Web Analytics


Русская Стратегия


"Ничего нет выше Родины и служения Ей." А.В. Колчак

Категории раздела

История [2525]
Русская Мысль [321]
Духовность и Культура [436]
Архив [1139]
Курсы военного самообразования [101]

ЭЛЕКТРОННЫЕ КНИГИ ЕЛЕНЫ СЕМЁНОВОЙ. СКАЧАТЬ!

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

ПРОГРАММА "ТОЧКА ЗРЕНИЯ"

ПРОГРАММА "РУССКИЕ БЕСЕДЫ" НА "РУССКОЙ СТРАТЕГИИ"

КОНТРПРОПАГАНДА

ИСТОРИЯ СТРАНЫ МОЕЙ

НОВОРОССИЙСКИЕ СТРОФЫ

Статистика


Онлайн всего: 20
Гостей: 20
Пользователей: 0

Друзья сайта

ПЕРВЫЙ ПОЛК РУССКОЙ АРМИИ
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » История

    Иван Эйхенбаум. Слово о Первом Походе. Ч.1.

    Думаю, что, рассказав о некоторых событиях своей жизни, я смогу лучше и полнее осветить русское добровольчество и возникновение 1-го Похода.

    Вот вкратце эти события: до семи лет я жил в глуши Псковской губернии со своим дедом – бывшим шипкинским солдатом, пьяницей, рыбаком и охотником. Деньги, присылаемые матерью на моё содержание, уходили на водку и порох. Жили мы в такой бедности, что о существовании супов, мяса, чулок или рубашки я только смутно подозревал.

    Мать, в прошлом чуть ли не первая курсистка, овдовев, осталась без средств и с двумя детьми на руках; я – третий, самый младший – был поручен бабушке, после же её смерти – остался у деда.

    Босая жизнь в болотной деревне настолько приучила меня преодолевать годовые температуры, что я почти не чувствовал разницы между июнем и январём.

    Деду я стоил очень дёшево: не помню, чтобы он истратил на меня больше двух копеек. Зато в холод мне позволено было надевать старый дедовский мундир, куда лет двадцать пять тому назад совали штык турки. Одна медная пуговица и дыры были тем, что грели моё не слишком внушительных размеров тело.

    Первый раз я надел белье и обул ноги, когда мать увозила меня в Петербург. Я почти задыхался в лифчиках, пуговицах и крючках, а в сапогах не умел ходить. В столице я, к ужасу домашних, часто выбегал на улицу и летом, и зимой босиком.

    На семнадцатом году я уже студент, а через два года – офицер, добровольно, наверно, по зову дедовской крови, сменивший ученье на ратное дело.

    Весной 1915 года меня ранят в грудь и живот; несмотря на явно безнадежное положение, я выживаю: сказалась, очевидно, дедовская закалка – жизнь без чулок, обуви и хлеба. Отлично помню случай, когда, он повел меня, больного коклюшем, босого зимой за версту-полторы в баню и обратно. Когда его люди за это упрекали и ругали, он сердито указывал на такую необходимость. Вот его объяснение, облеченное мною в моих воспоминаниях в стихотворную форму:

    … Ну, коль невыдержит, пускай умрет,

    А коли выдержит, тогда солдатом

    За жизнь зацепится и не падет,

    Как мы на Шипке падали когда-то.

     

    Как знать – какая Шипка предстоит

    Ему на этом свете полубелом…

    Пускай теперь уж на посту стоит,

    И кровь свою заранее побелит снегом…

    Жизни он ни своей, тем более и моей, особенно не ценил. Жить, во что бы то ни стало, не старался, к этому приучил и меня.

    К октябрю 1917 года я – капитан с полной орденской колодкой и по велению солдатского комитета «должон иттить на куфню стругать картошку». Солдатам непонятно моё уклонение от этой так великодушно предложенной «лучшей должности в полку», где, они подчеркивают, я на их порциях смогу «отремонтировать своё дохлое здоровье».

    Уже с 1915 года в строю я нахожусь добровольно, поэтому эвакуация проходит без препятствий. В одну ноябрьскую ночь я тихо стучусь в своё заиндевевшее окно. Как вор, я шмыгаю к себе в дом.

