Для первой половины XIX века констатировано полное затухание казачьего автономизма, что вполне понятно, если принять во внимание исчезновение самого казачества. Помимо горсти фрондеров типа Полетики, державшихся трусливо и ворчавших ничуть не грознее членов московского Аглицкого клуба, никакого политического национализма на Украине, в то время, не существовало. По словам Грушевского, уже со времен Петра Великого началось стирание граней в культурном облике малоруссов и великоруссов. Образованные украинские силы, особенно духовенство, широко были привлечены к строительству Российской Империи. "Великорусский язык входит в широкое употребление, не только в сношениях с российскими властями, но влияет и на язык внутреннего украинского делопроизводства, входит и в частную жизнь и в литературу Украины" {106}. Этот "великорусский" язык был, разумеется, тем общероссийским языком, в выработке которого малоруссы приняли одинаковое, если не большее участие вместе с великоруссами. Именуя его великорусским, Грушевский делает вид, будто он, как нечто чуждое, принесен извне государственным порядком, хотя ни фактов насильственного его внедрения не приводит, ни открытого утверждения в этом смысле не позволяет себе. "По мере того, - говорит он, - как культурная жизнь обновленной России понемногу растет, с середины XVIII века великорусский язык и культура овладевают все сильнее и глубже украинским обществом. Украинцы пишут по-великорусски, принимают участие в великорусской литературе, и много их становится даже в первые ряды нового великорусского литературного движения, занимают в нем выдающееся и почетное положение". Процесс слияния малороссийского шляхетства с великорусским шел так быстро, что окончательное упразднение гетманства при Екатерине не вызвало никакого сожаления. Все прочие перемены встречены столь же легко, даже с сочувствием. Если небольшая кучка продолжала твердить о прежних "правах", то очень скоро "желание к чинам, а особливо к жалованию" взяло верх над "умоначертаниями старых времен". Как только разрешился в благоприятную сторону вопрос о проверке дворянского звания, южнорусское шляхетство окончательно сливается с северным и становится фактором общероссийской жизни. Забвение недавнего автономистского прошлого было так велико, что по словам того же Грушевского "созидание национальной жизни" пришлось начинать "заново на пустом месте" {107}. Все, что подходило под понятие национальной жизни на Украине в первой половине XIX столетия, представлено было любителями народной поэзии и собирателями фольклора, добрая половина которых состояла из "кацапов", вроде Вадима Пассека, И. И. Срезневского, А. Павловского. Даже Н. И. Костомаров до двадцатилетнего возраста не знал, великорусс он или малорусс. Что же до природных украинцев - М. А. Максимовича, А. Л. Метелинского, И. П. Котляревского, Е. П. Гребенки, то они не только не противопоставляли украинизма руссизму, но всячески подчеркивали свою общероссийскую природу, нисколько не мешавшую им быть украинцами. "Скажу вам, что я сам не знаю, какова у меня душа, хохлацкая или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Оба природы щедро одарены Богом и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой". Эти слова Гоголя могут считаться выражающими настроения подавляющего числа тогдашних малороссийских патриотов. Весь их патриотизм заключался в простой, естественной, лишенной какой бы то ни было политической окраски, любви к своему краю, к его природе, этнографии, к народной поэзии, к песням и танцам. Самая деятельность их заключалась в собирании этих песен и сказок, в изучении языка и быта, в сочинении собственных стихов и повестей на этом языке. "Наступило, кажется, то время, когда познают истинную цену народности, - писал Максимович в предисловии к своему сборнику малороссийских песен,- начинает уже сбываться желание: да создастся поэзия истинно русская". Этот человек, любивший Украину, никогда не забывал, что она - русская земля. "Уроженец южной киевской Руси, где земля и небо моих предков, я преимущественно ей принадлежал и принадлежу доныне, посвящая преимущественно ей и мою умственную деятельность. Но с тем вместе, возмужавший в Москве, я также любил, изучал и северную московскую Русь, как родную сестру нашей киевской Руси, как вторую половину одной и той же святой Владимировой Руси, чувствуя и сознавая, что как их бытие, так и уразумение их одной без другой, недостаточны, односторонни". Слова эти, сказанные в ответ на приветствия по случаю 50-летия его литературной деятельности в 1871 г., как нельзя лучше характеризуют всю жизнь Максимовича и все его ученые труды. Его филологические и исторические работы, журналы "Киевлянин" и "Украинец", издававшиеся им в 40-60 годах, встречались всегда одинаково благожелательно, как русским, так и малороссийским обществом. Когда основался киевский университет св. Владимира, Максимович, в то время совсем еще молодой профессор ботаники в Москве, назначается его ректором. Пост был чрезвычайно ответственный. Правительство Николая I ставило задачей киевскому университету противодействие польскому влиянию в крае. Это были те времена, когда среди поляков господствовала точка зрения, выраженная Владиславом Мицкевичем - сыном поэта, согласно которой спрашивать киевлян, хотят ли они жить с Польшей, все равно, что "demander aux habitants de Moscou et de Tver, s'ils sont Russes". К тому же и профессура нового университета состояла, на первых порах, преимущественно из поляков. Максимович блестяще справился со своей задачей. Установив наилучшие отношения со своими коллегами поляками, он в то же время противопоставил их культурному влиянию свое собственное - русское. Сам гр. С. С. Уваров - министр народного просвещения - был в восторге. Однажды, в 1837 г., он совершенно неожиданно приехал в Киев и сразу отправился в Университет. Там в это время происходил акт, на котором Максимович читал речь "Об участии и значении Киева в общей жизни России". Уваров так был захвачен этой речью, что едва дал оратору закончить ее, бросившись к нему с горячим рукопожатием {108}. Эпизод этот - лучшее свидетельство того, какой национальной жизнью жил этот выдающийся украинец того времени. Таков же, примерно, был Амвросий Метелинский (1814-1869) - профессор харьковского и киевского университетов, - восторженный романтик и идеалист, страстный собиратель народной поэзии. В предисловии к своему сборнику южно-русских песен, выпущенному в Киеве в 1854 г., он писал все в том же духе единства русского народа и русской культуры: "Я утешился и одушевился мыслью, что всякое наречие или отрасль языка русского, всякое слово и памятник слова есть необходимая часть великого целого, законное достояние всего русского народа, и что изучение и разъяснение их есть начало его общего самопознания, источник его словесного богатства, основание славы и самоуважения, несомненный признак кровного единства и залог святой братской любви между его единоверными и единокровными сынами и племенами". Русское столичное общество не только не враждебно относилось к малороссийскому языку и произведениям на этом языке, но любило их и поощряло, как интересное культурное явление. Центрами новой украинской словесности в XIX веке были не столько Киев и Полтава, сколько Петербург и Москва. Первая "Грамматика малороссийского наречия", составленная великоруссом А. Павловским, вышла в СПБ, в 1818 году. В предисловии, автор объясняет предпринятый им труд желанием "положить на бумагу одну слабую тень исчезающего наречия сего близкого по соседству со мною народа, сих любезных моих соотчичей, сих от единые со мною отрасли происходящих моих собратьев". Первый сборник старинных малороссийских песен, составленный кн. М. А. Цертелевым, издан в 1812 году в Петербурге. Следующие за ним "Малороссийские песни", собранные М. А. Максимовичем, напечатаны в Москве в 1827 г. В 1834 году, там же вышло второе их издание. В Петербурге, печатались Котляревский, Гребенка, Шевченко. Когда Н. В. Гоголь прибыл в Петербург, он и в мыслях не держал каких бы то ни было украинских сюжетов, сидел над "Гансом Кюхельгартеном" и намеревался идти дорогой тогдашней литературной моды. Но вот, через несколько времени пишет он матери, чтобы та прислала ему пьесы отца. "Здесь всех так занимает все малороссийское, что я постараюсь попробовать поставить их на театре". Живя в Нежине, он не интересовался Малороссией, а попав в москальский Петербург стал засыпать родных письмами с просьбой прислать подробное описание малороссийского быта. В Петербурге поэтов писавших по-украински пригревали, печатали, выводили в люди и создавали им популярность. Личная и литературная судьба Шевченко - лучший тому пример. "Пока польское восстание не встревожило умов и сердец на Руси, - писал Н. И. Костомаров, - идея двух русских народностей не представлялась в зловещем виде, и самое стремление к развитию малороссийского языка и литературы не только никого не пугало призраком разложения государства, но и самими великороссами принималось с братской любовью". Говоря о "национальной жизни", Грушевский имел в виду не таких людей, как Метелинский и Максимович, и не любовь к народу и к народной поэзии. Национальные его устои связаны с радами, бунчуками, с враждой к московщине. Но если этот национализм пришлось создавать "заново, на пустом месте", то каким чудотворным словом поднят был из гроба Лазарь казачьего сепаратизма? Штампованная марксистская теория без труда отвечает на этот вопрос: - развитие капитализма, нарождение буржуазии, борьба за рынки. Кого сейчас способно удовлетворить такое объяснение? Не говоря уже о внутреннем банкротстве самой теории, не существует, сколько нам известно, ни одной серьезной попытки приложения ее к изучению капиталистического развития на Украине в XIX в. Капитализма собственно-украинского, отличного от общероссийского, невозможно обнаружить, до такой степени они слиты друг с другом. А о борьбе за "внутренний рынок", смешно говорить при виде украинских богачей, сидевших в Москве и в Петербурге, как у себя дома. Не экономикой, не хозяйственными интересами и потребностями объясняется возрождение казачьего автономизма после полувекового мертвого периода. Пошел он не от цифр ярмарочной торговли, а от книги, от литературного наследства. Существует марокканская легенда, согласно которой все мужское еврейское население было истреблено, однажды, арабами. Тогда жены убитых попросили позволения посетить могилы мужей. Им это было разрешено. Посидев на кладбище, они забеременели от покойников и таким путем продолжили еврейскую народность в Марокко. Украинский национализм XIX века также получил жизнь не от живого, а от мертвого - от кобзарских "дум", легенд, летописей и, прежде всего, - от "Истории Русов". Это не единственный случай. Существовало лет сто тому назад ново-кельтское движение, поставившее целью возродить кельтский мир в составе Ирландии, Шотландии, Уэльса и французской Бретани. Стимулом были древняя поэзия и предания. Но рожденное не жизнью, а воображением, движение это дальше некоторого литературного оживления, филологических и археологических изысканий не пошло. Не получилось бы никаких всходов и на почве увлечения казачьей словесностью, если бы садовник-история не совершила прививку этой, отрезанной от павшего дерева ветки, к растению, имевшему корни в почве XIX века. Казачья идеология привилась к древу российской революции и только от него получила истинную жизнь. То, что самостийники называют своим "национальным возрождением", было не чем иным как революционным движением, одетым в казацкие шаровары. Это замечено современниками. Н. М. Катков в 1863 г. писал: "Года два или три тому назад, вдруг почему-то разыгралось украинофильство. Оно пошло параллельно со всеми другими отрицательными направлениями, которые вдруг овладели нашей литературой, нашей молодежью, нашим прогрессивным чиновничеством и разными бродячими элементами нашего общества" {109}. Украинофильство XIX века, действительно, представляет причудливую амальгаму настроений и чаяний эпохи гетманщины с революционными программами тогдашней интеллигенции. Ни Гоголь, ни Максимович, ни один из прочих малороссов, чуждых революционной закваски, не прельстился "Историей Русов", тогда как в сердцах революционеров и либералов она нашла отклик. И еще любопытнее: самый горячий и самый ранний отклик последовал со стороны не украинцев, а великороссов. М. П. Драгоманов, впоследствии, с некоторой горечью отмечал что "первая попытка в поэзии связать европейский либерализм с украинскими историческими традициями, была предпринята не украинцами, а великоруссом Рылеевым" {110}. Кондратий Федорович Рылеев - "неистовый Виссарион" декабристского движения, был из тех одержимых, которые пьянели от слов "свобода" и "подвиг". Они их чтили независимо от контекста. Отсюда пестрота воспетых Рылеевым героев: - Владимир Святой, Михаил Тверской, Ермак, Сусанин, Петр Великий, Волынский, Артамон Матвеев, Царевич Алексей. Всех деятелей русской истории, которых летопись или молва объявили пострадавшими за "правду", за родину, за высокий идеал, он награждал поэмами и "думами". Берясь за исторические сюжеты, он никогда с ними не знакомился сколько-нибудь обстоятельно, доверял первой попавшейся книге или просто басне. Не трудно представить, каким кладом оказались для него "История Русов" и казачьи летописи, где что ни имя, то герой, что ни измена, то непременно борьба за вольность, за "права". Пусть гремящей, быстрой славой, Разнесет везде молва, Что мечом в битве кровавой Приобрел казак права! Едва ли не большее число его "дум" посвящено украинскому казачеству: Наливайко, Богдан Хмельницкий, Мазепа, Войнаровский - все они борцы за свой край, готовые жертвовать за него кровью. Чтоб Малороссии родной, Чтоб только русскому народу Вновь возвратить его свободу. Грехи татар, грехи жидов, Отступничество униатов, Все преступления сарматов Я на душу принять готов. Так говорит Наливайко в "Исповеди". Ему же вложены в уста ставшие знаменитыми стихи: Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На притеснителей народа. Судьба меня уж обрекла, Но где скажи, когда была Без жертв искуплена свобода? Не менее благородные и возвышенные чувства звучат в "Войнаровском", где измена Мазепы рассматривается, как "борьба свободы с самовластьем". Войнаровский, такой же карьерист и стяжатель, как его дядюшка Мазепа, представлен пылким энтузиастом свободы, ринувшимся на ее защиту. Так мы свои разрушив цепи На глас свободы и вождей, Ниспровергая все препоны, Помчались защищать законы Среди отеческих степей. Нигде больше, ни в русской, ни в украинской литературе образ Малороссии и казачьих предводителей не овеян такой романтикой высокого подвига, как в поэмах и "думах" Рылеева. "Думы и поэмы великорусса Рылеева, замечает Драгоманов, - сеяли в целой России и в Украине не одни либеральные идеи, но, бесспорно, поднимали на Украине и национальное чувство. Еще в 50-х годах, я помню, "Войнаровский" и "Исповедь Наливайки" переписывались в наших тайных тетрадях рядом с произведениями Шевченко и читались с одинаковым жаром" {111}. Шевченко шел по тропе проложенной Рылеевым и был его прямым учеником. Даже русофобия, которой насыщена его поэзия, - не оригинальна, она встречается у Рылеева. Это те стихи в "Войнаровском", что посвящены жене его казачке, стоически переносящей выпавшие на ее долю невзгоды. Ее тоски не зрел москаль, Она ни разу и случайно Врага страны своей родной Порадовать не захотела Ни тихим вздохом, ни слезой. Она могла, она умела Гражданкой и супругой быть. Если не считать небольшой группы казакоманов типа Полетики, то не только в простом народе, но и в образованном малороссийском обществе времен Рылеева редко встречались люди способные назвать москаля "врагом страны своей родной". Не трудно отсюда заключить о роли поэм "великорусса Рылеева". Облаченный им в римскую тогу казачий автономизм приобретал новизну и привлекательность, роднился с европейским освободительным движением, льстил местному самолюбию. Алчные казачьи страсти прикрывались ризой гражданских добродетелей, сословные путчи гетманской эпохи возводились в ранг жертвенных подвигов во имя свободы, а добычники и разбойники выступали в обличии Брутов и Кассиев. Какой живительной водой вспрыскивала такая поэзия чахлые остатки поборников казачьих идеалов! "Примите выражения признательности моей и моих соотечественников, которых я знаю", писал Рылееву Н. Маркевич, автор одной из "Историй Малороссии", - "Исповедь Наливайко глубоко запала в наши сердца... Мы не забыли еще высокие дела великих людей Малороссии... Вы еще найдете у нас дух Полуботка" {112}. Не один дух Полуботка, но и дух Мазепы разбужен Рылеевым. Силуэт гетмана, виднеющийся на заднем плане поэмы "Войнаровский" и в других думах, очерчен с несомненной симпатией. Это человек высоких помыслов, могучих сил. Можно сказать, что не Войнаровский, а он истинный герой поэмы. Войнаровский готов жертвовать Украине всем, что у него есть: ... стране родимой Отдам детей с женой любимой; Себе одну оставлю честь. Мазепа же готов ей и честью жертвовать. Образ его овеян трагизмом и жестокой, но благородной драмой. Поэт не судит его за измену; лежала ли в основе ее правда или ложь - все равно; важно, что он весь предан Украине. И Петр и я - мы оба правы; Как он, и я живу для славы, Для пользы родины моей. Сколько известно, никто из литературоведов занимавшихся творчеством Рылеева не придавал национального значения казачьим сюжетам его поэм. В них видели, только, образцы "гражданской лиры". Попадись что-нибудь похожее из татарской либо турецкой истории, оно было бы воспето с одинаковым пылом. Действительно, украинофильство нашего поэта до того книжное, начитанное, что в какое-нибудь политическое его значение не верится. И все же, есть основание думать, что оно не случайно. Не надо забывать, что Рылеев - декабрист, а декабристский заговор, в значительной мере, и может быть в большей, чем мы предполагаем, был заговором украинско-польским. Эта его сторона наименее изучена, но игнорировать ее нельзя. Что в Польше, задолго до декабристов, существовали тайные патриотические организации и что эти организации готовились к восстанию против русского правительства хорошо известно. Граф Солтык и полковник Крыжановский засвидетельствовали на следствии, что мысль о необходимости войти в контакт с русскими тайными обществами возникла у них в 1820 году {113}. Из показаний М. П. Бестужева-Рюмина перед следственной комиссией видно, что между Директорией южного декабристского общества и обществом польским заключено было в 1824 г. формальное соглашение, по которому, поляки обязывались "восстать в то же самое время, как и мы" и координировать свои действия с русскими повстанцами {114}. Но в этом сказалась только одна из сторон польской заинтересованности в русском бунте. Поляки много работали над разжиганием едва тлевшего под золой уголька казачьей крамолы и над объединением ее с декабристским путчем. Делалась ставка на возвращение Польше, если не всей Малороссии, то, на первый случай, значительной ее части. По договору 1824 г., Южное общество обнадежило их получением Волынской, Минской, Гродненской и части Виленской губерний {115}. Но главные польские чаяния связывались с украинским автономистским движением. По словам С. Г. Волконского, поляки питали "большую надежду на содействие малороссийских дворян, предлагая им отделение "Малороссии от России" {116}. От союза с малороссийским дворянством ожидали большего, чем от офицерского восстания, но в массе своей, южные помещики оказались вполне лояльными по отношению к самодержавию. Только очень небольшая кучка встала на путь декабризма и связанного с ним украинского сепаратизма. Здесь не приходится придавать значения наличию среди главарей "Союза Благоденствия" Муравьевых-Апостолов, потомков гетмана Данилы, но пройти мимо Общества Соединенных Славян вряд ли возможно. И это не потому, что в числе его членов был большой процент малороссийской шляхты. Ни М. В. Нечкина, ни новейший исследователь Соединенных Славян Жорж Луциани не находят у них ни малейшего намека на "украинофильство" {117}. Но, незаметно для самих себя, они вовлечены были в русло националистической идеологии желательной полякам. Своим, если не возникновением, то направлением, обязаны они поляку Ю. К. Люблинскому, связанному с патриотическими польскими организациями. Это он подсказал им название и идею "Соединенных Славян". Идея, хоть и старинная, мало общего имела с балканским панславизмом XVII века, представленным Гундуличем, Крижаничем. Не было у поляков сколько-нибудь крепких связей и с чехами, за исключением разве литературных. Практически, ни Сербия, ни Далмация, ни Чехия их не интересовали. Зато Малая Русь, входившая некогда в состав Речи Посполитой, была предметом страстных вожделений. Нигде пропаганда общности славян и федеративного всеславянского государства не велась так настойчиво, как здесь. Можно думать, что лозунг "соединенных славян", провозглашавший независимость каждой страны, сочинен был специально для пробуждения казачьего автономизма. Нигде в других краях он не насаждается с таким старанием. В 1818 г. основывается в Киеве масонская ложа "Соединенных Славян", а через четверть века, в Киеве же - "Кирилло-Мефодиевское Братство", поставившее во главу угла своей программы, все то же общеславянское федеративное государство. Даже во второй половине XIX века, идеей всеславянской федерации увлекался Драгоманов. И нигде, кроме Малороссии, не видим столь ясно выраженного польского влияния и польской опеки в отношении подобных организаций. Так, надпись "Jednoее Slowianska", украшавшая знак ложи "Соединенных Славян", не оставляет сомнений в польском ее происхождении. Основателем и первым ее правителем был поляк Валентин Росцишевский, управляющим мастером другой поляк Франц Харлинский, а в числе членов - Иосиф Проскура, Шимановский, Феликс Росцишевский и многие другие местные помещики-поляки {118}. А. Н. Пыпин и последующие историки считают эту ложу идейной матерью одноименного декабристского общества, хотя прямой связи между ними не установлено. Существовали в Малороссии другие масонские организации инспирированные или прямо созданные поляками. Была в Житомире ложа "Рассеянного мрака" и ложа "Тамплиеров"; в Полтаве - ложа "Любовь к истине", в Киеве "Польское патриотическое общество", возникшее в 1822 г. и, тотчас же, как эхо, появившееся вслед за ним "Общество малороссов", состоявшее из поборников автономизма. "Где восходит солнце?" - гласил его пароль, и ответ: "В Чигирине". Из дел следственной комиссии о декабристах видно, что резиденцией "Общества Малороссов" был Борисполь, а "большая часть членов оного находятся в Черниговской губернии, а некоторые в самом Чернигове {119}. М. П. Бестужев-Рюмин не очень выгодно о них отзывается: руководитель общества В. Л. Лукашевич "нравственности весьма дурной, в губернии презираем, и я слышал, что общество его составлено из людей его свойства" {120}. Это тот самый Лукашевич, что поднимал когда-то бокал за победу Наполеона над Россией {121}. Он был одной из самых деятельных фигур в декабристско-малороссийско-польских взаимоотношениях. Кроме "Союза Благоденствия" и "Малороссийского общества", мы его видим в ложе "Соединенных Славян", в полтавской ложе "Любовь к истине" и говорили, также о его членстве в польских ложах. Масонские ложи признаны были, по-видимому, наиболее удобной формой встреч и единения двух российских фронд - декабристской и украинствующей. Особенный интерес, в этом смысле, представляет полтавская ложа, где наряду с членами Союза Благоденствия М. Н. Новиковым, Владимиром Глинкой и М. Муравьевым-Апостолом, представлены были малороссы, вроде губернского судьи, Тарновского, екатеринославского дворянского предводителя Алексеева, С. М. Кочубея, И. Котляревского и многих других. Был там, конечно и Лукашевич. Первым ее руководителем значился Новиков, начальник канцелярии кн. Репнина. По словам Муравьева-Апостола, "он в оную принимал дворянство малороссийское, из числа коих способнейших помещал в общество называемое Союз Благоденствия. Полтавскую ложу Муравьев прямо именует "рассадником тайного общества" {122}. После Новикова, руководство перешло к Лукашевичу, про которого Бестужев-Рюмин сказал, что "цель оного (сколь она мне известна), присоединение Малороссии к Польше". На одном из допросов, Бестужев показал, будто Лукашевич "адресовался к Ходкевичу, полагая его значущим членом польского общества, предлагая присоединиться к оному и соединить Малороссию с Польшею" {123}. Основой и направляющей силой южного масонства являлись поляки, которым принадлежала в те дни культурная гегемония во всем малороссийском крае, а в некоторых губерниях (Киевской, например) - большая часть земельных владений. На следствии, Рылееву был задан вопрос о связях декабристов с польскими тайными обществами. Он отговорился своей слабой осведомленностью на этот счет, но признался, что слышал о них от Трубецкого и от Корниловича, который дня за два до 14 декабря, приносил Трубецкому копию какого-то договора между поляками и южным обществом декабристов, касательно будущих русскопольских границ. От Трубецкого он слышал, будто "Южное общество через одного из своих членов имеет с оными (поляками) постоянные сношения, что южными директорами положено признать независимость Польши и возвратить ей от России завоеванные провинции Литву, Подолию и Волынь" {124}. Согласно С. Н. Щеголеву, в 1824 г. кн. Яблоновский представитель "Польского патриотического общества", начал особенно энергичные переговоры с декабристами. Результатом его усилий явился съезд польских и русских заговорщиков в Житомире в начале 1825 года. На этом "славянском собрании" присутствовал, будто бы, и К. Ф. Рылеев. На съезде поставлен был и одобрен вопрос о независимости Малороссии, каковую поляки считали необходимой "для дела общей свободы". Фома Падурра, главный оратор на эту тему, не придумал для украинского национализма никакого другого обличья, кроме старого казачьего. По его мнению, верным средством поднять народ было - напомнить ему "казацкую славу". В этом плане он и начал потом, вкупе с другим помещиком Ржевусским ("атаман Ревуха"), пропаганду среди украинского населения. В Саврани они основали "школу лирников", обучая собранных "народных" певцов игре на инструменте и текстам патриотических казачьих песен, сочиненных Падуррой и положенных на музыку Ржевусским. Подготовив целую партию таких певцов, они пустили их по кабакам, вечерницам и прочим сборищам простого люда {125}. К сожалению, Щеголев, описавший этот эпизод, пользовался источниками недоступными нам здесь, за границей, в силу чего, мы лишены возможности проверить степень основательности всего им рассказанного. Как бы то ни было, можем не сомневаться в одном: Рылеев был давнишним полонофилом, состоявшим в литературных и идейных связях с польскими националистами и вряд ли будет ошибкой сказать, что своими казачьими сюжетами он обязан больше полякам чем украинцам. Несомненно также, что в декабристской среде был усвоен взгляд на Малороссию как на жертву царской тирании, а на казачьих главарей как на борцов и мучеников за свободу. Имена Дорошенок, Мазеп, Полуботков ассоциировались с делом народного освобождения. Фигуры их окутывались флером романтики и в таком виде подносились интеллигентной публике и позднейшим поколениям. "Я не знаю, как в моих руках очутилась "Исповедь Наливайки" Рылеева, - пишет в своих воспоминаниях Вера Засулич, она стала для меня самой священной вещью" {126}. Мог ли в представлении этой женщины, ничего кроме социалистической литературы не читавшей, выдержать соперничество с романтическим героем исторический Наливайко - грубый разбойник и кондотьер, бунтовавший во имя расширения привилегий реестровых казаков, требовавший земель под Брацлавом и готовый резать носы и уши хлопам, которые захотели бы втереться в казачье сословие и уйти от своих панов? Казакомания декабристов была не простым литературным явлением и ею отличался не один Рылеев. Декабристы, можно сказать, стояли у власти на Украине. Генерал-губернатором малороссийским был в то время кн. Н. Г. Репнин - брат видного декабриста С. Г. Волконского и сам большой либерал. Его дед, фельдмаршал Репнин, подозревал его в причастности к убийству Павла И. Стремясь быть "отцом" вверенного ему края и, в то же время, человеком "новых веяний", он собирал вокруг себя все выдающееся, что было на Украине, - привлек И. П. Котляревского, первого поэта, начавшего писать по-украински, учредил малороссийский театр в Полтаве, приглашал к себе в дом людей свободомыслящих, среди которых первое место занимали члены декабристских южных обществ. У него можно было встретить и Пестеля, и Орлова, и Бестужева-Рюмина. Но к числу свободомыслящих он относил, также, людей типа Василия Полетики, "свободомыслие" которых вызывалось не закончившейся к тому времени проверкой дворянских прав. Эти стародубские и лубенские маркизы Позы постоянно вертелись при генерал-губернаторском дворе, который до известной степени может рассматриваться как один из центров "возрождения" украинского сепаратизма. Дочь кн. Репнина, Варвара Николаевна, благоговевшая перед подвигом своего дяди С. Г. Волконского и насквозь проникнутая духом декабризма, была в то же время почитательницей и покровительницей Тараса Шевченко. Тот и другой были для нее явлениями одного порядка. Существует предположение, что Репнин был одним из вдохновителей "Истории Русов". Такое подозрение высказал М. А. Максимович, человек очень осведомленный. На этом примере видно, как российский космополитический либерализм преображался на украинской почве в местный автономизм. Декабристы первые отождествили свое дело с украинизмом и создали традицию для всего последующего русского революционного движения. Герцен и Огарев подражали им, Бакунин на весь мир провозгласил требование независимой Польши, Финляндии и Малороссии, а петрашевцы, при всей неясности и неопределенности их плана преобразования России, тоже успели подчеркнуть свой союз с сепаратизмами, в том числе с малороссийским. Это одна из закономерностей всякого революционного движения. В. А. Маклаков, один из лидеров демократического лагеря, находясь уже в эмиграции, выразил это так: "Если освободительное движение в войне против самодержавия искало всюду союзников, если его тактикой было раздувать всякое недовольство, как бы оно ни могло стать опасным для государства, то можем ли мы удивляться, что для этой цели и по этим мотивам оно привлекло к общему делу и недовольство "национальных меньшинств"?" {127}. Только немногим удалось устоять против этой логики, и первым среди них надо назвать Пушкина. Он тоже был "декабристом" и лишь случайно не попал на Сенатскую площадь. "История Русов" была ему отлично знакома. Он напечатал отрывок из нее в своем "Современнике" но он не поставил дела Мазепы выше дела Петра и не воспел ни одного запорожца, как борца за свободу. Произошло это не в силу отступничества от увлечений своей молодости и от перемены взглядов, а оттого, что Пушкин с самого начала оказался проницательнее Рылеева и всего своего поколения. Он почувствовал истинный дух "Истории Русов", ее не национальную украинскую, а сословно-помещичью сущность. Думая, что автором ее, действительно, был архиепископ Г. Конисский, Пушкин заметил: "Видно, что сердце дворянина еще бьется под иноческой рясою". На языке либерализма "сердце дворянина" звучало как "сердце крепостника". Теперь, когда нам известны вполне корыстные интересы, вызвавшие рецидив казачьих страстей породивших "Историю Русов", можно только удивляться прозорливости Пушкина. Революционная русская интеллигенция, в своем отношении к сепаратизму, пошла путем не Пушкина, а Рылеева. "Украинофильство", под которым разумелась любовь не к народу малороссийскому, а к казацкой фронде, сделалось обязательным признаком русского освободительного движения. В развитии украинского сепаратизма оно было заинтересовано больше самих сепаратистов. Шевченко у великорусских революционеров почитался больше, чем на Украине. Его озлобленая казакомания приходилась русскому "подполью" больше по сердцу, чем европейский социализм Драгоманова. При всем обилии легенд облепивших имя и исказивших истинный его облик, Шевченко может считаться наиболее ярким воплощением всех характерных черт того явления, которое именуется "украинским национальным возрождением". Два лагеря, внешне враждебные друг другу, до сих пор считают его "своим". Для одних он - "национальный пророк", причисленный чуть не к лику святых; дни его рождения и смерти (25 и 26 февраля) объявлены украинским духовенством церковными праздниками. Даже в эмиграции ему воздвигаются памятники при содействии партий и правительств Канады и США. Для других он предмет такого же идолопоклонства и этот другой лагерь гораздо раньше начал ставить ему памятники. Как только большевики пришли к власти и учредили культ своих предтеч и героев - статуя Шевченко в числе первых появилась в Петербурге. Позднее, в Харькове и над Днепром, возникли гигантские монументы, величиной уступающие, разве только, статуям Сталина. Ни в России, ни за границей, ни один поэт не удостоился такого увековечения памяти. "Великий украинский поэт, революционер и мыслитель, идейный соратник русских революционных демократов, основоположник революционно-демократического направления в истории украинской общественной мысли" - такова его официальная аттестация в советских словарях, справочниках и энциклопедиях. Она унаследована еще от подпольного периода революции, когда у всех интеллигентских партий и направлений он считался певцом "народного гнева". Даже произведения его толкуются в каждом лагере по-своему. "Заповит", например, расценивался в свое время в русском подполье, как некий революционный гимн. Призыв поэта к потомкам - восстать, порвать цепи и "вражою злою кровью вольность окропити" понимался там, как социальная революция, а под злой кровью - кровь помещиков и классовых угнетателей. Совсем иную трактовку дает самостийнический лагерь. В 1945 г., в столетнюю годовщину со дня написания "Заповита", он отметил его появление, как величайшую веху в развитии национальной идеи, как призыв к национальной резне, ибо "кровь ворожа", которую Днепр "понесе з Украины у синее море", ничьей как москальской, великорусской, быть не может. Приводим этот пример не для оценки правильности или неправильности обоих толкований, а как характерный случай переплетения у "великого кобзаря" черт русской революционности с украинским национализмом. Правда, и та, и другой были поставлены лет 80 тому назад под большое сомнение таким видным социалистом и украинофильским деятелем, как М. П. Драгоманов. Шевченко ему казался величиной дутой в литературном и в политическом смысле. Революционность его он не высоко ставил и никогда бы не подписался под сочетанием слов "революционер и мыслитель". Он полагал, что с мыслью-то как раз и обстояло хуже всего у Тараса Григорьевича. Из Академии Художеств Шевченко вынес только поверхностное знакомство с античной мифологией, необходимой для живописца, да с некоторыми знаменитыми эпизодами из римской истории. Никакими систематическими знаниями не обладал, никакого цельного взгляда на жизнь не выработал. Он не стремился, даже, в противоположность многим выходцам из простого народа, восполнять отсутствие школы самообразованием. По словам близко знавшего его скульптора Микешина, Тарас Григорьевич не шибко жаловал книгу. "Читать он, кажется, никогда не читал при мне; книг, как и вообще ничего не собирал. Валялись у него на полу и по столу растерзанные книжки "Современника", да Мицкевича на польском языке". Такая отрасль знания, как история, к которой ему часто приходилось обращаться в выборе сюжетов - что дало основание Кулишу в 50-х годах объявить его "первым историком" Украины - оставляла желать много лучшего в смысле усвоения. "Российскую общую историю, - пишет тот же Микешин, - Тарас Григорьевич знал очень поверхностно, общих выводов из нее делать не мог; многие ясные и общеизвестные факты или отрицал или не желал принимать во внимание; этим оберегалась его исключительность и непосредственность отношений ко всему малорусскому". Некоторых авторов, о которых писал, он и в руки не брал, как например, Шафарика и Ганку. Главный способ приобретения знаний заключался, очень часто, в прислушивании к тому, о чем говорили в гостиных более сведущие люди. Подхватывая на лету обрывки сведений, поэт "мотав соби на уса, та перероблював соби своим умом" {128}. Не верил Драгоманов и в его хождение в народ, в пропаганду на Подоле, в Кириловке и под Каневом, о которой сейчас пишут в каждой биографии поэта советские историки литературы, но которая сплошь основана на домыслах. Кроме кабацких речей о Божией Матери, никаких образцов его пропаганды не знаем. Достойна развенчания и легенда о его антикрепостничестве. Дворовый человек, чье детство и молодость прошли в унизительной роли казачка в барском доме, не мог, конечно, питать теплых чувств к крепостному строю. Страдал и за родных, которых смог выкупить из неволи лишь незадолго до смерти. Но совершенно ошибочно делать из него, на основании этих биографических фактов, певца горя народного, сознательного борца против крепостного права. Крепостной крестьянин никогда не был ни героем его произведений, ни главным предметом помыслов. Ничего похожого на некрасовскую "Забытую деревню" или на "Размышления у парадного подъезда" невозможно у него найти. Слово "панщина" встречается чрезвычайно редко, фигуры барина-угнетателя совсем не видно и вся его деревня выглядит не крепостной. Люди там страдают не от рабства, а от нечастной любви, злобы, зависти, от общечеловеческих пороков и бедствий. Тараcу Григорьевичу суждено было дожить до освобождения крестьян. Начиная с 1856 года, вся Россия только и говорила, что об этом освобождении, друзья Шевченко, кирилло-мефодиевцы, ликовали; один он, бывший "крипак", не оставил нам ни в стихах, ни в прозе выражения своей радости. Не было у него и связей с русскими революционными демократами; он, попросту, ни с кем из них не был знаком, если не считать петрашевца Момбелли, виденного им, как-то раз, на квартире у Гребенки. Да и что представляли собой революционные демократы того времени? Мечтатели, утописты, последователи Фурье и Сэн-Симона, либо только что нарождавшиеся поборники общинного социализма. Найдите в литературном наследии Шевченко хоть какой-нибудь след этих идей. Даже причастность его к Кирилло-Мефодиевскому Братству, послужившая причиной ареста и ссылки, была более случайной, чем причастность Достоевского к кружку Петрашевцев. Но если не социалист и не "революционный демократ", то гайдамак и пугачевец глубоко сидели в Шевченко. В нем было много злобы, которую поэт, казалось, не знал на кого и на что излить. Он воспитался на декабристской традиции, называл декабристов не иначе, как "святыми мучениками", но воспринял их якобинизм не в идейном, а в эмоциональном плане. Ни об их конституциях, ни о преобразовательных планах ничего, конечно, не знал; не знал и о вдохновлявшей их западно-европейской идеологии. Знал только, что это были люди, дерзнувшие восстать против власти, и этого было достаточно для его симпатий к ним. Не в трактатах Пестеля и Никиты Муравьева, а в "цареубийственных" стихах Рылеева и Бестужева увидел он свой декабризм. Уж как первый-то нож На бояр, на вельмож, А второй-то нож На попов, на святош, И молитву сотворя, Третий нож на царя! В этом плане и воздавал он дань своим предшественникам. ... а щоб збудить Хиренну волю, треба миром Громадою обух сталить, Та добро выгострить сокиру Та й заходиться вже будить. Особенно сильно звучит у него нота "на царя!". Царив, кровавих шинкарив У пута кутии окуй, В склипу глибоком замуруй! Здесь мы вряд ли согласимся с оценкой Драгоманова, невысоко ставившего такую продукцию поэта. С литературной точки зрения, она в самом деле не заслуживает внимания, но как документ политического настроения, очень интересна. Драгоманов судил о Шевченко с теоретических высот европейского социализма, ему нужны были не обличения "неправд" царей на манер библейских пророков, а протест против политической системы самодержавия. Шевченко не мог, конечно, подняться до этого, но духовный его "якобинизм" от этого не умаляется. На русскую шестидесятническую интеллигенцию стихи его действовали гораздо сильнее, чем методические поучения Драгоманова. Он - образец революционера не по разуму, а по темпераменту. Кроме "царей", однако, никаких других предметов его бунтарских устремлений не находим. Есть один-два выпада против своих украинских помещиков, но это не бунт, а что-то вроде общественно-политической элегии. И доси нудно, як згадаю Готический с часами дом; Село обидране кругом, И шапочку мужик знимае, Як флаг побачить. Значит пан У себе з причетом гуляе. Оцей годованый кабан, Оце лядащо-щирый пан Потомок гетмана дурного. При всей нелюбви, Тарас Григорьевич не призывает ни резать, ни "у пута кутии" ковать этих панов, ни жечь их усадьбы, как это делали великорусские его учителя "революционные демократы". На кого же, кроме царей, направлялась его ненависть? Для всякого, кто дал себе труд прочесть "Кобзарь", всякие сомнения отпадают: - на москалей. Напрасно Кулиш и Костомаров силились внушить русской публике, будто шевченковские "понятия и чувства не были никогда, даже в самые тяжелые минуты жизни, осквернены ни узкою грубою неприязнью к великоросской народности, ни донкихотскими мечтаниями о местной политической независимости, ни малейшей тени чего-нибудь подобного не проявилось в его поэтических произведениях" {129}. Они оспаривали совершено очевидный факт. Нет числа неприязненным и злобным выпадам в его стихах против москалей. И невозможно истолковать это, как ненависть к одной только правящей царской России. Все москали, весь русский народ ему ненавистны. Даже в чисто любовных cюжетах, где украинская девушка страдает, будучи обманута, обманщиком всегда выступает москаль. Кохайтеся чернобривы, Та не з москалями, Бо москали чужи люди Роблять лихо з вами. Жалуясь Основьяненку на свое петербургское житье ("кругом чужи люди"), он вздыхает: "тяжко, батько, жити з ворогами". Это про Петербург, выкупивший его из неволи, давший образование, приобщивший к культурной среде и вызволивший его впоследствии из ссылки. Друзья давно пытались смягчить эту его черту в глазах русского общества. Первый его биограф М. Чалый объяснял все влиянием польской швеи - юношеской любви Шевченко, но вряд ли такое объяснение можно принять. Антирусизм автора "Заповита" не от жизни и личных переживаний, а от книги, от национально-политической проповеди. Образ москаля, лихого человека, взят целиком со страниц старой казацкой письменности. В 1858 г., возмущаясь Иваном Аксаковым, забывшим упомянуть в числе славянских народов - украинцев, он не находит других выражений, кроме как: "Мы же им такие близкие родичи: как наш батько горел, то их батько руки грел"! Даже археологические раскопки на юге России представлялись ему грабежом Украины - поисками казацких кладов. Могили вже розривають, Та грошей шукають! Сданный в солдаты и отправленный за Урал, Тарас Григорьевич, по словам Драгоманова, "живучи среди москалей солдатиков, таких же мужиков, таких же невольников, как сам он, - не дал нам ни одной картины доброго сердца этого "москаля", какие мы видим у других ссыльных... Москаль для него и в 1860 г. - только "пройдисвит", как в 1840 г. был только "чужой чоловик" {130}. Откуда такая русофобия? Личной судьбой Шевченко она, во всяком случае, не объяснима. Объяснение в его поэзии. Поэтом он был не "гениальным" и не крупным; три четверти стихов и поэм подражательны, безвкусны, провинциальны; все их значение в том, что это дань малороссийскому языку. Но и в оставшейся четверти значительная доля ценилась не любителями поэзии, а революционной интеллигенцией. П. Кулиш когда-то писал: если "само общество явилось бы на току критики с лопатою в руках, оно собрало бы небольшое, весьма небольшое количество стихов Шевченко в житницу свою; остальное бы было в его глазах не лучше сору, его же возметает ветр от лица земли". Ни одна из его поэм не может быть взята целиком в "житницу", лишь из отдельных кусков и отрывков можно набрать скромный, но душистый букет, который имеет шансы не увянуть. Что бы ни говорили советские литературоведы, лира Шевченко не "гражданская" в том смысле, в каком это принято у нас. Она глубоко ностальгична и безутешна в своей скорби. Украино, Украино! Сирце мое, ненько! Як згадаю твою долю Заплаче серденько! Называя ее "сиромахой", "сиротиной", вопрошая "защо тебе сплюндровано, защо, мамо, гинешь?" - поэт имеет в виду не современную ему живую Украину, которая "сплюндрована" ничуть не больше всей остальной России. Это не оплакивание страданий закрепощенного люда, это скорбь о ее невозвратном прошлом. Де подилось казачество, Червоны жупаны, Де подилась доля-воля, Бунчуки, гетманы? Вот истинная причина "недоли". Исчез золотой век Украины, ее идеальный государственный строй, уничтожена казачья сила. "А що то за люди були тии запорожци! Не було й не буде таких людей!". Полжизни готов он отдать, лишь бы забыть их "незабутни" дела. Волшебные времена Палиев, Гамалиев, Сагайдачных владеют его душой и воображением. Истинная поэзия Шевченко - в этом фантастическом никогда не бывшем мире, в котором нет исторической правды, но создана правда художественная. Все его остальные стихи и поэмы, вместе взятые, не стоят тех строк, где он бредит старинными степями, Днепром, морем, бесчисленным запорожским войском, проходящим, как видение. О будущем своего края Тарас Григорьевич почти не думал. Раз, как-то, следуя шестидесятнической моде, упомянул о Вашингтоне, которого "дождемся таки колись", но втайне никакого устройства, кроме прежнего казачьего, не хотел. Оживут гетманы в золотом жупани, Прокинеться воля, казак заспива Ни жида, ни ляха, а в степях Украины Дай то Боже милый, блисне булава. Перед нами певец отошедшей казачьей эпохи, влюбленный в нее, как Дон Кихот в рыцарския времена. До самой смерти, героем и предметом поклонения его был казак. Верзется гришному усатый 3 своею волею мени На черном вороном кони. Надо ли после этого искать причин русофобии? Всякое пролитие слез над руинами Чигирина, Батурина и прочих гетманских резиденций неотделимо от ненависти к тем, кто обратил их в развалины. Любовь к казачеству оборотная сторона вражды к Москве. Но и любовь и ненависть эти - не от жизни, не от современности. Еще Кулишем и Драгомановым установлено, что поэт очень рано, в самом начале своего творчества попал в плен к старой казачьей идеологии. По словам Кулиша, он пострадал от той первоначальной школы, "в которой получил то, что в нем можно было назвать faute de mieux образованием", он долго сидел "на седалище губителей и злоязычников" {131}. По-видимому, уже в Петербурге, в конце 30-х годов нашлись люди просветившие его по части Мазеп, Полуботков и подсунувшие ему "Историю Русов". Без влияния этого произведения трудно вообразить то прихотливое сплетение революционных и космополитических настроений с местным национализмом, которое наблюдаем в творчестве Шевченко. По словам Драгоманова, ни одна книга, кроме Библии, не производила на Тараса Григорьевича такого впечатления, как "История Русов". Он брал из нее целые картины и сюжеты. Такие произведения, как "Подкова", "Гамалия", "Тарасова Нич", "Выбир Наливайка", "Невольник", "Великий Льох", "Чернец" - целиком навеяны ею. Прошлое Малороссии открылось ему под углом зрения "Летописи Конисского"; он воспитался на ней, воспринял ее, как откровение, объяснявшее причины невзгод и бедствий родного народа. Даже на самый чувствительный для него вопрос о крепостном праве на Украине, "летопись" давала свой ответ - она приписывала введение его москалям. Не один Шевченко, а все кирилло-мефодиевцы вынесли из нее твердое убеждение в москальском происхождении крепостничества. В "Книгах Бытия Украинского Народу" Костомаров писал: "А нимка цариця Катерина, курва всесвитная, безбожниця, убийниця мужа своего, востанне доканала казацтво и волю, бо одибравши тих, котри були в Украини старшими, надилила их панством и землями, понадавала им вильну братию в ярмо и поробила одних панами, а других невольниками" {132}. Если будущий ученый историк позволял себя такие речи, то что можно требовать от необразованного Шевченко? Москали для него стали источником всех бедствий. Ляхи були - усе взяли, Кровь повыпивали, А москали и свит Божий В путо закували. По канве "Истории Русов" он рассыпается удивительными узорами, особенно на тему о Екатерине II. Есть у Шевченко повесть "Близнецы", написанная по-русски. Она может служить автобиографическим документом, объясняющим степень воздействия на него "Истории Русов". Там рассказывается о некоем Никифоре Федоровиче Сокире - мелком украинском помещике, большом почитателе этого произведения. "Я сам, будучи его хорошим приятелем, часто гостил у него по нескольку дней и кроме летописи Конисского, не видал даже бердичевского календаря в доме. Видел только дубовый шкаф в комнате и больше ничего. Летопись же Конисского, в роскошном переплете, постоянно лежала на столе и всегда заставал я ее раскрытою. Никифор Федорович несколько раз прочитывал ее, но до самого конца ни разу. Все, все мерзости, все бесчеловечья польские, шведскую войну, Биронова брата, который у стародубских матерей отнимал детей грудных и давал им щенят кормить грудью для свой псарни - и это прочитывал, но как дойдет до голштинского полковника Крыжановского, плюнет, закроет книгу и еще раз плюнет". Переживания героя этого отрывка были, несомненно, переживаниями самого Шевченко. "История Русов" с ее собранием "мерзостей" трансформировала его мужицкую ненависть в ненависть национальную или, по крайней мере, тесно их переплела между собой. Кроме "Истории Русов", сделавшейся его настольной книгой, поэт познакомился и со средой, из которой вышло это евангелие национализма. Приехав, в середине 40-х годов, в Киев, он не столько вращался там в университетских кругах среди будущих членов Кирилло-Мефодиевского Братства, сколько гостил у хлебосольных помещиков Черниговщины и Полтавщины, где его имя было известно и пользовалось популярностью, особенно среди дам. Некоторые из них сами пописывали в "Отечественных Записках". Мужское общество чаще всего собиралось на почве "мочемордия", как именовалось пьянство. А. Афанасьев-Чужбинский, сам происходивший из лубенских помещиков, красочно описывает тамошние празднества в честь Бахуса. По его словам, пьянство процветало, главным образом, на почве скуки и безделья, сами же по себе помещики представляли "тесный кружок умных и благородных людей, преимущественно гуманных и пользовавшихся всеобщим расположением". В этом обществе можно было встретить и тех оставшихся в живых сподвижников и друзей В. Г. Полетики, из чьей среды вышла "История Русов". Встречи с ними происходили также при дворе генерал-губернатора кн. Репнина, с которым Шевченко познакомился через А. В. Капниста, сына поэта. О Мазепе, о Полуботке, о Петре и Екатерине, а также о присоединении Малороссии, как печальной дате в истории края, он мог наслушаться здесь вдоволь. Недаром именно на эти годы близости с черниговскими и полтавскими помещиками падают самые неприязненные его высказывания о Богдане Хмельницком. Во всей эпопее Хмельничины он видел только печальный, по его мнению, факт присоединения к Москве, но ни страданий крестьянского люда под "лядским игом", ни ожесточенной борьбы его с Польшей, ни всенародного требования воссоединения с Россией знать не хотел. Величайшая освободительная война украинского крестьянства осталась вовсе незамеченной вчерашним крепостным. В московском периоде истории, его опять печалит судьба не крестьянства, а казачества. Он плачет о разгоне Сечи, а не о введении нового крепостного права. Возмущаясь тем, что "над дитьми казацкими поганци пануют", он ни разу не возмутился пануваньем детей казацких над его мужицкими отцами и дедами, да и над ним самим. Период после присоединения к России представляется ему сплошным обдиранием Украины. "Москалики що заздрили то все очухрали". Драгоманов не без основания полагал, что черниговские и полтавские знакомства оказали на Шевченко гораздо более сильное влияние, чем разговоры с Гулаком, Костомаровым и Кулишем. Патриотизм его сложился, главным образом, в левобережных усадьбах "потомков гетмана дурного", где его носили на руках, где он был объявлен надеждой Украины, национальным поэтом, где нашлась, даже, почитательница, готовая на собственный счет отправить его на три года в Италию. "Национальным поэтом" объявлен он не потому, что писал по-малороссийски и не потому, что выражал глубины народного духа. Этого, как раз, и не видим. Многие до и после Шевченко писали по-украински, часто, лучше его, но только он признан "пророком". Причина: - он первый воскресил казачью ненависть к Москве и первый воспел казачьи времена, как национальные. Костомарову не удается убедить нас, будто "Шевченко сказал то, что каждый народный человек сказал бы, если б его народное чувство могло возвыситься до способности выразить то, что хранилось на дне его души" {133}. Поэзия его интеллигентская, городская и направленческая. Белинский, сразу же по выходе в свет "Кобзаря", отметил фальш его народности: "Если господа Кобзари думают своими поэмами принести пользу низшему классу своих соотчичей, то в этом они очень ошибаются; их поэмы, несмотря на обилие самых вульгарных и площадных слов и выражений, лишены простоты вымысла и рассказа, наполнены вычурами и замашками, свойственными всем плохим пиитам, часто нисколько не народны, хотя и подкрепляются ссылками на историю, песни и предания, следовательно, по всем этим признакам - они непонятны простому народу и не имеют в себе ничего с ним симпатизирующего". Лет через сорок то же самое повторил Драгоманов, полагавший, что "Кобзарь" "не может стать книгою ни вполне народною, ни такой, которая бы вполне служила проповеди "новой правды" среди народа". Тот же Драгоманов свидетельствует о полном провале попыток довести Шевченко до народных низов. Все опыты чтения его стихов мужикам кончались неудачей. Мужики оставались холодны {134}. Подобно тому, как казачество, захватившее Украину, не было народным явлением, так и всякая попытка его воскрешения, будь то политика или поэзия, - не народна в такой же степени. Несмотря на все пропагандные усилия самостийнической клики, вкупе с советской властью, Шевченко был и останется не национальным украинским поэтом, а поэтом националистического движения. |