Купить печатную версию
Зевнули орудия, руша
Мосты трехдюймовым дождем.
Я крикнул товарищу: "Слушай,
Давай за Россию умрем".
В седле подымаясь как знамя,
Он просто ответил: "Умру".
Лилось пулеметное пламя,
Посвистывая на ветру.
И чувствуя, нежности сколько
Таили скупые слова,
Я только подумал, я только
Заплакал от мысли: Москва…[1]
Когда он читал эти строфы, голос его по-мальчишески звенел, а глаза светились огнём. Он много чего читал в этот вечер, хмелея от высокого слова за неимением чего-либо более крепкого. Это был его вечер, его день. Он был героем, которого чествовали все – даже хмурый Курган-Каркуша. Его фотографии уже облетели интернет, фрагмент сюжета о нём, снятого Курамшиным и Агнией мелькнул в федеральных новостях, его блог ломился от комментариев друзей и врагов… Даже Ленка расцеловала его в обе щёки, чем немало рассердила Каркушу, но в такой день ему пришлось примириться.
Конечно, чествовали и Олега, и Деда, и других бойцов, но всё-таки в первую голову Фартового, ибо простосердечный Таруса сразу заявил, что без него никогда бы не провернули они своего лихого налёта, а, значит, столь вовремя прибывшая Нона не раздолбала бы вхлам «осиное гнездо», спровоцировав у противника массовый приступ диареи, а противник, в свою очередь, имел бы все шансы прорвать передовую линию.
- Ничего-ничего, - шептал Курган на ухо Роберту, - придёт день, и меня так чествовать будут!
- Для этого надо быть фартовым! Вон, гляди, ни одной царапины!
- Просто укры – мазилы…
- А я думаю – просто Бог есть. Иначе мы бы сегодня из того окопа не вылезли.
- Просто свезло!
- Ты считаешь?
- А то!
- Тьфу ты! Сколько раз просил: оставь ты это своё «а то!» Ассоциации нехорошие! А судить можешь, как хочешь – фортуна ли, Бог ли… А только мы все сегодня живы наперекор логике.
- Ничего, у них снарядов хватит – закопать всех нас ещё раз десять… - буркнул Каркуша, хмуря смешную конопатую физиономию.
- Да ну тебя к ядрёной бабушке, - беззлобно буркнул Роберт. – Завистлив ты, брат, как погляжу! А завистливые и злые люди знаешь, в кого превращаются? В укров!
Гоготнули рядом слышавшие шутку бойцы. Усмехнулся и Курган, махнул рукой:
- Ладно, проехали!
Вечер необычно тихим выдался для последних огневых недель. Нанеся несколько беспорядочных ударов по Предместью, раздосадованные очередной неудачей укры унялись. Тишина, впрочем, не слишком радовала Роберта. Тишина возвращает мысли, память… А вместе с памятью – боль. Конечно, она не уходит и в боях, но притупляется, не теснит грудь так немилосердно. Теперь же рвала она сердце стальными когтями, не давая разделить общее веселье, этот столь редкий привал, «пикник на поле боя»…
За проведённые на фронте недели Роберт так и не разрешил те мучительные вопросы, которые не позволяли ему остаться в Одессе. Ясна была цель на текущий момент: отстоять, отомстить, победить… И воли для этого было не занимать – её питала ненависть, умножавшаяся с каждым днём, с каждым погибшим товарищем. Но что же дальше? Ведь как-то, чем-то надо жить… А душа, точно сгоревшая в Доме Профсоюзов, не знала – как и чем. И теперь, едва закрыв глаза, видел перед собой Роберт полыхающее здание, гибнущих людей, Юру и Иру… И сестру, её последний взгляд… И мать… Есть люди, которым по душе военное ремесло – такие, как Сапёр, Профессор. Роберт не относился к ним. Но война стала его жизнью, потому что только постоянный риск, постоянное ощущение близости смерти, дарящее облегчение, встроенность в строгую военную дисциплину давали ему силы. Вне этого – пустота…
Сегодня, оказавшись погребённым под слоем земли, он впервые испугался. Страшно быть похороненным заживо! И вслед затем, вновь увидев солнце, вдохнув жаркий летний воздух, ощутил давно забытое и ещё очень смутное чувство – радость жизни. Радость видеть небо над головой, слышать голоса друзей, говорить, ходить, действовать… А ещё он впервые почувствовал, что Бог всё-таки есть. Он ещё не верил вполне, но уже искал этой веры и застенчиво, таясь от других, попросил Профессора написать ему несколько молитв. Тот написал и подарил карманное Евангелие…
Семья Роберта всегда была далека от религии. Отец его происходил из семьи «старых большевиков». Роберт хорошо помнил, как ругался дед, когда в начале 90-х стали восстанавливать храмы. Для старика это было «плевком на все наши достижения». Отец, конечно, был далёк от большевистского задора родителя – ему просто не было ни малейшего дела до религии, и на верующих он всегда смотрел снисходительно, как мудрый человек на несмышлёнышей. Само собой, из всех партий семья Роберта поддерживала только коммунистическую. Он, впрочем, едва выйдя из-под материнской опеки, вовсе перестал участвовать в выборах, считая себя слишком трезвомысленным человеком, чтобы строить из себя дурачка, ставя крестики в бюллетенях…
Рационалист до мозга костей, он с одинаковой снисходительностью посматривал на всех «верующих»: церковников, партийцев или же поклонников какого-либо иного культа. Вера казалась ему слабостью человеческой натуры, не умеющей быть самодостаточной…
Однако, такая иррациональная штука, как война, способна разбить вдребезги любые рациональные построения и при этом словно отворить люк глубокого колодца, позволив душе увидеть Небо. А увидев его, приходит желание, во что бы то ни стало, уцепиться хоть за краешек его, не потерять.
Рушился мир – внутренний, внешний. И одолевали сомнения – а удастся ли выстроить иной? Глядя на умирающий Город, падало сердце в бездну неверия. Вот, и журналисты приехавшие не порадовали – рассказали, что в Городе уже нет воды и практически нет электричества. Восстановить подачу нет никакой возможности, ибо ремонтные бригады не могут работать из-за постоянных бомбёжек. Одна из них так и погибла – при исполнении. А потому воды нет. Воду берегут. Её черпают из городских фонтанов, её раскупили в магазинах, её набирают во все ёмкости, когда скупая природа всё-таки посылает дождь. Вода в городском бассейне зацвела и дурно пахнет, и её теперь можно использовать только для хознужд. В гостинице журналисты для нужд личной гигиены использовали боржоми – оно ещё было… А ведь вокруг Города столько озёр! В это время года на их пляжах всегда было много народа, а теперь никого, потому что мины рвутся и там…
- …В городах, ураганами смятых,
В пепелищах разрушенных сел
Столько сил, столько всходов богатых,
Столько тайной я жизни нашел.
И такой неустанною верой
Обожгла меня пленная Русь,
Что я к Вашей унылости серой
Никогда, никогда не склонюсь!
Эх, когда бы этакую веру иметь! А он ведь верит, этот московский «белогвардеец», в чужие строки-заветы, что читает с таким вдохновением. Верит! Даже лицо его, обычно строгое, сосредоточенное – как ясно теперь. Даже взгляд другой…
- …Мы пойдем! Мы придем и увидим
Белый день. Мы полюбим, простим
Все, что горестно мы ненавидим,
Все, что в мертвой улыбке храним…[2]
Твои бы, в смысле поэта этого, слова – да Богу в уши… Тягостно было Роберту со своими мрачными думами среди общего торжества изображать бодрость и безунывность. От этого ещё тяжелее делалось. Хотя как будто бы не ему одному? Вон и Профессор печален и задумчив. Он, правда, весёлостью и вообще не отличался. Улыбка – нечастая гостья на его сухощавом лице аскета. Но обычно он куда более разговорчив. Могли бы с Фартовым «парный конферанс» устроить... Нет, молчит, смотрит куда-то в сторону и лишь изредка из вежливости улыбается печальной улыбкой чьей-то шутке, изредка роняет фразу-другую, вспоминая что-то из своего боевого опыта.
Тоскует и дамочка-журналистка. Ну да тут всё ясно. Бросил её г-н Курамшин и отправился к Сапёру. Говорят, давние приятели они… Уж не размыкают ли втихаря, пока тут насухую заседать приходится?
- Сергей Васильевич, вы бы тоже прочли что-нибудь, - резво просит Фартовый, упоённый своим положения героя, с обожанием глядя на командира.
- Нет уж, увольте, - тонко улыбается Профессор, как всегда «по-старорежимному» «выкая». – Вы сегодня герой – вот, и солируйте!
- Соло – хорошо, а дуэт – завсегда лучше, - смеётся другой герой дня Таруса. – Эх, жаль гитары нет… Сейчас бы забацали что-нибудь, чтоб душа развернулась!
- В самом деле, Сергей Васильевич, поддержите почин героя, - неожиданно поддерживает Фартового журналистка.
Профессор с удивлением косится на неё – ему явно не по душе навязчивость этой дамочки. Однако же, как джентльмен, даме отказать не может:
- Если женщина просит… - разводит руками.
Он читает негромко, вкрадчиво, точно и не стихи декламирует, а делится собственными воспоминаниями, рассказывает неспешно, глядя перед собой:
- Ты в темный сад звала меня из школы
Под тихий вяз. На старую скамью,
Ты приходила девушкой веселой
В студенческую комнату мою.
И злому непокорному мальчишке,
Копившему надменные стихи, -
В ребячье сердце вкалывала вспышки
Тяжелой, темной музыки стихий.
И в эти дни тепло твоих ладоней
И свежий холод непокорных губ
Казался мне лазурней и бездонней
Венецианских голубых лагун…
И в старой Польше, вкапываясь в глину,
Прицелами обшаривая даль,
Под свист, напоминавший окарину, -
Я в дымах боя видел не тебя ль…
И находил, когда стальной кузнечик
Смолкал трещать, все ленты рассказав,
У девушки из польского местечка -
Твою улыбку и твои глаза.
Когда ж страна в восстаньях обгорала,
Как обгорает карта на свече, -
Ты вывела меня из-за Урала
Рукой, лежащей на моем плече.
На всех путях моей беспутной жизни
Я слышал твой неторопливый шаг.
Твоих имен святой тысячелистник, -
Как драгоценность бережет душа!
И если пасть беззубую, пустую,
Разинет старость с хворью на горбе, -
Стихом последним я отсалютую
Тебе, золотоглазая, тебе![3]
Решив, что компания всё-таки вполне обойдётся без него, Роберт ушёл, не став дольше слушать Тарусовских песен акапелла, воспоминаний Профессора и перебранок Каркуши с Ленкой. Ему хотелось побыть одному.
Улицы были погружены в темноту. Уцелевших домов на них осталось – добро, если треть. Прочие – обращены в руины. Уцелевшие люди за редким исключением уехали, бросив всё, в никуда. А сколько – не уцелевших… Которых приходилось извлекать из-под завалов… Это пострашнее, чем самому быть под огнём, потому что эти лица – погибших и их родных уже никогда не изгладятся из памяти. И перед каждым из них останешься виноват. Как перед сгоревшими в Доме Профсоюзов «куликовцами»… Самое страшное не тогда, когда вражеский огонь бьёт по тебе, и не тогда даже, когда оказываешься погребённым заживо в окопе, хотя это совсем неприятно. Страшно – по кусочкам собирать то, что несколько минут назад было живым человеком. Твоим товарищем. Эти дымящиеся ещё кусочки тушить и укладывать на носилки, а затем нести, везти… И виноватиться за то, что на сей раз убили не тебя.
И когда рядом рухнет израненный друг,
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
Оттого, что убили его не тебя… [4]
Достоевский был прав, это черта русского человека – чувствовать себя виноватым, ответственным за всё и пред всеми. Интересно, укры когда-нибудь чувствуют себя виноватыми? Может, кто-то в порядке исключения и чувствует… Но не те упоротые, что уничтожают мирное население, гордо позируя перед камерами, не те, что жгут живых людей, и не те, кто покрывает это, поддерживает и мотивирует на новые преступления. Они ничего не могут чувствовать, потому что уже выбыли из звания человеческого, превратившись в нелюдей, в упырков, как называет их Каркуша. А, значит, и к ним не может быть ни малейшей жалости…
Описав небольшой круг, Роберт опустился на забор одного из полуразрушенных домов и закурил третью по счёту сигарету – спасибо Курамшину, удалось разжиться никотином. Внезапно до его слуха донеслись голоса, которые он без труда узнал. Правила хорошего тона требовали немедленно ретироваться, но любопытство взяло верх в бывшем юристе, и он напротив навострил слух.
- Я помню эти стихи, Серёжа. Ты читал их мне там… в нашем доме…
- Я много чего читал тебе тогда.
- И я до сих пор ничего не забыла… А ты? Ты помнишь наш дом? Мы прожили там целое лето. По-моему, это были единственные месяцы нашей жизни, когда мы были счастливы… Наш дом… Помнишь нашу мансарду? Балкон, резные наличники… Лестница, крутизны которой боялись все гости…
- И на которой предательски скрипели третья и пятая ступеньки…
- Ты всё помнишь! Да, третья и пятая. Мне их скрип иногда снится, как шум леса и стон поездов… Теперь, наверное, все ступени скрипят. А, может, уже и сгнили, сломались, как и сам дом…
- Зачем же ломаться? Два года назад я починил и их, и крыльцо, и твои резные створки. И всё, что там требовало починки.
- Ты был в нашем доме?!
- Почему тебя это удивляет? Ты же оставила мне ключи. Я был проездом в тех краях и решил заехать, посмотреть… А когда увидел мерзость запустения, то решил, что нехорошо будет так всё и оставить. Мои предки были простыми крестьянами, и хотя сам я всю жизнь прожил в городе, но инстинкт-то остался. Тяжело мне видеть заброшенные дома, поля. Всегда хочется руку приложить, поправить. У меня как раз намечался отпуск, и я посвятил его благородному физическому труду в виде восстановления твоего дома.
- Нашего…
- Допустим. Вообще, думаю, к старости надо будет уехать в какую-нибудь глушь и зажить нормальной жизнью, какой жили мои предки.
- Спасибо тебе, Серёж…
- За что?
- За дом. И за то, что не забыл… Я не хотела ни о чём говорить здесь и сейчас, но… Мы же не знаем, что будет завтра, будем ли мы живы завтра! Поэтому скажу… Ты… прости меня. Я ведь… не тебя тогда предала, а себя.
- Не понравилась Италия?
- Понравилась. Только я там – невозможна. Чужая я там… Всё вроде хорошо: квартира, машина, комфорт и лоск… А мне в этом комфорте, стоило глаза закрыть, наш дом снился. Со всей его неустроенностью и запущенностью. И до слёз хотелось всё назад вернуть…
- И с мужем своим новым ты, конечно, думала о другом…
- Может быть, и думала. А разве ты жил монахом эти годы?
- Тебя это не касается. К тому же я мужчина. И, в конечном итоге, именно ты от меня сбежала, а не я.
- Я виновата и прошу у тебя прощения. Но разве ты был во всём прав? Если бы ты позволил мне ещё тогда сделать то, что я делаю сейчас, всё было бы по-другому. И потом, вспомни, сколько раз я звонила и писала тебе! Тогда никакого Марко ещё не было и в помине… Тебе довольно было хотя бы раз снять трубку и сказать, что я тебе нужна. И я бы вернулась! Но ты мне так и не сказал этого, ничего не сказал… И я не стала навязываться.
- Что ж, надо признать, что мы оба, вероятно, были слишком горды и самолюбивы, чтобы понять друг друга. Да и вообще… В итоге, чего мы достигли, прожив, как минимум, половину жизни? Я не поднялся выше капитанского чина и оказался на улице, потому что офицерские погоны очень понадобились всевозможным любовницам и прочей сволочи, тогда как боевые офицеры, не готовые шакалить, наоборот оказались категорически не нужны. Поэтому нашего брата вывели за абшид, а Родина обрела гламурных «офицеров» с пятым номером бюста… А ты… Тебе так и не удалось воплотить ни одного своего замысла. А ведь их у тебя много было, я помню! Тебе пришлось удовольствоваться ролью добросовестного статиста, ассистента при чужих замыслах…
- Не всё так безнадёжно. Теперь у меня есть новый замысел. Он совсем не так масштабен, как прошлые, но уж его-то я осуществлю. Мне кажется, мы сейчас, наконец, оказались в своём времени и на своём месте. И ты, и я. А, значит, всё ещё только начинается.
- Стало быть, твой оптимизм ещё не иссяк?
- Это не оптимизм. Просто… Не знаю, как сказать. У меня такое чувство, будто я за четырнадцать лет – первый раз живу. Не имитирую – жизнь - следуя не мной установленным правилам, вписываясь в чужие трафареты, а живу. Может быть, поэтому мне теперь ничего не страшно.
- Да? А мне страшно, Аля. Потому что от пуль и мин я не смогу тебя защитить. И я бы дорого дал, чтобы тебя сейчас здесь не было. Мне достаточно ответственности за моих бойцов!
- Я не твой боец, Серёжа. И ты за меня не отвечаешь. И никто за меня уже давно не отвечает, кроме меня самой… Но, однако же, стоило приехать сюда, чтобы вновь услышать эти слова: «Я не смогу тебя защитить…»
- А если я попрошу тебя уехать?
- Бесполезно. Я ведь не к тебе приехала и останусь здесь до конца. Каким бы он ни был.
- Ты сумасшедшая.
- А ты? Разве нормален?
Да, пожалуй, эти двое оба были ненормальными. В своём роде. Роберт не видел их лиц, но легко представлял их: хрупкая женщина неопределённого возраста с октябрьским печально-прозрачным отсветом в глазах и высокий средних лет офицер с худым, усталым лицом… Она, должно быть, чуть улыбается, но грусть так и таится в кончиках её губ, а он… Вероятнее всего, пощипывает ус и нервно поправляет небольшие очки. Сколько ж лет не виделись эти люди? И, вот, столкнула их война, разгоревшаяся так далеко от обоих, но обоим не позволившая жить прежней жизнью, остаться в стороне. Как, однако, чудно переплетены человеческие судьбы! И неужели безо всякого смысла? Высшей воли на то?
Роберту, наконец, стало совестно подслушивать дальше разговор командира с женой, и он осторожно отошёл от дома, машинально закуривая очередную сигарету.
|