Трагично, что эти недюжинные качества получали такое уродливое выражение в жизни.
    Артистов они любят. Меня приняли нормально, хотя я для них никто — фрайер. Даже потеснились на нарах. И в этом было спасение, поскольку, сидя в карцере в одиночку, можно запросто «дать дуба» от холода. Майские вечера на Колыме не вечера на хуторе близ Диканьки — мороз ночью лютый! А дров нам полагалось всего восемь килограммов на сутки. Эту «пайку» берегли на те минуты, когда засыпали. Все остальное время ночи обогревались друг о друга.
    Наше еще счастье, что карцер мы получили с выводом на работу. Рано утром конвой забирал нас и гнал в забой. Понукать и подбадривать не было нужды — выскакивали из «кандея» как пробки из бутылок.
    Очередные десять суток, которыми наградил меня начальник лагеря за мое трудовое усердие, мне предстояло отбыть от звонка до звонка. Как говорится, час в час, минута в минуту. Не девять и не одиннадцать суток, а ровно десять. Старший лейтенант Лебедев Николай Иванович своему характеру не изменял никогда. Рассчитывать на его милосердие не приходилось.
    За три с лишним года, что он таскал меня за собой по всей Колыме, куда бы его ни переводили по службе, я заработал от него в знак особого к себе расположения суток двести карцера, не меньше. И отсидел бы их все сполна, если бы не научился вовремя, исчезать с его глаз, пока он кричал и ругался, до появления коменданта или охраны. Был он вспыльчив, но отходчив,— не видя перед собой объект раздражения, скисал, гнев его мгновенно испарялся.
    Справедливости ради надо сказать, что человек он был незаурядный и в своем роде обаятельный.
    Прекрасный организатор — решительный, энергичный. Не давал покоя ни себе, ни другим. Мучил всех. Сутками не вылезал из забоя — подгонял, проверял, требовал... Непонятно было, когда он спал.
    «Чума» — так прозвали начальника за непредсказуемость его поступков. Никогда нельзя было угадать, как он поведет себя в тот или иной момент. Его часто захлестывали эмоции.
    ...В лагерь привезли бильярд?! Кому это пришло в голову, неизвестно — акцией ума этот факт не назовешь. Скорее всего это был знак расположения кого-то к кому-то и за что-то. Факт остается фактом — бильярд появился. Ясно, что это была мера поощрительная,— ну, скажем, реакция культурно-воспитательной части МАГЛАГа на трудовые успехи лагеря. Бильярд не настоящий, но и не игрушечный. Шары не костяные, но и не металлические — так, ни то, ни се, эрзац, но играть можно.
    Специально для него распорядились построить на открытой площадке лагеря навес от дождя. Начальник радовался больше всех.
    С кием в руке я и увидел его, когда, выспавшись после ночной смены, вышел из барака. В измазанных мелом галифе он кружил с видом победителя вокруг бильярда и легко, с прибаутками обыгрывал каждого, кто пытался соперничать с ним. Роль чемпиона ему нравилась, он был в прекрасном настроении. Заметив меня, предложил и мне сразиться с ним. Я согласился (разве откажешь начальнику).
    — Американку, пирамидку? — с высокомерностью спросил он.
    — Как угодно, гражданин начальник! — скромно ответил я и добавил:— Если в пирамидку, даю вам, не глядя, десять очков форы.
    — Во нахал, во нахал! Все слышали, да? Так! Ладно, принимаю условие. Посмотрим... Начинай!
    Школа, которую я прошел в свое время у маркера Дмитрия Михайловича Иванова (знаменитый Митя Сапожок) в Ленинграде, сделала свое дело — партию я у него выиграл.
    — Давай ставь следующую. И не нужна мне твоя фора — играем на равных! — Начальник мрачнел.
    С каждым положенным мною в лузу шаром барометр его настроения стремительно падал, предвещая бурю... Вокруг нас собрались любопытные. Мне бы, дураку, проиграть ему, а я опять выиграл. В середине третьей партии, поняв, что и ее проигрывает, начальник зловеще оглядел меня с ног до головы и спросил:
    — А почему ты не на работе?
    — Я же в ночную смену,— опешил я.
    — Я покажу тебе ночную смену, бездельник! Дармоед! Комендант! — закричал он. И когда тот подошел, начальник, тыча мне в грудь кием, приказал:— В карцер его!
    Так до вечернего развода я и просидел там — не выигрывай у начальства!


