Мы идём к Екатеринодару. По дороге, однако, узнаём, что, теснимые врагом, екатеринодарские добровольцы оставили город, уйдя в Закубанье. Мы идём их искать.
Под Кореневской – сильные бои. Большевики десятками тысяч стали на нашем пути и не пускают нас. Необходимо их сбить и освободить дорогу. Мы своими, в десять раз меньшими, силами это делаем.
Нам всякий раз это удаётся, но всякий раз это стоит больших жертв: штыки уменьшаются, а степные могилы и обоз с ранеными увеличиваются.
Я ещё инвалид, хотя левой рукой действую уже хорошо. Жалею, что, подобно японцам, не развивал обеих рук. В бросании ручных гранат есть результаты: двадцать шагов. Две гранаты, задержанные в руке три секунды, уже разорвались над головами наскочивших было конников. От неожиданности два красных конника были на земле, а ещё двоих, на наших глазах дыбили лошади задними ногами, потому что те застряли в стременах и мешали бежать перепуганным лошадям. Огонь красным налётчикам воротил печенки, и они при первых же потерях исчезают. Их легкие лавры победы в обозе кончились. За свой золотой я достал кольт; он висит на левой стороне, с ним я управляюсь хорошо. Всё это вселяет уверенность и бодрит. Как человек с папиросой не чувствует себя одиноким, так и солдат с оружием не теряется и не робеет от смерти.
Обозные возницы – казаки дальних донских станиц, едут с нами чуть ли не второй месяц, есть из Ольгинской, Старо-Черкасской, Мечетки, наш – из Незамаевской. Их немудреные разговоры вертятся около большевиков, оставленного дома. Они не то что паникёры, но любят поговорить об этих вещах: большевики там-то и там, их столько-то и столько, нас окружили наглухо (они уже считают себя как бы в составе армии), а некоторые наши им поддакивают: нет патронов… Марков приказал, пушки «брать нагайкой или штыком».
Их стыдят, а одного особенно вертлявого «хватили по уху». Страхи, конечно, уже утерялись, но иногда что-то вдруг прорвёт, и тогда люди заговариваются.
Боя за Кореневку мы не довели до конца. Большевики сперва было отошли к Плотнировской, но потом, подкрепленные свежими силами и подпихнутые «стеночными» (расстрелами) мерами, вернулись назад.
Всё же нужный путь был освобождён, и в одну из ночей мы прошли мимо многочисленных большевистских костров, повернув к Раздольной. Бои велись впереди, сзади и с боков. Мелкие летучие отряды шмыгали возле обоза, рубили кого-то, стреляли, кричали. Я опять бросил одну гранату в длинные конные тени, требовавшие сдачи, в результате – на нашей параллели стало спокойнее. Теперь «гранатчиков» в обозе развелось очень много, и гранаты достать становится всё труднее; их обычно достают вместе с пленными.
Довольно упорный бой произошёл на другой день за Усть-Лабинскую. Как и предполагалось и должно было быть, мост через Кубань был взят, большевики со своими двумя бронепоездами и клятвами «своими революционными телами загородить дорогу проклятой контре» убрались из сферы нашего действия. Переход через мост в дальнейшем произошёл без помехи. Армию прикрыл женский пулемётный взвод… Далекий артиллерийский огонь здесь не в счёт. Нашли сумерки, и за Кубанью стало спокойнее, мы как бы преодолели осиную зону.
Следующая станица – Некрасовская; её тоже взяли с боя, прогнав большевиков за Лабу, те ушли в хутора и стали готовиться к обороне, на случай, если мы двинемся туда. Опять их лозунг – «не пущать!»
В один из тёмных вечеров меня перевели в другую школу, где стоял наш главный лазарет. Нелишне сказать, что лазарет состоял, главным образом, из больных, их обоза, нескольких сестер милосердия, врача и пары фельдшеров. Инструментов – никаких, если не считать того, что было в кармане врача; лекарства – теплая ладонь сестры-утешительницы, а перевязочный материал – её же белье или ольгинского времени завшивевший и который уже раз освежаемый той же сестрою бинт.
Класс – палата. Кроватей, конечно, нет, вместо них общая солома… мы уже практикуемся для общего, братского лежания…
Воздух – холодновато-грязный. Коптилка. Разговоры о еде: «У нас в станице…» или «У нас в корпусе…», «В Петербурге…»
Я лежу на свежей соломе, её приятный и бодрый запах делает меня почти счастливым: спокойно и пахнет деревней, доброй, бедной и старой русской деревней. Под голоса других раненых задумался. О чем? Да, наверное, всё о том же: о прошлых школьных годах, о таком же классе, проказах, любимых людях, их лицах, залегших в моём сердце, в словах, доносящихся до сознания далеким благовестом… И мне захотелось опять стать маленьким и начать все сначала, сесть за парту и читать: «В Рос-сии со-лнце ни-ког-да не заходит…» Значит русские всегда живут с солнцем… думать об этом, твердить басни, правила, учить теоремы и не забывать аксиом, теперь, например, это пригодилось бы… Было бы хорошо, не было бы выстрелов, крови, забылось бы о смерти… А то всё играли в разбойников, пели о них песни, жалели их, подражали им…
Вдруг, то ли во сне, то ли наяву, мне слышится знакомый голос из того, потерянного, мира. Моментально перед глазами представляется и лицо, я ясно вижу своего двоюродного брата Сашу, с которым прожил вместе десять лет и шесть из них сидел за одной партой: он – слева, я – справа, подальше к углу… оба издавали школьный журнал. И опять класс. Я встряхиваюсь, но голос повторяется.
– Неужели он, – думаю и кричу, – Саша!
В ответ слышу такой же радостный голос, и, когда ко мне допрыгивает мой друг, лучший и единственный, и в этом лучшем и единственном походе я понимаю, что это – явь.
Мы целуемся, и не по-солдатски, а по-детски громко, с причмокиванием. И потом говорим, говорим… слова, как пулеметные очереди. Даже соседи умолкают. Узнаю, что за эти четыре года, что мы не виделись, он четыре раза ранен; его последняя рана – в ногу, всего пять дней тому назад. Наша дружба – лучшая дружба, какая есть среди юношества. Мы знаем, что не выдадим друг друга ни при каких обстоятельствах… И я сопоставляю: бросил бы я Сашу под Хопрами, как бросил гимназистика? И даже без раздумий и стыда сразу отвечаю себе: никогда!
Мы остались друзьями, несмотря на наши запутанные юношеские любови: он любил ту, которая любила меня, а я – ту, которая любила его. Оказывается, он видел Дунечку полгода тому назад, она кончала Консерваторию.
– Бредила тобой, – говорил Саша не то грустно, не то примирено, – после войны предполагала нашу общую встречу, чтобы окончательно решить – что и как. Она – очень, очень прекрасная девушка. И тебя любит, вот, уже шесть лет… – голос его затухал и будто тускнел… и я не понимаю: почему бы вам не пожениться… Ведь первая любовь так… так глубока и поэтична…
– Во-первых, нельзя жениться на той, которую любишь ты, а, во-вторых, я уже женат.
– Это на той сибирячке? – в его голосе проступает свежесть, и мне радостно за его радость. Ведь радости у нас теперь так мало. Суп с редким куском мяса – радость, «козья ножка» – радость, и что увидели утро – опять радость. Радость быта нас опрощает, поэтому редкая душевная радость нас согревает и как бы связывает с большой жизнью.
– Да.
– Бедная Дунечка… – он подавил своё и уже тоскует за других.
Мы говорим много и радостно. Мы будто забыли – где мы, на что идём и что нам уготовано. Мы как бы изображаем себя в дальней командировке, которая через месяц-два кончится, и мы, как в мирное время, купим билет, сядем в поезд, поедем в одно утро и услышим кондукторское:
– Собирайтесь, господа: подъезжаем к Петербургу… через пять минут будем на Николаевском вокзале…
Пропали страхи, безнадежье. Двоим нам лучше, теплее жить и… несомненно, будет легче держать прямо голову. Перст Свыше, связь какая-то необъяснимая: Дунечкина фамилия – Малеванная, а Саша ранен у хутора Малеванного.
В наших разговорах ожила наша лучшая пора жизни, когда мы о ней мечтали во всемогуществе молодости и ничегонезнайства, когда думали завоевать её именно этой молодостью и порывом. Надо сказать, что и жизнь нас любила и сравнительно хранила, потому что мы хотели ей дать, а не брать у неё. И жизни иногда нравятся такие чудаки (сестра сказала бы, «растопши»), они что-то оттеняют, и сами как-то светятся.
В нашу жизнь вмешались какие-то новые и злые силы, практические и темные, и гонят нас из нашего мира, тепла и места, гонят, как зачумленных, в холодные степи и хотят уничтожить… тоже ради какой-то своей правды. Они думают, что без нашей правды их правда утвердится. Нет и нет! Мы не сдадимся, не сложим в их угоду рук и душ. Мы постоим ещё и за свой день, и за свои годы.
Так мы по-молодому мечтаем, говорим и крепимся своим сознанием, и нам легче осилить действительность, нам даже хорошо, у нас – приподнятость. Мы будто вернулись в свое исходное положение, будто вчера расстались, а сегодня встретились, и наш внутренний мир, завязанный было годами и войной, опять встряхивается, как на большой классной перемене.
Дружба – светлое, преображающее чувство! Как две головешки в потухающем костре мы вспыхиваем, светлеем.
Мы на одной лазаретной повозке. После Некрасовской вброд переходим Лабу и попадаем в укрепленные Филипповские хутора. Жители – иногородние, наши враги, они густо подкреплены красногвардейскими отрядами, научены комитетами, и сопротивление – прямо невиданное. Везде выстрелы, огонь. Жара, но в этой жаре пекутся не филипповские пирожки, а люди. Из горящих построек они не вылезают, а стреляют до последнего, пока не сгорают. Ночью в халупе хотели сжечь и генералов Алексеева и Деникина.
Огнём и мечом, душами и костями…
Мы – как звери. Нет, гораздо хуже: наш разум выдумал порох, наточил железо, зажёг огонь и теперь выдумывает покрепче, пострашнее дела… Не просто убить, разорвать, а заставить перед смертью помучиться, пожариться.
Они забивают нам в плечи шпальные костыли (по числу звёздочек) и такую же кокарду в голову, вырезают лампасы, плющат головы, ломают кости, под ногти забивают иголки, женщинам вырезают груди, сажают на кол.
Мы рубим головы, разбиваем прикладом черепа, чтобы не видеть этих темных зверских глаз, уничтожаем воспаленные мозги; льётся чёрная кровь. А ведь они и мы – что ни на есть самые добрые и сердечные люди; ещё не так давно делились ложкой, табаком и жизнью, ласкали детей, гладили собак и кошек, освобождали запутавшуюся в паучьих тенетах муху, тепло и добро улыбались коню. В бою заслоняли своей грудью их головы, они, рискуя своей единственной, некраденой жизнью выволакивали нас из огня… Что же, что же случилось?! Рушились ли вдруг вековечные устои, или вылез затаившийся за ложной культурой зверь. И наверстывает свое упущенное тысячелетнее время. Или просто-напросто народ обманули и играют на его низких инстинктах.
Но нас им не изменить! Такой силы нет, которая против нашего желания могла бы изменить наше лицо и душу. Нет!
Значит – бой! Без раздумий и компромиссов, потому что это только удлиняет время и увеличивает кровь. Значит – с полной энергией, убежденностью и силой! Ведь всё равно действительность бытия не покрывается мыслимым. Не надо думать: отчего, почему, зачем. Надо делать это, так и потому. Надо лезть в самое пекло: там нет смрада, и если случится чудо, оно тебя обновит, перекует и ты станешь образцом и примером целым векам.
Перейдя нормы и все мыслимые человеческие пути, переступив грани понимания и допустимого, человек постигает иные миры – это ещё по Достоевскому было известно, только не было известно, что это так страшно. Мы понимали страх кожи и чувствовали боль крови, но не знали страха и боли души.
Видим у одного стога соломы штаб «Верховного». Он сам, хан Хаджиев[5], человек двенадцать текинцев в больших лохматых шапках-папахах, у одного в руках плещется трехцветный русский флаг. Вот она – Россия, притаившаяся у стога соломы. Это ли не символ! Спирает дыхание, становится страшно: штаб и «Сам» – под стрелковым огнем. Мы кричим «ура» и погоняем возницу, тот – лошадей, это же по инерции делают ещё несколько подвод, и мы несемся на хутор, перед которым задержалась цепь. Предполагая, что это выскочили вперед пулеметные возы, цепь идет на «ура» и врывается в хутор. Стрельба принимает домашний характер, и хутор пылает. В цепи несколько раненых, у нас убита одна лошадь, ранены один подводчик двое из числа раненых. Я опять пожертвовал одну гранату, изобразив низко разорвавшуюся шрапнель.
У нас такой обычай: если где в цепи появляется трехцветный флаг, добровольцы немедленно бросаются на «ура», чтобы прекратить неприятельский огонь по этому месту и избежать трагических случайностей с «Верховным».
Я и Саша пожимаем друг другу руки и целуем нашего главного «ударника» – возницу из Незамаевской станицы. Нашим славным соратникам машем руками и шапками. Маленькая хуторская победа вносит перемену в наш обоз: действительно, мы ещё повоюем!
К вечеру упорное сопротивление по всем хуторам, не исключая особенно упорного – Киселевского, сломлены, и мы идём в станицу Филипповскую, что на реке Белой (Пшехе). Это – 9/22 марта. Сегодня – месяц нашего похода.
Где-то вдалеке бухают пушки, они доносятся до нас благородным звоном праздничных колоколов: мы знаем, что мы не одни, что это бьются наши единомышленники – екатеринодарские добровольцы. Чувство локтя – тоже одно из великих дел солдатского бытия.
Утром опять бой. На горке за рекой вырыты окопы, враг, чтобы тут же на реке нас уничтожить, приготовился для настоящей войны; тут и тройной огонь по переправе: артиллерия, пулемёты, винтовки; тут и оборонительные секторы, резервы и кавалерия, не хватает только крейсеров на Пшехе, матросов же достаточно. Но… одного желания мало: ничто не может противостоять нашему напору.
Пока идет бой, мы стоим обозным лагерем в излучине реки и ждем его результатов. Здесь несколько сотен повозок с людьми и с имуществом армии. Здесь же в поездке, обложенный теплыми бутылками, наш верховный хозяин и основатель армии генерал Алексеев.
Сперва положение весьма скверное: нет снарядов и не хватает людей. Марковские роты отступают перед натиском многочисленного врага, и многим уже представляется конец. В цепь идут обозные, раненые, и сам генерал Алексеев вылезает из бутылок и берет винтовку. Мы выдвигаем повозку к боевой стороне, и сами укладываемся в цепь. Где-то разыскали пулемет и установили среди цепи, ищут лент.
Глаза суживаются, наблюдая горизонт, морщины углубляются, смотря на свою цепь.
Первая поддержка дошла до цепи, влилась… отступление продолжается…
– Неужели? Неужели наш бог войны, несравненный Марков, сдаст, изменит этому дню, как не изменял другим… – думается – милый генерал, остановись! Вспомни Выселки и крикни покрепче! Может быть, он, по-суворовски, только заманивает врага. С добрым видом и тёплым смехом. Да, да, конечно! Вот уже враг стал, повернулся, бежит. Гремит «ура»; в нашей лощине оно особенно сильно отдаётся.
Оказывается, вовремя (у нас все всегда вовремя!) подошли «богаевцы», из арьергарда перескочившие в авангард. Большевики бегут панически, безрассудно, но малая часть успевает унести ноги.
Мы идем дальше. Когда вытянулись в колонну, появился кубанский казачий разъезд, с белыми повязками на рукавах и «кубанках».
Соединились! Оба добровольческих отряда соединились. Возбужденное, радостное, долго несмолкаемое «ура».
Аулы Хатлукай, Шенжи. Черкесы принимают нас, как освободителей, как дорогих гостей: режут баранов, индюков, угощают лучшей пищей, но слёзно просят не заносить в саклю свиного сала. «Если зарежешь меня, как враг, мне будет легче, чем, если, как друг, занесешь в дом поганую свинину», – говорят они.
Они куют шашки, делают пики, снаряжают лошадей и поголовно, стар и млад, присоединяются к нам. Им большевиков довольно: аулы разграблены, частью сожжены, жители убиты, разогнаны, есть аулы, где не осталось ни одного мужчины. Черкесы благородны и добры, горды и дики. Если их рассердить, они идут на крайности.
– Если мне не жить, то и ты не будешь жить, – говорят они и хладнокровно, как нитки, разматывают кишки своему врагу.
Черкесы всем нам хорошо известны по Пушкину, Лермонтову и Толстому теперь узнаём – по-военному. Большевики же заставили этот народ ещё резче, острее демонстрировать и своё благородство, и свою дикость.
Бой у станицы Рязанской. Кубанцы бьются за нефтяную станицу Калужскую.
Снег, непролазная, липкая грязь. Усталость, почти что голод. Раненых собирают в Калужскую, а боевые части размещаются в Шенжи.
Готовится большая операция по овладению станицей Ново-Дмитриевской, это один из большевистских бастионов. Оттепель. Снег тает. Многочисленные горные ручейки превращаются в многоводные потоки. Здесь почему-то особенно много снега. Идет сильный дождь. Шинель, как губка, впитывает влагу, изнутри – пот, очень неуютно. Вся ночь в пути. Ночью ветер меняется; знаменитый черноморский норд-ост нагоняет ледяного холода, и дорога превращается в лед. Начинается Ледяной поход. Ветер захватывает дыхание. Мы, будто завернутые в ледяные кринолины, идем по какой-то ледяной стране. Это, наверное, не явь. Но белеют щеки, щиплются руки, и птицы, застигнутые непогодой в поле, покрывают своими телами дорогу. Всё же это явь.
Холодно. Раны промерзают, тельного тепла не достаточно. Трескаются и жмут шинели и сапоги, дырявые у большинства. Лошади хотят лечь…
Армия идёт вперёд. Идёт в Ново-Дмитриевскую. Мосты снесены. Стоя по грудь в бурливой воде, перетаскивают орудия, телеги. И впереди всех: в воде, у постромок с добрым видом и теплом генерал в черной куртке, Марков, наш Багратион.
Это 15/28 марта 1918 года, когда и наши новые соратники, хотя и вышли на соединение, но, застряв на дороге, вернулись обратно. Погода как бы отменяла диспозицию. Они думали, что и мы сидим по хатам.
Мы же шли. И Саша, и я тоже шагали в третьей роте офицерского полка. Ноги по-молодому, а иногда и по-гусиному, скользили по льду, а тело весело кололось норд-остовскими градусами. Это сгоняло дрёму, а то закроешь глаза и не откроешь – замёрзнешь. В сыром воздухе образовались ледяные иглы, с дыханием испарялось тепло тела, ветер сгонял его, а нового становилось всё меньше и меньше. Мне пригодилась дедовская тренировка.
Саше было труднее: нога была ещё мягкая и скорее застывала. «Не нога, а ходуля…» – шутил Саша, а я смотрел на него и не понимал шутки. Шли временами под руку: теплее и не так скользко.
– Вот что хорошо, дорогой, – говорил он, – никто не кусает, пока двигаемся – нам ничего не страшно. А теперь у нас только и заботы – чтобы не замочить штык, а то заледенеет и соскользнёт в деле, ведь руки-то деревянные…
Буранным днем мы подошли к Ново-Дмитриевской.
Кости, казалось, промерзли, а по крови будто бы кто катался – на коньках. Не ледяной дом, – вспомнилось читанное в детстве, – а ледяная земля.
Мы ждём кубанцев, которые должны были подойти со стороны станицы Григорьевской, потому что мы ещё не знаем, что они вернулись обратно. Надо сообща ударить по позициям красных, хорошо протянутым по околице, с заходами в окна и двери.
Наши пушки брошены, и нам придётся по погоде работать холодным оружием.
Когда стоим, особенно холодно. А когда ждём – вообще невыносимо. Некуда спрятаться от ветра, штык здесь не защищает. Ждём, когда двинемся вперёд.
Друзей всё нет, а враги говорят: «Пойдем добивать замерзшие кадетские кочерыжки… они наверно теперь примерзли к своему белому режиму…»
Потом они держатся в сильном удивлении, когда эти кочерыжки начинают находить на них, вроде заговоренных ледяных привидений, которых не берет ни пуля, ни мороз.
Хлопают резкие выстрелы, хлюпает, а потом стучит, разливающаяся кровь. Нас немного согревает возбуждение крови, злость и скорый шаг. Мы лезем в станицу за теплом, как когда-то лезли за славой на Карпаты, а деды наши – на Балканы. Нам всё равно, что его караулят соловьи-разбойники. С нашим состоянием можно пойти всюду и на всё!
Мы занимаем околицу. Сейчас же лезем в избы и хотим отогреться, чтобы стать опять нормальными людьми. А в это время в станичном центре комиссары выгоняют вверенные им части из домов и пытаются построить из них боевые соединения. Это им не под силу и не по времени: мы уже на площади и сменяем комиссаров в начальствовании.
В холодной панике разваливается большевистское сопротивление. Пуля, штык делают свое дело. Саша напрасно опасался за скольжение своего штыка.
«Проклятые кадеты», которых не берет ни холод, ни пуля, опять победители. Пленных много. Их по погребам и чердакам собирают три дня.
Нас тревожат теперь ожившие насекомые и поспевшие убежать большевики, они делают налеты, диверсии и стреляют.
Ещё долго приходится и штык, и ухо держать «востро». Наконец и погода, и враг унимаются.
Опять потери. Сестры милосердия рвут свою последнюю рубашку, чтобы перевязать новые раны, собирают «Христа ради» тряпки у населения. В больших солдатских сапогах, куда могут уместиться две ноги, со стёртыми ногами, измождённые, усталые, грязные, унимают боли, перевязывают, отмачивают от ран газеты и портянки, утешают, кормят, бодрят.
– Мы ещё повоюем, не правда ли?..
– Да, да, сестрица… конечно.
Они так мало теперь похожи на женщин, но так сильно похожи на Человека. В них, мне кажется, нельзя влюбиться, а полюбить их можно навечно.
Их сила начинается тогда, когда иссякает у мужчин мужество. Как, должно быть, трудно быть такой женщиной и идти таким путем! Как, должно быть, надо много в себе иметь, чтобы быть сестрой милосердия в 1-м Кубанском походе! Их дело – двойное, подвиг тоже – вдвойне, а жертвенность – бесконечна, а сами они – полчеловека, фарфоровые статуэтки салонов, работают за десятерых, унимая боли, умиротворяя души многих и многих.
Когда все идут, они тоже идут, на ходу перевязывая, кормя и утешая свою «побитую Армаду». Когда все спят, они караулят сон и безопасность своих опекаемых, молятся за них и топят печи. Когда они сами спят – неизвестно, но что они не спят это известно.
Опять русская женщина впереди самых больших народных болей и несчастий. Она живёт вся в этой большой человеческой страде и светлеет в ней челом Богородицы.
Ни у одного народа нет женщин, так близко стоящих к человеческой душе и боли, как у русских. И удивительнее всего в этом деле, что она не считает, как мужчина, это геройством, сверхделом. Это её органическое свойство, само собой разумеющееся дело.
В полночь опять произошел бой: большевики напали на станицу. Их разбили, часть взяли в плен, часть прогнали.
В конце концов они утихомирились – дескать, с «кадетами» без крейсеров не совладать (здесь много матросов с потопленного русского флота).
Когда все более или менее успокоилось на внешнем фронте, началась организация внутреннего фронта: слияние обоих отрядов, громко именовавшихся армиями.
Состоялось соглашение, подписался договор, образовалось единое командование. У кубанцев – правительство, рада, атаман с императорскими конвойцами, – словом, много высокопоставленных лиц, умеющих управлять народом, но не умеющих управляться с винтовкой.
Все же Корнилов и Алексеев подчинили себе кубанцев в военном смысле. Образовались полки, бригады, соответствующие штабы. Правительство пополнило обоз, так как ему неудобно было пополнить строевые части.
В такое время такие должности и такие люди – и роскошь, и обуза. Наш Родзянко хотя тоже в обозе, однако он никого не обременяет своим бывшим неудачным величием.
Станица, несмотря на основательную чистку, кишит большевиками и им сочувствующими. Было даже организовано покушение на генерала Алексеева.
Состоялся также суд над несколькими большевистскими главарями; всех их приговорили к повешению.
Вешали публично. Мы с Сашей видели эту не особенно приятную процедуру. Она происходила на Церковной площади. Под приготовленные виселицы наложили пустые ящики, взятые тут же из кооператива. Белая, тоже кооперативная, бечевка большим мотком торчала на одном ретивом кубанце. Это был экзекутор, он с деловым видом покрикивал и также деловито суетился. Потом намотал бечевку на осужденных и на перекладины. Осужденные, выстроенные в ряд, стояли перед виселицами, недоуменно на них поглядывая: всем не выходило… Значит, и тут очередь, и тут нет собственности.
Кубанец начал вербовать себе помощников, обещая сапожные и шароварные премии; те нашлись и живо принялись за дело, ругая свои жертвы и награждая тумаками.
Зрителей – полная площадь, несмотря на тут же рвущиеся снаряды.
Забрали одного на одну виселицу, другого – на другую. Поставили на ящики. Завязали, привязали.
– Осторожно. Не опрокинь… – предупредили.
Осужденные, действительно, осторожно полезли на ящики. Когда все было в порядке, выбили из-под ног ящики, те с грохотом, на всю площадь, упали.
Зрители смотрят: кто попугливее – на ящики, а кто смелее – на повисших людей; смотрят и осужденные, ждущие своей очереди. Взгляд малоговорящий: не то любопытствующий, не то равнодушно-злой. Нельзя уловить страха, не видно и мужества, всё обыденно, серо, будто не впервой…
Некоторые осужденные стоят уже босые: обувь понадобилась бессапожному помощнику.
– Тебе все равно уже ни к чему они, а мне холодно… – объяснил он, забирая сапоги.
Сапоги у нас проблема; они часто меняются в поле, когда «ходоку» они больше не нужны. Если человек уже не годится, то сапоги ещё могут пригодиться.
Жертвы качались, люди смотрели: вот как кончается жизнь. Один вдруг дернулся, наверно, от резавшей шею верёвки и оборвался. Он упал в грязь и об ящик разбил в кровь лицо. Когда его пихнули ногой: «вставай!», он нехотя повернулся и встал. Глянул как бы из другого мира, я думаю – хотел, было выругаться, но, вспомнив, что он уже покойник, махнул только рукой. Потом, почувствовав на лице боль, той же рукой размазал кровь по всему лицу, посмотрел на руку и понял, что он жив… бечева, болтаясь на ветру, свешивалась до колен.
Экзекутор покраснел от своей неудачи, подергал бечевку, дернулась и шея. Завязал её вдвойне и опять повел осужденного на ящики.
– Да, становись, чёрт, осторожнее, ведь не впервой тебе…
Теперь он не упал в грязь, а грязный, повис. Мокрая полоса на штанине говорила о жизни, но как-то неубедительно, касательно.
Процедура затягивалась. Кустарный способ вешания требовал лишних действий и времени. Зрители (самый жестокий народ) высказывали неудовольствие.
– Ну сопляки, да и только… вешают, как утку доят…
Осужденные мерзли и, по всей видимости, тоже были недовольны задержкой. Один попросил покурить, а другой, босой, прыгал с ноги на ногу, стараясь согреться и не соображая, что тепло ему уже ни к чему… Да и прыгал он, стараясь не попадать в мокроту.
– Я бы таких отпустил, которых и смерть не берёт, – выразил я своё мнение, – ведь помнишь, мы читали о суде Линча…
– Да, суд Линча – другое дело, можно сказать, благородное… а здесь он ещё и палача обругает.
И Саша мне рассказал, как вешали одного комиссара – есаула. Тому тоже надели петлю не на затылок, а под подбородок, при этом и рук не связали. Он придавил подбородком петлю и подтянулся на руках и петле к перекладине. Выругался, назвал нас баранами, что во львы лезем, потом поучил – как надо это дело делать, и сам, демонстрируя сказанное, повесился… Картина не для слабогрудых.
– Такие достойны жизни: в них мужественности больше преступности, а мужественности теперь так мало… – думал я вслух.
– Теперь вообще мужчина празднует труса, – подхватил Саша, – и за него тдуваться женщинам и детям… Раньше, когда мужчины уходили в Сечь, весь дом и работа лежали на женщине. Теперь времена повторяются, даже с прибавлением – что и женщина идёт в Сечь.
Саша женщин такого порядка знает очень хорошо: он командовал ротой женского имени Брешко-Брешковской ударного батальона. При каждом случае он подчеркивает мужество и доблесть своих ударниц.
Мужественность когда-то была прекрасной отличительной чертой мужского пола, теперь она и у женщин-воинов. Мужественность ярче всего проявляется на войне, на виду смерти, а в гражданской войне – она ещё ярче; здесь человек – без скорлупы. Трудно, конечно, привыкнуть к тому, что враг говорит на нашем родном языке; трудно сжигать свои хутора и села и затаптывать военным шагом свою страну. И мы даже не враги друг другу: и они для нас, и мы для них – бунтовщики.
Да, мы дошли до обочины самой страшной человеческой дороги. Здесь нельзя спотыкнуться: это стоит головы.
[1] Леонид I – спартанский царь (с 488 или 487 г. до Р.Х.) Когда Ксеркс наступал на Грецию, Л. летом 480 г. повел 300 спартанцев и 7000 других греков в Фермопилы с намерением защищать как можно долее этот проход. Персы в течение двух дней безуспешно пытались овладеть им, но изменник провел ночью отряд горной тропинкой, в обход позиции Л. Тогда, отправив большую часть своего войска внутрь страны, сам Л., чтобы прикрыть отступление, устремился навстречу персам и задерживал наступление их до тех пор, пока он сам и все его воины не легли на поле битвы.
[2] Кутон (Couthon) Жорж (1755-1794) – деятель французской революции. В конце 1793 г. – председателем Конвента; инициатор принятия закона 22 прериаля, дозволявшего почти без суда гильотинировать всех подозрительных.
[3] Лихая, Зверево – железнодорожные станции, ставшие ареной сражений первых Белых добровольцев на Дону с красными отрядами.
[4] Корниловский ударный полк — одна из первых, самая знаменитая и наиболее долго просуществовавшая добровольческая часть в Русской армии. Последний полк Русской и первый полк Добровольческой армий.
[5] Хан Хаджиев Разак-Бек (1895-1966), поручик Текинского конного полка, личный адъютант генерала Л.Г. Корнилова.
|