    Я, почти что герой (так я о себе нескромно думал), возвращаюсь домой не как победитель – через триумфальную арку, а с заднего крыльца, потому что пришло лихолетье; мародер, дезертир, лентяй, трус и насильник стали героями и стали творить суд и расправу над всем, всем, всем.

    Эти новые властители не терпят «иного, протчего люда». Когда по нашей коже стучала крупповская сталь и ходила тифозная вошь, они отсиживались в тёплом тылу или в удобной тюрьме. И этого они не могут забыть, не могут простить; они хотят теперь героев крови и долга заменить героями тюрьмы и доделать и стальное, и вшивое дела. Они чувствуют в нас своих органических врагов, наше существование – укор им. Наши чистые руки и мысли оттеняют их темноту и дела. Пока мы живы, они не могут жить своей полнокровной жизнью. Мы им мешаем и своим прошлым, и настоящим. В своих чувствах и делах они несвободны, чувствуется их неловкость. Поэтому: «Смерть золотопогонникам! На дыбу их, приспешников мирового капитализма!»

    Я молод, только три месяца тому назад женился, и, конечно, по любви. Меня за что-то всё же полюбили. Жена говорит – за дурость, за то что, наверное, полез в море, если бы она туда уронила шпильку. Кроме того, я – внук шипкинца и ещё, до некоторой степени, идеалист, в болоте и бедности познавший вкус осоки и снега, потом красивого слова… Поле брани вздёрнуло мои мысли не по-школьному и жизненному, а по-настоящему. Я наследник моих павших  друзей – мы многое вместе познали, и несли, значит нести и за них это дальше. Ценности жизни мне кажутся весьма простыми, это только люди-теоретики ее усложняют, а на самом деле она ясна, как день. Вот и пойти дальше, как ходил, не сомневаться, не отступать. Ими жить и за них умереть – необходимо и должно!

    Могу ли я бороться один? Могу. Но что это даст? Может быть, загорится лишняя спичка и лишний раз осветит беспросветную тьму, безнадежье. Может быть, отойти от всего этого, последовать Пилату… Да, да, это лучше всего… а то я ещё помешаю болезни… В одно холодное утро я, с маленькой котомкой, в чужой одежде, с чужими документами, сам себе чужой, уезжаю в чужую страну – в Америку. Капитал – один золотой и пара сотен «керенок», наган офицерского образца, котелок солдатский да ложка. Все понятно, кроме нагана. Ну, да разве всё даже в происходящих событиях можно объяснить! Просто офицерская инерция, привычка.

    Я на двадцать третьем году жизни. Хотя и «чиновный», но это теперь ни к чему. В практической жизни я не ушёл дальше деда. Если я понимаю больше его, если у меня другой внутренний мир, нравственные понятия, обязанности, то сегодня (в шкурное время) мне это все во вред: создается больше противоречий, рождаются компромиссы, и я от этого, безусловно, слабею, размениваюсь. Он был цельнее, монолитнее, проще: стрелять, пить водку, закидывать сеть и опять пить, будь то радость или горе или не будь ни того, ни другого, и чувствуя себя на земле полноправным хозяином.

    А я покидаю эту землю, из которой вырос, соки которой и осочные и васильковые впитал в сознание и кровь. Покидаю её – взбаламученную, опростоволосившуюся, дикую, кровавую и грязную, но такую родную и любимую, больную Родину – мать.

    Значит, пришла и моя пора стать дезертиром, когда всё было тихо, хорошо, я пользовался её добротой и покоем, благами и славой, а теперь, в лихолетье, я отряхиваю её прах от ног своих… Теперь она мне чужая, я её не хочу, не люблю больше… Но разве можно не любить навек любимое! Разве можно убежать от себя! И потом – и им, темным, дезертирство не простительно, то, что же мне, золотопогонному! У них – один живот, ни морали, ни идей, а я же что-то в этом смыслю и как-то к этому прилеплен…

    И я не хожу в горячих и больных, самобичующих и обличающих мыслях.  Я лежу в смрадной теплушке с густым солдатским духом, вбирая его полной грудью, чтобы прокоптиться его сивой добротностью для будущего. Для Америки. Значит, туда. Она будет моим новым местожительством. Так делали и делают многие славные и сильные конквистадоры и теперешние завоеватели независимой стандартной жизни…

    А прошлое, а моя земля и близкие люди, мои павшие соратники… хотя бы та же черемуха в Лесном, Черная речка или Таврический сад, где я знаю все и всех и меня знает даже вахтеровский пес… неужели этого уже больше не будет и солнце к пятому часу не заглянет в мою комнату на Таврической улице?