    * * *

    Какое-то время мне посчастливилось работать водителем в РЭКСе. В мои обязанности входило возить топливо и воду экскаваторам ППГ. Начальник сообразил, какая ему от моей работы может быть выгода.
    — Слушай, Жженов,— обратился он ко мне как-то на разводе.— По твоей статье тебе полагается быть в забое на общих, и нигде иначе,— а ты где работаешь? То-то! Не забывай это и помни, что ты в лагере живешь — лагерь твой дом, а не РЭКС! Зима на носу! Дрова нужны и на кухню, и в бараки. Что тебе стоит сделать одну-две ездки? Ты же хозяин на машине! Понял меня?
    Я передал этот разговор начальнику РЭКСа и попросил разрешения сделать несколько ездок с дровами в лагерь.
    — Ты же недавно возил дрова в лагерь? — удивился он.
    — Выходит, мало,— ответил я.
    — Да пошел он к ...! Пусть сам обращается ко мне. Нечего зека шантажировать! Так и передай ему.
    Ничего, конечно, передавать я не стал, а при первом же удобном случае закинул несколько машин с дровами в лагерь, на свой страх и риск. Начальник РЭКСа узнал об этом самовольстве и снял с машины — разжаловал меня в слесари. Спасибо, что не выгнал совсем, а перевел в гараж на ремонтные работы. Там на меня случайно и наткнулся начальник лагеря. Я лежал под машиной в холодном, обледенелом гараже и крутил гайки — наружу торчали только ноги...
    — Эй, кто там? Чьи ноги? — Он постучал валенком по моим ногам.
    — Мои, мои...— Я выглянул из-под машины.
    — Жженов, ты? — удивился он.— Что ты тут делаешь?
    — Что я делаю? Отбываю наказание.
    — Не понял. Какое наказание?
    — Расплачиваюсь за самовольство.
    — Тебя сняли с машины? За что?
    — За дрова. За что же еще?.. Вы же советовали не забывать дом родной.
    — Ах, вот оно что! За это лучшего моего работягу под машину? — взъярился начальник.— Это что же такое делается?! А ну, марш в лагерь сейчас же! Я покажу ему, как моих работяг морозить! Снимаю тебя с этой работы. Пускай «вольняшки» на него ишачат! Иди, иди!.. — И он побежал в контору РЭКСа.
    Как они объяснялись друг с другом, оба моих начальника, неизвестно, а вот результат их встречи аукнулся мне уже на следующий день...
    Нарядчик, проводивший утренний развод, вместо РЭКСа отправил меня в забой на общие.
    «Паны дерутся — с холопов шапки летят!»


    * * *

    Однажды ночью вблизи прииска случился пожар. Горела сопка, поросшая стлаником. Хвоя вспыхнула, как порох, мгновенно опоясав огненным кольцом всю сопку. Огонь, набирая силу, скатывался все ниже и ниже к подножию сопки, угрожая приисковым строениям: эстакадам, сплоткам, буторным приборам, транспортерам — всему деревянному хозяйству прииска. По тревоге были подняты на ноги все. И вольные, и заключенные, и вохра... Тысячи людей, хватая кайла, лопаты, ведра, полезли на сопку навстречу пожару... Несчастье сплотило всех.
    Николай Иванович, конечно, был в первых рядах «атакующих». Закопченный, страшный, в обгоревшей шинели, вымазанный в грязи и саже, вымокший... Размахивая какой-то парусиновой хламидой, он бросался на огонь и, как хитрый полководец, не теряющий разума в исступлении боя, охрипшим голосом командовал своей верной гвардии: «Вольняшки» на х...! Заключенные, за мной! Вперед! Ура!»
    К его чести, надо сказать, что в отношениях с людьми он не делал разницы между вольнонаемными и заключенными, когда дело касалось работы.
    «Вольняшки» недолюбливали его за настырный, беспокойный характер и побаивались.
    Зеки, наоборот, хотя и терпели от него многое,— уважали, инстинктивно чувствуя отсутствие личной корысти в его одержимости.
    Мерил он всех одной меркой — работой. Если ты постоянно выполнял дневную обязательную норму, а не дай бог еще и перевыполнял,— ты ему лучший друг. К таким, кто по неопытности или по жадности нес ему золота больше нормы, демонстрировал личное расположение. Немилосердно льстил, поощрял продуктовыми подачками из ларька — спиртом и махоркой (по курсу: грамм золота — грамм махорки). Упаси бог было смалодушествовать и польститься на его щедрость. Начальник быстро привыкал к новой порции и уже требовал ее перевыполнения, и так без конца... Он забывал, что перевыполнять норму постоянно нельзя. Часто это не зависело от самого работающего даже: ведь содержание золота в жиле непостоянно и неравномерно (то густо, то пусто)... А если ты лоточник — моешь золото лотком, то не последнюю роль играет еще и везение, случай. Начальник все это прекрасно знал, но... «забывал»! Когда же обласканный, вывернутый наизнанку зек возвращался к первоначальной, минимальной норме, лишал его своих милостей, попрекал как бездельника и грозил карцером.
    Начальник придумал «ежедневный субботник»... Обложил золотым оброком всех, кто непосредственно не работал в забое, кто не мыл золото лотком или на проходнушках. Всю лагерную обслугу и всех придурков обязал под страхом «кандея» ежедневно в течение всего промывочного сезона после основной работы в зоне лагеря выходить в забой...
    Золото, золото... Кровь из носу, а подай золото! Ищи где хочешь, когда хочешь и как хочешь, но двадцать граммов отдай!
    Бдительно следил за всеми, кто ловчил и изворачивался, кто заставлял других ишачить вместо себя. Таких, если удавалось поймать, беспощадно гнал с блатных, насиженных мест на общие работы.
    Зачем, например, хлеборезу, врачу или нарядчику корячиться в забое самому? Любой работяга-лоточник за лишний кусок хлеба или освобождения от работы с радостью будет снабжать их металлом — подумаешь, двадцать граммов!
    Каждое утро в тазике у дневального после мытья пола в бараке оставалось 3-5 граммов золота, занесенного из забоя на обуви и одежде работяг.
    В Омчагской долине, или «в долине маршалов», как ее называют, на приисках имени Буденного, Ворошилова, Гастелло и Тимошенко золота было много. Брали его, как и везде на Колыме, хищнически, брали где легче, не заботясь о будущем, лишь бы дать план, задобрить начальство.
    Теперь, через много десятилетий, с великими затратами перемывают то, что тогда бездумно ушло в отвалы.
    Шутка ли... Одними «ежедневными субботниками» Николай Иванович Лебедев ухитрялся приобщить к производственному плану прииска более десяти килограммов золота ежедневно!
    Энтузиаст и идеалист, он «кнутом и пряником» пытался бороться за честный труд, за чистоту нравов в лагере. С одной стороны, на вечерних поверках произносил зажигательные речи, обращенные к патриотическим чувствам и гражданскому сознанию подчиненных ему зеков, с другой стороны — всех устрашал вывешенный на самом лобном месте перед вахтой для обозрения грозный приказ, категорически, под страхом смерти, запрещающий пронос металла из забоя в зону.
    Его филантропические усилия успеха почти не имели. Разве что лишний раз застревали в мозгу той части безвинных зеков, которой и без его проповедей не чужды были патриотические чувства. Но, к сожалению, они являлись лишь частью «Ноева ковчега», бесправной его частью. Власть в лагерях принадлежала уголовникам, начиная с матерых бандитов-рецидивистов и кончая бытовыми преступниками. Призывы к их сознанию по меньшей мере наивны. Всем давным-давно известно, что наши исправительно-трудовые лагеря еще никого не исправляли, а если и перевоспитывали, то скорее в обратном порядке, превращая неопытных дилетантов в профессионалов-рецидивистов с «гулаговскими» дипломами, специалистов узкого профиля: ширмачей, домушников, скокорей, щипачей, ключников, мокрушников и прочей сволочи... «Друзья народа», свившие уютные гнезда в лагерях, терроризировавшие всех и вся! На приказ у вахты не обращали внимания. В угрозу расстрела не верили. Золото как несли, так и продолжали нести: оно заменяло деньги. На него выменивалось все: и пища, и табак, и одежда.
    Как-то он заявился в барак, где я дневалил, и шепотом, чтобы не разбудить спящих, вызвал в тамбур. Было около полуночи...
    — Здравствуйте, гражданин начальник!
    — Здравствуй, здравствуй,— сказал он,— как твоя рука?
    — Спасибо. Ничего.— Я пошевелил пальцами.— А что, пора уже и в забой, да?
    — Не спеши, покантуйся еще малость, успеешь, наработаешься! Я не к тому...
    К тому не к тому, а чего-то он явно недоговаривал. Я молчал. Ждал...
    Руку мне сломали. И сломали дважды. Сначала в забое, в драке, а вскоре, когда она начала срастаться и подживать, снова сломали, уже в бараке, и опять в драке (я ударил вора). Блатные распяли меня, как Иисуса Христа, на крестовине нар и заново разломали руку, обе кости (фрайер не имеет права бить вора).
    В обоих случаях виноват я не был, просто я не стерпел оскорбления. Начальник разобрался беспристрастно, сочтя меня правым в этой истории, потому и не выгнал со сломанной рукой в забой, а разрешил до выздоровления быть дневальным в бараке, где жила бригада лоточников, в которой я работал до болезни.
    — Понимаешь, какая штука,— заговорил он.— У меня на весах сейчас одиннадцать кг девятьсот шестьдесят г... С любой добавкой все равно это звучит как одиннадцать, верно ведь?.. И совсем другое дело — двенадцать!.. Чувствуешь?.. ДВЕНАДЦАТЬ!! И звучит иначе — солидно, понимаешь?
    — Понимаю. Только к чему вы?..
    — Выручай... Позарез нужно сорок грамм металла, понимаешь?
    — Понимаю. Только где я возьму эти сорок грамм?
    Мой вопрос он оставил без ответа. Будто и не слышал вовсе, продолжал:
    — Мне через час рапортовать надо! Сводку в Магадан передавать, понимаешь?.. А у меня одиннадцать кг девятьсот шестьдесят г... Сорок грамм не хватает до ДВЕНАДЦАТИ, понял?
    — Давно понял. Только где я их возьму? — как дятел долбил я.
    — Где? — зашипел начальник и показал пальцем в сторону спящих:— Вон где!.. Там, у любого работяги! И брось дурака валять! Я буду его учить, у кого, где? — Он начал заводиться.— Он, видите ли, не знает где...
    — Вы на что намекаете, гражданин начальник? Неужели вы думаете, что кто-то посмеет нести металл в зону?.. Вы что, своих приказов не читаете?.. «За грамм пронесенного в зону лагеря металла — расстрел!» — продекламировал я ему.
    — Пошел ты... Дашь или нет, отвечай? — Злить его дальше становилось рискованно, начальник мог взорваться.
    — Ладно. Не сердитесь, гражданин начальник, подчиняюсь... делать нечего. Пойду в забой сам на ночь глядя. Прикажите вахтерам выпустить меня из зоны. Не жаль вам инвалида однорукого! — запричитал я.
    — Не придуривайся, не придуривайся... Не считай меня идиотом! Жду тебя в ларьке... с металлом! — И, совсем уже уходя, пообещал:— С меня полкружки спирту.
    Он понял, что сорок граммов золота я ему принесу.
    Как только ушел начальник, я тихонько разбудил одного из работяг и попросил одолжить мне граммов пятьдесят металла. Пробормотав спросонья что-то нечленораздельное, он махнул рукой в сторону потолка над собой и тотчас заснул снова.
    Пошуровав на ощупь за вощеной бумагой из-под аммонала, которой был обит потолок в бараке, я достал бумажный конвертик (капсюль), отсыпал из него на глаз граммов пятьдесят золота на ладонь, завернул в тряпицу и положил в карман. «Капсюль» с остатком металла засунул на прежнее место. Не спеша надел телогрейку, взял лоток и скребок в тамбуре и направился к вахте.
    За вахтой, делая вид, что иду в забой, отошел шагов на пятьдесят, лишь бы меня не было видно вахтерам, разыскал подходящий камушек, сел на него, закурил, задумался...
    Стояла тишина. В белесых сумерках летней полярной ночи спал лагерь, умаявшись за долгий трудовой день...
    Не спали лишь охрана да начальник, дожидающийся золота в лагерной каптерке... Не спал я, делая вид, что в поте лица своего мою в ночном забое это самое золото, недостающее ему до полного счастья!.. Все идет своим чередом: бежит время, летят года!.. Хочешь остаться в живых, вернуться домой, хочешь увидеть близких тебе людей — не задумывайся, не береди себя, соблюдай правила игры — делай вид!
    Незаметно подкралась, подползла тоска. Стало невыносимо грустно... Опять заскребло, заныло в груди, захотелось поднять голову и закричать!.. Истошно, по-звериному! Пожаловаться небу, излиться в холодные глубины звездного мироздания!.. Навсегда исторгнуть разъедающую душу боль обреченности!..
    Что же они делают с нами? Когда это все кончится?
    Мое счастье, что в такие минуты вся боль души моей — отчаяние, надежда, одиночество, жажда жизни, любви — каким-то непостижимым образом рвалась наружу не криком и не слезами, а в словах!.. Слова!.. Спасительные слова, рождаясь на свет, искали друг друга, тычась, как слепые котята, роились, множились... В хаосе бесчисленных комбинаций, рожденных воображением, творили себе подобных, соединялись в смысловые сочетания, продирались сквозь строй самокритичных «шпицрутенов» и, облагороженные рифмой, музыкой, ритмом, образностью, становились наконец стихами...
    Не ахти какие по таланту (это от бога) — наивные, но честные, чистые... Спасительные в момент депрессии, душевного мрака, когда от самоубийства человека отделяет всего лишь шаг. Стихи, возвращающие надежду, помогающие терпеть.


    Закрою глаза, и вновь снится
    Прозрачная сказочность гор,
    И иней на длинных ресницах,
    И глаз незнакомых укор...

    И кажется, звездной кометой,
    Упав с бирюзовых небес,
    Мелькнула, и призрачным светом
    Зажегся серебряный лес.

    Погасли глаз милых зарницы,
    И нет ничего впереди,
    И только подстреленной птицей
    Колотится сердце в груди...

    И снова по трассе таежной
    Ползти от кювета в кювет...
    Ведь юноше с «черною» кожей
    Не может быть счастья и нет!

    Долгие страдания не свойственны молодости, несчастья забываются. Жажда жизни, ее простые радости берут верх... А легкомыслие и некоторая авантюристичность — азартность моей натуры помогли принять предложенные правила игры. Через год-два я уже постиг законы лагеря. Жил сегодняшним днем!.. Жил, не заботясь о том, что будет завтра,— сегодня цел — и ладно...
    Выражаясь языком блатных, из «чистого» фрайера я постепенно становился «мутным» фрайером, то есть человеком опасным, с которым лучше не связываться: он может дать сдачи, постоять за себя.
    Не все из нас разделяли эти неписаные законы... Не каждый очутившийся во власти ГУЛАГа считал возможным принять жестокие правила игры, предложенные лагерным «катехизисом», выстроенным по принципу: «Лучше умри ты сегодня, а я — завтра!»
    Сколько прошло перед моими глазами людей, которые погибли, так и не осилив Дантовы круги колымского ада! Людей честных, глубоко чувствующих, интеллигентных.. Они погибали не от физического истощения, нет!.. Суровый климат, цинга, дистрофия, произвол уносили, конечно, жизни многих хороших людей, но эти чистые души уходили, не пережив крушения ими же воздвигнутых идеалов, крушения собственной веры. Уходили тихо, без борьбы, и никакие самые гуманные условия лагеря не могли зарубцевать смертельных ран, нанесенных достоинству человека, его чести.
    ...Цигарка докурена, пора возвращаться! В первой попавшейся луже отфактурил лоток и скребок, изрядно намочив их в грязной жиже, для вящей убедительности выкупал и тряпку с золотишком и бодрым шагом направился в каптерку в предвкушении обещанной мне полкружки спирта,— начальник свое слово держал всегда.

     

    Категория: История | Добавил: Elena17 (15.11.2017)
    Просмотров: 31 | Теги: преступления большевизма, россия без большевизма, Георгий Жженов, мемуары
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 635

    БИБЛИОТЕКА

    ГЕРОИ НАШИХ ДНЕЙ

    ГАЛЕРЕЯ

    ПРАВОСЛАВНО-ДЕРЖАВНЫЙ КАЛЕНДАРЬ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru