Элемент самокритичности наличествовал в сознании интеллигенции. В каждом поколении в её рядах находились трезвые головы, которые разоблачали фикции «русского Запада». Как и положено всякой иллюзии, она разбивалась при столкновении с Западом реальным, чем объясняется ряд разочарований, постигших русских путешественников по Европе. Но интеллигенция как сословие проходила мимо этих прозрений, не хотела их воспринимать.
Многие русские интеллигенты при ближайшем знакомстве с Европой могли бы повторить слова Фонвизина: «Пребывание моё во Франции убавило сильно её цену в моём мнении; я нашел доброе в гораздо меньшей мере, нежели воображал, а худое в такой большой степени, которой и вообразить не мог!» Мираж воображаемой Европы рассыпался при соотнесении с реальностью.
С русскими часто происходило то, что, по мнению П.В. Анненкова, произошло с Белинским и что «не раз повторялось со многими из наших самых рьяных западников, когда они делались туристами: они чувствовали себя как бы обманутыми Европой». Анненков вспоминал о 40-х годах XIX века: «Русская интеллигенция любила не современную, действительную Францию… а Францию идеальную, воображаемую, фантастическую… У нас искали потаенной Франции».
Характерно и признание Гоголя: «Мысль, которую я носил в уме, о чудной, фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле».
Горечью, обидой проникнуты письма Герцена из Европы. В России он грезил европейской «колыбелью свободы», в Европе же почувствовал себя на другом берегу. В книге «С того берега», которую Анненков характеризовал как «самое пессимистическое созерцание западного развития», Герцен, обращаясь к сыну, писал: «Мы устраняем старую ложь… Мы довольно долго изучали хилый организм Европы, во всех слоях и везде мы находили перст смерти. Едва веришь глазам: неужели это та самая Европа, которую мы тогда знали и любили… Вещи, которые я никогда не считал возможными в Европе даже в минуты ожесточенной досады и самого черного пессимизма, сделались обыкновенны, ежедневны». Герцен описывает иллюзии «русского Запада», которые «не исполнили своей великой задачи, они разрушили веру, но не осуществили свободу, они зажгли в сердцах желания, которых они не в силах исполнить… Прощай, отходящий мир, прощай, Европа». В лице Герцена определённая часть русского общества прощалась с невоплотившимися грезами «русской Европы».
Цепь разочарований можно резюмировать словами письма Достоевского из Европы: «Господи, какие у нас предрассудки насчёт Европы». Болезненное воображение, бесплодная фантазия, предрассудки, самообман – неизбежный вывод, к которому приводит в сознании интеллигенции столкновение «русского Запада» с Западом реальным. Русские образованные люди искали в Европе высоких идеалов, но при знакомстве с реальной Европой они обнаруживали господство серединной культуры, которая принципиально неприемлема для двуполярного русского духа.
«На краю нравственной гибели», к которой привел Герцена крах главной иллюзии жизни, он обращается к России: «Я чую сердцем и умом, что история толкается именно в наши ворота… Осталось только два интересных вопроса: вопрос социальный и вопрос русский… Народ русский для нас больше, чем родина». Так Герцен становится родоначальником русского народничества. Но это оказалось сменой предмета мифотворческого сознания. Не найдя в Европе исполнения беспочвенных фантазий, русская интеллигенция обратила свой воспаленный взор на Россию. И Россию она видела с точки зрения противопоставления прогресса и варварства, передового и отсталого, революционного и консервативного.
Синдром[1] народничества, выражавший инстинктивное чувство покаяния перед народом и смутно ощущаемый религиозный долг, не приблизил русскую интеллигенцию к народу, ибо оказался переложением на русской почве понятий, приобретенных в интеллектуальных скитаниях по чудным фантазиям Европы. «Идейный багаж юных подвижников невыразимо скуден: отправляясь в пустыню, они берут с собой, вместо Евангелия, "Исторические письма” Лаврова; так и спят на них, положив под изголовье. За это евангелие и идут на смерть, как некогда шли люди за сугубое аллилуйя» (Г.П. Федотов). В России интеллигенция видела то, что позволяло увидеть настроение «русского Запада»: «социализм» христианской общины, прирождённые наклонности русского народа к социализму… В реальной России не было того крестьянства, которое народническая интеллигенция хотела воспитывать, просвещать, революционизировать. Русский народ не понимал того «просвещения», которое пыталась навязать ему интеллигенция хождением в народ, и не нуждался в нём. Из очередного столкновения иллюзии с реальностью предстояло родиться ряду концепций переделки косного русского народа, вплоть до его воспитания диктатурой пролетариата. Константин Леонтьев обоснованно считал, что «тот, кто понимает, до чего дорог культурный, национальный стиль для нашего государства, до чего спасительно может быть теперь для славянства постепенное свержение умственного ига Европы, тот должен желать не дальнейшего влияния "интеллигенции” нашей на простолюдина русского, а наоборот, – он должен искать наилучших способов и наилегчайших путей подражания мужику… Нам нужно вовсе не смешение с народом, а сходство с ним».
Разочарование в иллюзии «русского Запада» некоторых наблюдательных и последовательных русских людей не способствовало оздоровлению образованного общества. Интеллигенция либо оставалась глуха к их свидетельствам, либо готова была пожертвовать частью иллюзий «русской Европы», чтобы заменить их фикциями «европеизированной России». Возврат интеллигентского сознания к европейскому универсализму и широте произошел при смене народнической идеологии на марксистскую.
Ясновидческие слова, преисполненные любви и печали, обнажают духовную болезнь, разъедающую религиозные устои европейской культуры. Но то, что критикуется в Европе прозревшими русскими людьми, привлекает образованное общество. От десятилетия к десятилетию установка на «русский Запад» становится иллюзорнее, но авторитетнее в общественном мнении. Спектр идей, переливающихся в русскую культуру через образованные слои, становится радикальнее: от синкретической религиозности масонства – к атеизму, от идеализма – к марксизму, от либерального марксизма – к большевизму.
От самообличения к саморазрушению
Что отталкивало русскую интеллигенцию от реальной России, и каковы глубинные мотивы её «любви» к Западу? У интеллигенции были свои мотивы того, что она безболезненно усвоила и болезненно усилила наследие – инерцию беспочвенности. Интеллигенция яростно отторгалась от России потому, что иначе ей потребовалась бы глобальная переоценка ценностей, принципиальная смена жизненной позиции, принятие бремени долговременного исторического строительства на поприще непривычном и не обещающем скорых и блестящих плодов. Предстояло долго восстанавливать то, что разрушалось уже два века. Необходимо было самоотверженно отказаться от благ, которые были приобретены ценой порабощения народа. Потребовалось бы отказаться от многого того, что было мило с детства, и научиться любить многое, ставшее чужим. Необходимо было самоотверженно взять на себя историческую ответственность за прошлые грехи образованного сословия и за современное строительство. Русские творческие гении наметили и указали этот путь. Творчество А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя, Н.С. Лескова, И.А. Гончарова, Ф.М. Достоевского, славянофилов можно характеризовать как попытку оздоровления корней, нахождения органичных путей русской культуры. Отказавшись следовать по пути, указанному русскими гениями, интеллигенция избрала наиболее легкое: историческую инерцию, бездумность, безответственность и необременённость. Выбор её, по существу, был отказом от свободного самоопределения и проявлением эгоистического своеволия.
Русскую интеллигенцию пленяло на Западе то, что позволяло ей укрепиться в привычном жизнечувствии и оправдать его. Европейская цивилизация была плодом возрожденческого индивидуализма. Отказ от христианских устоев вёл к дегуманизации «гуманистической» культуры Нового времени: деградации совести, чувства ответственности, раскрепощению эгоистической самости, инстинктов и их моральной легализации. К этому мироощущению и стремилась присоединиться русская интеллигенция, ибо оно оправдывало её экзистенциальное положение и амбиции, давало видимую «великую» цель, легкодоступные и «престижные» средства к её достижению. Так иллюзия «русского Запада» становится не только унаследованной, но и востребованной установкой русской интеллигенции. Отказ от экзистенциальной иллюзии равнозначен для неё аскетическому самоотречению, на что не способна безрелигиозная воля. Путь внутренней аскезы, духовного совершенствования представляется профанному атеистическому сознанию пошлым.
Выбор между почвой и лжеевропеизмом был для интеллигенции выбором между духовной жизнью и смертью. Это видно на примере Белинского – чуткого «барометра» духовного состояния эпохи. В период органичного восприятия реальности для Белинского были важны идеи национальной самобытности, исторического призвания народа, миссия России. Это не закрывало от него культурных достижений Запада. Когда он окунулся в лжеевропеизм, Россия превратилась в его глазах в задворки Европы, где он увидел только религиозное мракобесие народа и варварскую деспотию власти. В Европе Белинский ценит уже не Шеллинга и не Гегеля, а Фейербаха и социалистов, ради торжества идей которых он готов принести в жертву миллионы голов.
Отсюда очевидна закономерность: при ориентации на органичную национальную культуру сознание человека наиболее открыто, целостно, оно объемлет достижения отечественной и зарубежной культуры, творчески их синтезируя. Патриотическая установка наделяет христианским универсализмом. Те, кто видел опасности, таящиеся в западной цивилизации, не потеряли любовь к Европе и высоко ценили её культурные достижения. «Страной святых чудес» называл Европу славянофил Хомяков, это повторил другой её критик – Достоевский. Вот что пишут о Западе «антизападники» в России – славянофилы: «Оторвавшись от Европы, мы перестаем быть общечеловеческой национальностью» (И.В. Киреевский). «Мы действительно ставим западный мир выше себя и признаем его несравненное превосходство… Есть невольное, почти неотразимое обаяние в этом богатом и великом мире западного просвещения» (А.С. Хомяков). «Не закопал Запад в землю талантов, данных ему от Бога. Россия признает это, как и всегда признавала. И сохрани нас Бог от умаления заслуг другого. Это худое чувство» (К.С. Аксаков).
Тотальная ориентация на иллюзию «русского Запада» примитивизирует, профанирует – искажает, опошляет сознание, сужает культурный горизонт интеллигенции. Из поля зрения выпадают не только достоинства русской культуры, но и достижения западной, сознание фокусируется на периферийных явлениях западной цивилизации. Остаётся ослепление не реальным, а мифическим западным просвещением и цивилизацией. Гоголь писал Белинскому в ответ на его знаменитое письмо: «Вы говорите, что спасение России в европейской цивилизации, но какое это беспредельное и безграничное слово! Хоть бы вы определили, что нужно подразумевать под именем европейской цивилизации? Тут и фаланстеры, и красные, и всякие – и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает поневоле: где наша цивилизация?»
Но образованное общество идёт не по пути зрячего Белинского, а вслед за ослепшим Белинским. Разоблачения иллюзии «русского Запада» в глазах интеллигентского общества не произошло.
И.В. Киреевский писал о русских интеллигентах: «Безусловное пристрастие к западной образованности и безотчетное предубеждение против русского варварства заслоняли от них разумение России». Стыдясь своего азиатского, варварского происхождения, интеллигенция стремилась отделаться от остатков разумения России и присоединиться к европейской просвещённости. Это рождало у интеллигенции чувство национального самоуничижения. Ей не только мало знакомо чувство патриотизма (естественное для всякого европейца), перед лицом европейской цивилизованности интеллигенция стыдилась своей русскости. В раболепии нашей интеллигенции перед Западом «проявляется какая-то страсть, какая-то комическая восторженность, обличающая и величайшую умственную скудость, и совершенное самодовольство» (А.С. Хомяков).
Интеллектуальное плебейство вынуждало интеллигенцию заискивать перед Западом. Каждый иностранец, приехавший с Запада, до сих пор приветствуется в интеллигентском сообществе как кровный брат, как посланник духовной родины, повстречавшийся на чужбине. Всякое легковесное суждение европейца о России и русских воспринимается как пророческое обличение и указание на то, как надо понимать русский характер. Восторженно был встречен русским обществом злобный пасквиль маркиза де Кюстина. По авторитетному заявлению Герцена, «без сомнения, это самая занимательная и умная книга, написанная о России иностранцем». Вслед за Кюстином интеллигенция готова признать в характере русского народа все немыслимые пороки, приписываемые ему европейскими братьями по разуму. просвещённые умы России готовы согласиться с заявлением заезжего писаки: «Здесь всё нужно разрушить и заново создать народ» (Кюстин). К подобному выводу приходил и популярный в 1860-х годах публицист В.А. Зайцев: «Оставьте всякую надежду, рабство в крови их… Народ груб, туп и вследствие этого пассивен… Поэтому благоразумие требует, не смущаясь величественным пьедесталом, на который демократы возвели народ, действовать энергически против него».
Трезвые голоса в оценке кюстиновской характеристики России остались в меньшинстве и не услышаны интеллигентской публикой до сих пор. По словам Ф.И. Тютчева, «книга г. Кюстина служит новым доказательством того умственного бесстыдства и духовного растления (отличительной чертой нашего времени, особенно во Франции), благодаря которым дозволяют себе относиться к самым важным и возвышенным вопросам более нервами, чем рассудком; дерзают судить весь мир менее серьезно, чем, бывало, относились к критическому разбору водевиля». Симптоматично единодушие европейских скитальцев по России и русских скитальцев по культурным задворкам Европы. Последние разовьют свою заботу о народе до необходимости его перековки, раскулачивания, уничтожения как класса. Российские реформаторы 90-х годов XX века обладали тем же ущербным менталитетом и пытались до основанья всё разрушить, чтобы заново создать, взнуздывали народ очередными утопическими экспериментами – «демократизацией», «либерализацией», ваучеризацией…
Национальное самообличение интеллигенции не вполне искренне, ибо разумеется при этом, что признаваемые ею пороки были следствием исконно русского характера. Поскольку интеллигенты стремятся отделаться от русского варварства и прибиться к европейской просвещённости, то от национальных недостатков интеллигенция как бы избавилась. Пороки же остаются в характере азиатского российского народа и в русской азиатской деспотии. Очередь за перевоспитанием русского народа и разрушением русского самовластия.
Интеллигенция искренне ощущала окружающую жизнь бессмысленной, несправедливой, не могла в ней жить и стремилась во имя её изменения пострадать, пожертвовать собою. Борьба «против гнусной российской действительности» (В.Г. Белинский) становится основным жизненным интересом русской интеллигенции. И не столько российская, сколько вся и всякая действительность ощущалась ею как гнусная, – в образцовой Европе, как выяснилось, её воспаленное сознание не позволяло видеть действительность, а только собственные фантазии. Невозможность примирения с настоящим и маниакальная устремленность к грядущему – эта ложная эсхатологическая настроенность питалась ненавистью к неуютной, чуждой и взыскательной реальности, в которой не находилось места ложной установке. Жизнь отечества и народа враждебна интеллигенции, которая пребывает в ожидании социального чуда: окончательной гибели ненавистного мира.
В итоге интеллигенция, считая, что не принимает определённый тип жизни, отвергала жизнь как таковую. Л.А. Тихомиров, бывший одним из руководителей террористической организации «Народная воля», затем отошедший от революционной деятельности, описывает интеллектуальную атмосферу тех лет: «Это было возмущение против действительной жизни во имя абсолютного идеала. Успокоиться ему нельзя, потому что если его идеал невозможен, то, стало быть, ничего на свете нет, из-за чего стоило бы жить. Он скорее истребит "всё зло”, то есть весь свет, всё, изобличающее его химеру, чем уступит».
Невыносимое положение, неумение и нежелание признать свою вину толкали революционную интеллигенцию к самоистреблению через разрушение мира вокруг себя. В бессознательном тяготении к небытию, в своего рода гипнозе небытия и коренится своеобразное самоотречение интеллигенции: так называемый «аскетизм», строгость её нравов, пафос героизма, готовность к самопожертвованию и «мученичеству». В интеллигенции происходит разделение по отношению к инстинкту смерти. Большая часть интеллигенции самозабвенно отдается сублимированию этого влечения в формах общественно полезной деятельности (либеральная интеллигенция) или революционной борьбы (радикальная интеллигенция). И то и другое, по существу, было разными формами разрушения реальности под знаменами её созидания. Инстинкт смерти диктовал предрасположенность радикальной интеллигенции к наиболее разрушительным социальным идеологиям. В идеологии светлого будущего она находит удовлетворение и оправдание своему бессознательному влечению к смерти через сублимацию[2] разрушительных инстинктов в идеалах прогресса, блага человечества, революции, освобождения народа, светлого будущего…
К началу XX века в творческих кругах интеллигенции нарастает разочарование в благообразном самообмане. Тот, кто отказывается от маски созидательной деятельности, непосредственно откликается на зов смерти. Отсюда нарастание в интеллигентской среде настроений разочарования, отчаяния, тоски, ужаса бессмысленности жизни, волна самоубийств и сумасшествий. Искусство декаданса – упадничества, индивидуалистического пессимизма, неприятия жизни, эстетизации небытия – во многом выражало переживание смерти и бессмысленности жизни.
Александр Блок описывает духовное состояние того времени: «Интеллигентных людей, спасающихся положительными началами науки, общественной деятельности, искусства, – всё меньше… Это естественно, с этим ничего не поделаешь. Требуется какое-то иное, высшее, начало. Раз его нет, оно заменяется всяческим бунтом и буйством, начиная от вульгарного "богоборчества” декадентов и кончая неприметным и откровенным самоуничтожением – развратом, пьянством, самоубийством всех видов». Налицо разочарование в спасающих фикциях интеллигентской культуры и отсутствие подлинных высших начал жизни. Реальной укорененности в жизни не было, теперь рассыпаются и иллюзорные её опоры. Господствующее настроение обречённости и гибели считается признаком интеллигентности как таковой. От этого качества, уверен Блок, «не только отрекаться нельзя, но можно ещё утверждать свои слабости – вплоть до слабости самоубийства. Что возражу я человеку, которого привели к самоубийству требования индивидуализма, демонизма, эстетики или, наконец, самое неотвлечённое, самое обыденное требование отчаяния и тоски, – если сам я люблю эстетику, индивидуализм и отчаяние, говоря короче, если я сам интеллигент? Если во мне самом нет ничего, что любил бы я больше, чем свою влюбленность индивидуалиста в свою тоску, которая как тень всегда и неотступно следует за такою влюбленностью».
Это саморазоблачение индивидуалистического сознания интеллигенции. Но самосознание её не выходит за пределы рокового круга ложной экзистенции. Казалось, усвоено многое: что всё, чем жила интеллигенция, рушится и гибнет и что требуется какое-то иное, высшее, начало. Осознано и то, в каком направлении можно искать эти начала жизни: «Если интеллигенция всё более пропитывается "волею к смерти”», – пишет Блок, – то народ искони носит в себе «волю к жизни». Но какой-то паралич воли (это естественно, с этим ничего не поделаешь) не позволяет интеллигентскому сознанию переступить ту «недоступную черту… которая определяет трагедию России». Душа интеллигенции развращена индивидуалистическим демонизмом и не способна подчиниться высшему началу. Религиозный вопрос жизни и смерти, вопрос веры и доверия Богу – это для интеллигенции, по выражению Мережковского, «самый нелюбопытный вопрос в наши дни». Любопытства остается только на героическое упоение собственной гибелью.
Жизнь и на краю бездны берёт своё, поэтому глашатаи смерти культуры не были способны ни на самоубийство, ни на убийство культуры. Но они разлагали её изнутри и распространяли то господствующее настроение («Слушайте великую музыку будущего… Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте Революцию». А.А. Блок), которое позволяет с энтузиазмом отдаваться палачам, когда они приходят к власти. Продажность и самоистребление интеллигенции в 1920-е годы – это логический итог реализации её инстинкта смерти. Когорты же революционеров не допускали интеллигентских гнилых мыслей и с остервенением продолжали раздирать Россию.
Марксизм как идеологию революционного разрушения интеллигенция воспринимала через иллюзию «русского Запада». Эта установка на восприятие фикций европейской культуры – очаг болезни в национальной душе, через который просачивались в Россию духи социального небытия. Лжеевропейское сознание усваивает изжитые и отброшенные Европой «рабочие гипотезы» культуры, превращающиеся в аксиомы мысли и директивы действия. В русскую душу вливаются идейные яды, изготовленные в европейских лабораториях мысли. Установка «русского Запада» – это чёрная дыра в русской душе. Америка, которой бредят перед самоубийством герои Достоевского Крафт («Подросток») и Свидригайлов («Преступление и наказание»), – это крайняя граница «русского Запада», точка схождения иллюзий за пределами всякой реальности. Туда и влечёт воспаленное воображение человека, порвавшего связи с жизнью. После циничного разоблачения всех иллюзий действительности обнажается прародина блуждающего духа. «В Америку», – возопил Свидригайлов перед самоубийством. (Подпольный суицидальный мотив проявляется и в «панамериканизме» современной интеллигенции в России.)
Так как жизнь сопротивляется откровенному влечению к смерти, то инстинкт смерти сублимируется в пафосе революционного переустройства мира. Точкой концентрации этой псевдосозидательной энергии интеллигенции была идея освобождения народа, спасения человечества.
Живая жизнь является укором больной совести интеллигенции, поэтому жизнь народа необходимо перестроить по своему разумению и подобию. Собственные прегрешения и недуги выносятся вовне, поэтому лечить и спасать нужно не себя, а народ и человечество. Вследствие этого интеллигенция была охвачена ложным сочувствием к выдуманному народу. Это констатирует Достоевский, обращаясь к интеллигенции: «Русский народ убежден почему-то, что вы не об нём болеете, а об каком-то ином народе, в вашу голову засевшем и на русский народ не похожем, а его так даже презираете». Высокомерное чувство не было подлинной любовью к народу и не вело к пониманию его нужд. Экзальтированная забота о благе народа давала ложную компенсацию чувству исторической вины перед народом, поэтому она становится основной темой жизни интеллигенции. Всё, что служит благу народа и его освобождению, есть добро, всё, что мешает этому, есть зло. Ряды интеллигенции открыты тому, кто приемлет эту шкалу добра и зла и кто желает участвовать в общем деле – борьбе за освобождение народа. Этому подчиняются образ жизни и мысли интеллигенции, этим диктуются пуританские отношения внутри «ордена» и отношение интеллигентской общины к внешнему миру. Этот идеал представлял собой иллюзии лжеевропеизма, поэтому в российской действительности они превращались в полную фикцию. Действия, основанные на фикциях, разрушают реальность. Поэтому освобождение народа и дало противоположный результат.
Главным врагом народа объявляется основной исторический противник интеллигенции – традиционная российская власть. Ибо монархия, даже ослабленная историческими катаклизмами, являлась охранительной силой от диктатуры интеллигентских идей. Ненависть к самодержавию и обвинение его в грехах гнусной российской действительности укоренены в бессознательном стремлении не признавать собственной исторической вины. Поэтому энергия русской интеллигенции сосредоточивается на борьбе с азиатской деспотией – монархической властью.
По этой же причине интеллигенция яростно борется с религиозной верой своего народа. Предрассудкам народной веры – Православию – она противопоставляла предрассудки безрелигиозного гуманизма, механистическое мировосприятие, веру в естественное совершенствование человека и бесконечный прогресс человечества. Так усугубление беспочвенности образованного сословия приводит к отрыву от реальных нужд народа, от русской религиозности и органичной культуры, от творческой гениальности, от русской государственности. Это – принципиальный антипатриотизм и антирусскость русской интеллигенции.
Психологический облик, социальный статус и роль интеллигенции принудили А.П. Чехова произнести приговор: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо её притеснители выходят из её же недр». Писатель говорит о «сволочном духе, который живёт в мелком измошенничавшемся душевно русском интеллигенте», который «брюзжит и охотно отрицает всё, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать… Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях – и всё это в силу того, что жизнь не имеет смысла».
Инициируя духовное разложение, многие представители творческой интеллигенции ощущали приближающуюся гибель России, в связи с чем в обществе усилились апокалиптические предчувствия и ожидания. «Что-то в России ломалось, что-то оставалось позади, что-то, народившись или воскреснув, стремилось вперёд… Куда? Это никому не было известно, но уже тогда, на рубеже веков, в воздухе чувствовалась трагедия» (З.Н. Гиппиус). В предреволюционные годы усиливались всеобщее беспокойство, духовное смятение, поиск мистических знамений и символов, предощущение катастрофы:
Двадцатый век… ещё бездомней,
Еще страшнее жизни мгла,
Еще чернее и огромней
Тень Люциферова крыла.
(А.А. Блок)
Но когда русская катастрофа разразилась, даже зазывалы её, подобные А.А. Блоку, ожидавшему очищения в революционной грозе, не могли предвидеть её инфернального характера и тотальности.
В итоге можно согласиться, что «жизнь русской интеллигенции – сплошное неблагополучие, сплошная трагедия. Кажется, нет в мире положения более безвыходного, чем то, в котором очутилась русская интеллигенция, – положение между двумя гнетами: гнетом сверху, самодержавного строя, и гнетом снизу, темной народной стихии, не столько ненавидящей, сколько непонимающей, – но иногда непонимание хуже всякой ненависти. Между этими двумя страшными гнетами русская общественность мелется, как чистая пшеница Господня, – даст Бог, перемелется, мука будет, мука для того хлеба, которым, наконец, утолится великий голод народный; а пока всё-таки участь русского интеллигента, участь зерна пшеничного – быть раздавленным, размолотым – участь трагическая» (Д.С. Мережковский). Сквозь типично интеллигентские заморочки насчёт гнёта самодержавного строя (вскоре интеллигенция вместе со всем народом ощутит, что есть настоящий гнёт) и темной народной стихии, которая не понимает «жертвенную» интеллигенцию (глядя в бездонный колодец тысячелетней национальной культуры через иллюзии «русского Запада», интеллигенция видела только тёмную бездну), у Мережковского проглядывает понимание безысходной трагичности безродного сословия, которое не утеряло ни возможности искупления, ни исторического назначения культурного слоя российского общества.
|