    Я закрываюсь с головой, я тоскую, как институтка по несостоявшемуся балу, как старая дева по загубленной молодости, я хочу плакать: слезы облегчают, но забыл, как это делается. Я смотрю как-то куда-то, но я ничего не вижу, я чувствую себя раскрытого, растерзанного, мне холодно и больно.

    Неужели я такой слабый, такой «растопша», как говорила сестра, что не могу справиться с собой, стряхнуть с себя это, несомненно, нервное наваждение.

    А поезд идет всё дальше и дальше. Уже Челябинск. Уже Сибирь. О, Боже, что это: боль или болезная слабость?! Ведь я не сентиментален: не было времени, но это превыше терпения и сил.

    Что-то словно откалывается от жизни, какие-то её связки обрываются, всё кровоточит… мозг заливается горячим и острым. Не могу! Не хочу! Усилием я подавляю на миг свои мысли, приподымаюсь на локоть, воспаленными глазами гляжу в тёмный угол теплушки. А поезд стучит, он стучит по моему сердцу, едет по моёму мозгу.

    Куда, куда я еду?!. Эта короткая, простая и определенная мысль доминирует. Она так сильна и понятна, что я не в состоянии с ней бороться, её отогнать, оборвать. Она руководит всем моим мышлением, она будто растет, крепнет, словно катящийся с горы снежный ком, она заполняет мозг и, чувствую, скоро его зальет. Другие мысли – малы и слабы: они не могут бороться, войти в сознание, потому что большая и важная мысль их туда не пускает.

    Я как-то ещё соображаю, что от этой мысли надо отделаться, стряхнуть с себя это наваждение, иначе я сойду с ума. Мне теперь понятно сумасшествие. Это – когда навязчивая мысль своей силой, упорством и массой заполняет весь мозг, его мельчайшие капилляры, подавляя все остальные мысли.

    Я понимаю, но ничего не могу поделать: навязчивость не подавляется. Чувство самосохранения, как во все критические моменты, пульсирует глубиной крови и ищет выхода; сознание его ощущает, но конкретно ничего не выявляется. Выход есть, но его надо найти, и найти пока не поздно. Надо или вырвать навязчивость, или самому от неё оторваться.

    Вечер. Поезд стоит на станции. Продают сибирскую снедь: жареных птиц и поросят, пироги, сметану, крендели, яйца. Большое оживление. Мои спутники, предполагая, что у меня начинается тиф, советуют проветриться, выпить холодненького и заодно заглянуть в амбулаторию. Я машинально следую их совету и слезаю на перрон. Смотрю на людей – чужие, слушаю речь – незнакомая, непонятная. Еда не вызывает аппетита, а когда ел – не знаю. Хожу, как неприкаянный, как чужой всей этой станционной сутолоке.

    Подошёл встречный поезд. Еще больше суеты, беготни.

    – Куда машина-то? – слышу далекий бабий голос, и, кажется, на свежем воздухе начинаю его понимать. И ближе уже слышу ответ и ясно понимаю, ответ кондуктора:

    – В Рас-с-е-ю…

    И я вдруг смеюсь, не лицом, нет! А каким-то  внутренним комковым напряжением и чувствую, как этот комок растворяется и внутри меня всё теплеет.

    Вот он – ответ на все сомнения, колебания, поиски.

    Вот он – выход из тупика, сумасшествия… – Россия.

    По-молодому, по-здоровому, я вскакиваю в свою теплушку, хватаю свою котомку и радостно машу котелком.

    – Прощайте братцы!.. До свидания, земляки!..

    – Куда ж это ты? – удивляются, – в больницу что ли?

    – Нет, в Ра-с-с-е-ю…

    И я смеюсь так приятно и радостно, что не замечаю мокроты глаз.

    Мой поезд трогается. Я стою на холоду, на площадке, просветленный, нашедший себя. Порыв ветра бренчит котелком. «Ишь ты, – думаю, – тоже ожил!» И, как будто я это всегда делал, наклоняюсь к темным и холодным поручням вагона и целую их.

    – В Россию!

