Большевики из Лежанки убежали, забрав с собой несколько сот мобилизованных лежанцев.
Мы здесь – еще в недоброй памяти. У жителей еще много страха, еще не забыты родственные потери. Бабы, однако, уже через пару часов освоили положение и смело начали всякие военные и «партикулярные» разговоры. Заняв Лежанку без боя, мы вели себя очень мирно, и это весьма располагало женский состав села в нашу пользу.
– Вот не тронули их, и они никого не трогают, – резюмируют они положение. Они соглашаются, что с большевиками нет жизни, закона, порядка: забирают скот, имущество, мобилизуют «мужиков» на работу и войну, заставляют всех всего бояться и крутиться, как в колесе крутится белка… … Но и с вами страшно… – заключают они.
Мы смеёмся, и от этого и им легче. Они хлопают нас по плечу и тоже смеются. И страха уже нет. Скоро Пасха.
А на другой день наша хозяйка уже откровенничает больше: они же все свои… да как посмотрю на вас – тоже не чужие… и улыбается.
Генерал Богаевский со своей бригадой ушёл на Дон, оказывается всё же, что донцы действительно восстали и просят нас о поддержке.
Теперь мы в арьергарде. Большевики, верные себе, чтобы не давать ни себе, ни нам покоя, беспокоят нас своими налетами и наступлениями. Приходится лежать на околице села и отгонять огнем «беспокойщиков».
Накопившись, большевики в канун Пасхи повели большое наступление на село. Мы подпускали их без выстрела так близко, что они не выдерживали этой зловещей тишины и залегали, а более нервные поворачивали вспять.
Вдруг на их левом фланге появился наш Черкесский полк, все цепи поднялись и побежали; мы тоже открыли убийственный огонь, такой, что самим стало страшно за его результаты. Все поле копошилось в бегущих, ползущих людях, возах и конных.
Чтобы на всю Святую неделю отбить у них охоту к беспокойству, мы тоже сели на возы и погнались за убегающим противником.
Перед одним хутором нас встретили довольно организованным огнем. Мы быстро спешились и, как говорят, с лету бросились на «ура». Большевики опять побежали, отстреливаясь и прячась за углы домов, заборы. В одной улочке мелькнула пара «тельняшек» (матросская рубашка). Одна из них обернулась и выстрелила из большого «маузера». Кто-то из-за забора выстрелил над самым ухом. Я побежал опять, как в доброе старое время, забыв про свой ножной дефект. Пара все ближе… уже всего десять шагов… пять. Оглядываются, стреляют, но страх у них не только на лице, но и в руках: они знают – раз «кадет» бежит, то он добежит… Я их не обманываю. «Маузер» – пасхальный подарок Саше: он без пистолета. Тогда я еще не знаю, что через полтора года он закончит Сашину жизнь на Одесском волнорезе. Опять появляются черкесы и завершают преследование «ударников» Медвежинского уезда.
Хутор должен заплатить контрибуцию. Но так как жителей нет, мы её собираем для пасхального стола сами. У всех сразу появляется хозяйственная серьёзность, забота и знания – что для чего.
– Это тебе не на «уру» идти, – говорит один такой «хозяйственник», – здесь мозгой надо шлепнуть…
Птица всевозможных заглавий, поросята разных возрастов, мука, сметана, сахар, масло и ещё что-то и ещё еле вмещались в наших возах.
– Только не хватает изюма и миндаля, – замечает длинный кексгольмец[1].
– Ты вот поминдальничай больше, сам попадёшь на мацу к товарищу Троцкому… – отвечает ему «финляндец»[2]
Наша хозяйка и еще две другие хозяйки нашего постоя помогают печением и жарением для пасхального стола. Находится и краска, и мы ничего не имеем против красных яичек. Наша хозяйка, та, что любит поговорить о «напрасности братоубийств», выволакивает из железного резерва что-то питьевое.
– Какая же будет солдату Пасха без вина! – говорит она.
Наши дома – крайние. Из окон видна дорога и степь. Мы все на хозяйственных работах, но дежурные следят за степью, как и хозяйки за куличами: не горит ли.
Вечером опять обнаруживается большевистский сбор для очередного наступления. Опять на нас идет заново пополненный Медвежинский уезд. Они хотят отбить Лежанку, им сказано, что мы уже ушли на Дон, а здесь всего только обозные.
Еще засветло они начинают накапливаться в сфере дальнего ружейного огня.
– Наверно, это будет вместо крестного хода, – решаем мы. Тогда мы ещё не знали, что сами лежанцы были подробно информированы об истинном положении вещей. После боя бабы пошли разыскивать среди убитых и раненых своих «мужиков», у них была и связь с живыми, что притворились мертвыми, а после нашего ухода убрались туда или сюда.
Мы, конечно, знали такой прием по Толстому, знали, что его применяют и большевики, но поскольку они нам не всаживали «ножа в спину» и это не являлось тактическим массовым приёмом, мы, следуя хорошей традиции – лежащего не бьют – проходили мимо…
Стемнело. Я лежал в степи и, подняв воротник шинели, дремал. В пяти шагах от меня лежал Сашка; он всё время прислушивался к шуму в большевистском лагере и часто ползал ко мне.
– Не спи! Ради Бога, не спи!.. ведь они здесь, может быть в двадцати шагах… слышишь – ползут… – шептал он серьёзно и тормошил меня.
Поднялся ветерок и стал крутить песок с винтовочного упора, вырытого прикладом той же винтовки и приподнятого над горизонтом для нужд постоянного прицела. Песок закручивался за воротник, попадал на зубы. Было неприятно, и потом – откуда этот навязчивый сон: ведь уставал и в десять раз больше, и не спал.
– Идут!.. бегут!.. – нервно сообщил Саша и выстрелил в темноту.
Выстрелы загремели по всей цепи, затарахтел пулемёт.
Я тоже нервно сжал винтовку и хотел стрелять. Цели не было. «Что за атака без “ура”, – думалось! – это не в серьёз…» Мимо меня пробежала одна тень, я ей выстрелил вдогонку, и сразу же сообразил, что стреляю в свой тыл. Повернулся и машинально выбросил вперед штык: на меня набегала новая тень. Тень мягко прокололась. Вскрик… низкий храп, и тень скатилась со штыка. Справившись с одной тенью, я ждал других; те пробегали вне поля моего действия.
Набег теней продолжался всего пару минут, потом всё стало опять спокойно.
Высланная разведка противника впереди не обнаружила. Умостив свою «тень» с ветровой стороны, я опять начал дремать. Наступал праздник Светлого Христова Воскресенья 1918 года.
Утром мы увидели поле ночного боя: десяток убитых и ни одного раненого, и ни одной винтовки. Оружие, оказывается, было брошено в исходном положении. И люди, бросив строй и забыв заветы своего «Ильича» и приказы «Левы», побежали домой, чтобы под своей крышей и в своей семье встретить светлый праздник.
И мне моя жертва уже не казалась вражеской и нужной, а своей, близкой, человеческой. Я её жалел настоящей солдатской жалостью.
Разговлялись мы утром. Черкесы – магометане – несли боевую службу весь это день. Хозяйки, считая нас уже совсем своими – и Пасха у них, и крест на них, и по комодам не шныряют – заговорщицки улыбались и, мигая на своих мужиков, говорили:
– Вернулся-таки с посева…
Что он сеял – не было известно, и не было важно ни ему, ни ей, ни нам.
Своему мужику мы отдали его винтовку.
– Да, ваше б-родие… – опешил тот, – да тогда выпьемте вместях…
Мы выпили «вместях», а хозяйка вытерла рукавом губы и похристовалась. Была Пасха 1918 года.
На другой день мы уходили на Дон. Нас было пытались обстрелять броневые автомобили, но ребята Миочинского быстро их прогнали, и в дальнейшем нашему походу уже никто не мешал.
Солнечный радостный день. Степь. Безмятежность, покой.
Опять загудела степь. Или, как у Медведовской говорили «гудёт».
Мы сидим на повозке. Саша рассказывает про своих женщин, близких, любимых, дорогих. Их у него было много, более ста, целая рота. Стояли они в Левашевке и там обучались всему сложному военному делу. Тогда, когда кожа и руки у мужчин задрожали, чтобы спасти честь народную и достоинство гражданское, смыть стыд и позор перед историей и потомками, русские женщины, и, главным образом, девушки вместо сумочки взяли в руки винтовку, вместо модной накидки – вещевой солдатский мешок, а на ноги обули вместо туфель из крокодиловой кожи – тяжёлые, как сам поход, юфтовые сапоги с брезентовыми голенищами. Они пошли, чтобы доделать брошенное мужское дело. И не только порывом и жертвенностью, но и уменьем тоже.
В русской Голгофе, в ее большом хождении по мукам, самой красивой жертвой были эти прекрасные женщины, по убеждению, добровольно пошедшие этим крестным путем. Если мальчики была самая больная, ранняя и нежная жертва к подножию Родины, то девушки – самая душевная, необыкновенная и Великая жертва.
Зимний дворец – резиденция Временного Правительства. Дезертир Главнокомандующий[3], из-за спасения своей шкуры бросивший Россию, народ, долг и их, девушек-бойцов, в лице его защищавших русскую государственность. За честность, патриотизм и воинский долг, их в казармах Павловского полка бесчестил солдатский скоп.
Я видел этих женщин в боях за Филипповские хутора – честь и хвала! Шли не хуже бывалых офицеров, а выдержки и бесстрашия, и боевого безумства – было ещё больше. В штыки шли, не морщась, стоя под огнем, не кланялись и не моргали.
Как стали во весь свой рост за Россию, так и продолжали стоять за неё в бою и перед Престолом Всевышнего. Рядовые и прапорщики.
Кончив военное училище, они поступили в резерв, потому что батальон, куда они предназначались, заявил:
– Мужеству нас должны учить мужчины, командовать нами могут только мужчины, а не девчонки…
Протест, конечно, был, как оказывается, преждевременен. В Добровольческой армии они были почти все, сложили, как и хотели, свои головы почти все. И память о них переживет все памяти.
– У моего фельдфебеля, – говорит Саша, – два сына, гвардейских офицера, были убиты, муж погиб в самом начале войны, так она переняла на себя долг их всех и доделывала их недоделанные военные дела.
А другие наши женщины – сестры милосердия, делившие с нами нашу судьбу и в трудное время ещё находившие силу утешать поручиков и капитанов, бодрить полковников и всегда бодрствовать у ран и температур. Компрессы, кормежка (надо достать, приготовить), мытье людей, полов, посуды, параши; защита людей от холода, насекомых… и все с улыбкой, а перед сном еще и сказка своим мальчикам … жили были в большом городе, который назывался Северной Пальмирой… где были пирожки с лапоть, а улыбки – с целую масленицу…
Я уже говорил о них, но не могу о них не говорить, это так врезалось во взгляд, в сознание, что, как свет, просится наружу.
Обычное человеческое содержание для них было мало, они шли с нами и нас не только утешали, бодрили, но и делали больше и сильнее. Под их попечением мы росли и совершенствовались.
У меня совсем изменилось представление о женщине, «ведь слабый пол», всегда думал я. И думал тоже, что у девушек может быть одно мужество – любить, а они смогли одолеть и солдатский путь, и солдатскую смерть тоже.
В этом напряженном солдатском пути жизнь очень опростилась, человек обнажился, очистился от условностей, скверны, мишуры и в своем естестве заблестел первичным блеском. И должен сказать по правде и по совести, что в этом необыкновенном походе, особенно необыкновенен, ярок и силен был поход женщин и детей. Не мужчин, не тому, кому положено идти и воевать (их дело – обычное: для этого созданы и готовлены), а тех, кому этого не надо было делать.
|