    На станциях я бодро хожу по платформам, весело помахивая котелком, и прошу в него налить полную бутылку молока, а пирог выбираю самый большой.

    Куда я теперь еду? На Дон!

    Из разговоров я уже понимаю, что там собираются офицеры, юнкера и кадеты, чтобы бороться с большевиками.

    Значит, все-таки идти по прежним стопам, идти за павшими соратниками, лить кровь за родную землю и на неё же!

    Станция Лиски. Мне пересадка. Мне очень весело. Вспоминаю. «Казятин, пересадка» – и улыбаюсь не критически, а блаженно. Станция большая, людей много, так много, что она кажется маленькой и тесной. Где-то разбит спиртовой завод, и народ устремляется туда за «народным» добром.

    Здесь нелишне отметить одну случайность, подарившую мне вот уже тридцать пять лет лишней жизни.

    На станцию пришли солдаты и «забрали» человек полтораста пассажиров. Я, теперь мало осторожный, конечно, тоже оказался в их числе. После только что пережитого меня уже ничто не страшило.

    Нас всех загнали в буфетную залу, где за стол уже усаживался революционный трибунал. Даже, несомненно, зверский вид трибунала, меня не покоробил, не всколыхнул страх: так радостно я отходил от своей Америки. Это нельзя было сказать про моих многочисленных сотоварищей по несчастью. Начался суд. Нас отсчитывали по десятку, и после пары вопросов следователя, вчерашнего дезертира, парикмахера или криминалиста трибунал решал: «в расход», не интересуясь и не удостоверяя личность. Кутон[2] во время Великой Французской революции говорил, что отсрочка казни не должна превышать времени, необходимого для установления личности. Здесь, в двадцатом веке, и того не было… 

    Я попал в середину судимой массы уже после первого постановления, люди стали жаться в задние ряды. Стража заметила это и отобрала десяток оттуда. На десятку полагалось пять минут: полминуты на человека.

    Все стали бледнее и серьёзнее, когда донеслись беспорядочные выстрелы первой ликвидации. Вскоре стрельба приняла такой беспорядочный и жуткий характер, что у допрашиваемых отнималась речь, а некоторые уже просто улыбались всему этому, как нелепице, или сну, привидевшемуся в дороге…

    Что касается меня, то определенно помню, что у меня даже не мелькнула мысль сожаления. На это шёл, и пусть это случится, если так надо. Не я один. Жизнь?! Пожил и будет, другим и столько не дышалось. А потом у меня ещё в кармане наган. Если это не спасение, то, во всяком случае, и не заклание: ведь он офицерского образца.

    Дошла моя очередь.

    – Кто такой?

    Сказал, протянул документы. Слов не разобрали, документы не посмотрели.

    – Почему не в форме? Куда едешь?

    И, наконец, самое уличающее:

    – Покажи руки!

    Решение: скрытый «ахвыцер»…

    – Следующий!

    Со мною кончено. А со следующим кончают, действительно, без волокиты, ещё скорее:

    – Тот же рябчик!..

    Наш десяток целиком идет «в расход».

    – Ну, ну!.. – понукают нас, попихивая прикладами, – не задерживайтесь… другие ждут…

    Группа пятится, топчется, бесстройно двигается, волоча ноги для лишней секунды жизни. Я взвешиваю положение, выдумываю действие. В голове мелькает, что действительно в форме было бы лучше: действие бы вышло отчетливее, а тут, в этом «пиджаке», не получится настоящего вида. Иду и смотрю в спину, идущему впереди, «рябчику».

    – Ишь, ты, – думаю, – опередил меня, и спина у него широкая, как масленица (откуда это сопоставление?!), наверное, кавалерическая (какая неправильность, замечаю, и неужели с этой грамматической ошибкой умирать?!) Он, наверное, на секунду раньше меня умрёт, потому что в него будет легче попасть этим доморощенным стрелкам…

    Всё же, несмотря на всю готовность, где-то защемило и внутри что-то оборвалось и будто повисло, вроде подпруги. Сознание скачет, бегает по моей недорогой жизни, но вот ступил полной ногой и сразу же, по-солдатски, обрел и землю, и себя, и готовность.

    На повороте прижимаю руку к карману, отгоняю дрожь.

    В это время из состава трибунала поднимается «судья» или председатель и быстрыми шагами подходит к нашей группе, потом бросается мне на шею и целует меня.

    – Браток ты мой! Братишечка, родной!

    И, обращаясь к трибуналу, говорит:

    – Что ж это вы, растуды вас!.. Братку мово хотите порешить…

    – Ну, так выбирай его, коли так… – смущенно отвечают ему.

    Он меня действительно «выбирает» и сажает рядом с собою в трибунал.

    – А вы не задерживайтесь! Знайте – проходите, понукают мою группу.

    – Там мой товарищ… – говорю я своему новоявленному родственнику: вон тот –  широкоплечий.

    – Эй, вы там! – сразу же кричит, чуть ли не на весь трибунал, – Того, широкоплечего – вернуть!

    Случай вносит какой-то корректив в «судопроизводство» трибунала. Обычный порядок ломается, нарушается «бесперебойность» работы. Мы громко разговариваем; «судьи» искренне смеются острым словечкам; следователи подобострастно улыбаются  «начальству», и, в унисон им, и надежно, и безнадежно улыбаются жертвы.

    – Здорово мы хотели твово братка… ха-ха-ха!.. Как это ты его разглядел! – говорят трибунальщики. – Може и наших неразгляденных братков где решают…

    Мой «браток» с довольно зверским обликом снаружи оказывается весьма добрым «земляком» (так в войну называли солдат, по их вечным поискам во встречных частях земляков). Но я его не знаю, не помню даже лица, но теперь мне очень хочется его иметь своим братком, потому что в мое решение и в мою готовность подброшены какие-то надежды и запахи живой жизни (будто бывает другая жизнь!) и её, таким образом, повернули вспять.

    Может быть, он, рассмотрев меня, откроет ошибку и… Но «браток» не отрекается от меня, а наоборот, желая мне ещё больше «потрафить», говорит:

    – На что нам сдались эти буржуи! Все равно всех не перестреляешь… давайте кончать базар, да и встречу надо вспрыснуть по-родственному…

    Он – вроде главного, говорит почти что приказно.

    В «судопроизводство» введена домашность, трибунальщики опять превращаются в людей, зверь из них уходит и проступает человек. Ненужность дальнейшей работы выступает как бы сама.

    – Да и водка ждет, и теленок наверно уже сжарился, – бросает конкретные доводы еще один.

    На этом «заседатели» кончают свой «базар». Человек сто разгоняют прикладами.

    – Эй, вы, проклятая контра! смывайтесь пока целы!.. расходись до другого раза…

    «Контра» не заставляет себя просить дважды. Толкая друг друга, в припрыжку и без таковой, быстро исчезает, не стараясь уяснить смысл происшествия.

    – Что, браток, в Тюмень подался? – спрашивает меня родственник по дороге.

    – Не, в Ставрополь, к жене… – говорю я простецким языком.

    За первым стаканом он мне подмигивает и называет роту, которой я когда-то командовал. И тогда мне становится все ясным: это – один из моих солдат, с которыми я делился ложкой, табаком и жизнью, с которыми бежал на вражьи окопы, побеждал и отступал, радовался и горевал. Я знаю, что это не забывается, что он действительно мой кровный браток…

    Мы едим мясо, пьем водку, закусываем огурцами и говорим, говорим без конца. Все мы уже друзья. И я, незлобивый, принимаю пожатья их рук – «тоже защищавших Родину» и теперь думающих, что служат ей – рук, только что творивших убийство.

    Они знают, что это не правильно, но уверены – это надо делать, чтобы не было еще неправильней. Какое-то объяснение, не оправдание, у них есть.

    – Что мы без креста, что ли! – говорит один, ударяя себя в грудь. – Не опорками щи хлебаем, понятие крестьянское имеем…

    Мне уже предлагают возглавить трибунал. И во хмелю я уже вижу себя в роли спасителя человеческих жизней. – Большая завидная роль! Но я этого не могу делать, потому что на войне практиковался на другом уничтожении. Всегда лучше оставаться при своем ремесле.

    Утром, провожаемый всем составом трибунала, я уезжаю.

    Категория: История | Добавил: Elena17 (01.03.2018)
    Просмотров: 147 | Теги: белое движение, книги, даты, россия без большевизма, мемуары, РОВС, голос эпохи
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Русская Стратегия - радио Белого Движения

    Подписаться на нашу группу ВК

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 1197

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    АВТОРЫ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru