Web Analytics
С нами тот, кто сердцем Русский! И с нами будет победа!

Категории раздела

История [4872]
Русская Мысль [479]
Духовность и Культура [909]
Архив [1662]
Курсы военного самообразования [101]

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Статистика


Онлайн всего: 8
Гостей: 8
Пользователей: 0

Информация провайдера

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » История

    Иван Эйхенбаум. Слово о Первом Походе. Ч.9.

    Свой прах и кровь мы по родной земле

    Бросали пригорошнями и при этом

    Мы знали, что в непроходимой мгле

    Они зажгутся путеводным светом.

     

     

       Во время одной «налётной» операции, я простудился и не обратив внимания на температуру, был, в конце концов, свален. Воспаление лёгких. Эвакуация. И я в новочеркасском военном госпитале. Здесь я пластом пролежал сорок часов, чуть не получив отёка лёгких. За натугу и бессонье организм потребовал своей доли.

    Что-то цвело, что-то пахло в саду, на бульварах. Божья тишина и покой входили в меня, как святые дары Причастия.

    Потом я слышал, как важно и полным голосом гудели колокола собора. Я заметил, что голос этих колоколов, высоко поднятых над степью, гудит как-то особенно убедительно и свободно. В их голосе так наглядна вольность и святость. Человек здесь говорит с небом, как равный, достойный его.

    Я приходил в себя. Из Ростова ко мне приехали мои друзья-итальянцы. Мой шофёр, сын итальянского консула, говорит:

    – Русские трусы: не хотят воевать с немцами...

    А сам, да простится ему это, к своим двадцати двум годам не удосужился посмотреть, с которого конца заряжается винтовка и где находится Архангельск. Пиаве и Изонцо его напрасно ждали.

    Сам же консул, милейший и культурный человек, был потрясён всем слышанным и читанным о походе.

    – А вы... такой слабый теперь... Не должен больше воеват с этим ужасный большевик... – говорил он, – поедем в наш Италия... Вы там отдохнёт, поправится, и тогда будем вместе работать на пшеница и мрамор.

    Я снисходительно благодарил его, как ребёнка, который не знает, что говорит. Я ещё был на своей солнечной высоте, с которой не хотел слезать, даже на пшеницу, мне ещё было рано ходить по земле. Большое и особенное вошло в меня. Что-то открылось. Что-то совсем-совсем ясно понялось. И я знал, что это – большое и очень дорогое, что этим будет житься дальнейшая жизнь.

    Его предложение то же, что гончую собаку заставить стеречь курятник.

    Через месяц я на ногах. Подо мной опять земля, пыльная, чёрная, пахнущая жизнью. Я опять её ходок, её пехота.

    Двух месячный отпуск для поправления здоровья я принял радостно, и боязливо. Мне неловко: я уже могу ходить, могу идти во 2-й Кубанский поход, а вместо этого – уезжаю, оставляю друзей и дело. Да и домой-то неловко: спросят, почему не уехал в Америку, спраздновал труса?

    Мне ещё немного лет, и желание увидеть любимого человека естественно, захватывает меня. Я знаю, что здесь на моей крови растёт первая травка, что здесь успокоенные смертью мои сопоходники, что оставлять всё это – эгоистично, неблагородно... но жизнь идёт вперёд. А через два месяца я опять увижу и друзей, и недругов своих.

    Харьков. Я стою у окна и смотрю на старые, такие знакомые названия: Бавария, Рыжов, Песочин, Водяное. Я улавливаю в себе дрожь, будто ожидаю чьего-то налёта на поезд, рука в кармане ищет гранату...

    Казалось, что я никогда не приеду, что случится какая-нибудь задержка, катастрофа. Не верилось по-настоящему, что это явь, что это еду Я. Ведь я было уже навеки распрощался и с этими местами и с их людьми, и как это, вдруг, случится, что мёртвое снова восстанет к жизни...

    Наконец всё-таки конечная станция, и я читаю сотни раз читанное: «Люботин».

    Иду по перрону, по мосту через железнодорожные пути, стоят составы. Окидывая всё это тактическим оком (интересно – что в составах, и разве здесь нет ни одного бронированного поезда?), потом прохожу мимо депо, где меня ещё в июле прошлого года хотели пожарить в паровозе, и захожу в такой знакомый дом, что и собака не лает. Захожу несмело, как бедный родственник, как обманщик или, даже, как трус.

    Вижу бабушку. Смотрит через очки и начинает меня узнавать. Я ещё не поздоровался, а она уже спрашивает:

    – Уже обратно из Америки?..

    И смотрит сперва на руки («А где американские гостинцы?»), потом на погоны («таких теперь не носят»...).

    – Ольга! Ольга!.. – кричит она на кухню, – иди сюда, Иван Андреевич приехал.

    Жена выходит. Не выбегает, как я себе представлял это во многие душные минуты жизни, или бессмысленно (тогда это было бессмысленно!) мечтая о встрече... Выходит, на ходу вытирая губы... в памяти выплывает Лежанка. Она та же: милая, красивая, ещё больше разрумянившаяся от плиты, радостная от молодости лет.

    Я намокаю от счастья, любви, будто тают льды Ново-Дмитриевской, слабеют какие-то запоры мужественности, и я опять «размазня», как говорила сестра, не могущий спокойно перенести двух поцелуев или одной пощёчины.

    Мне хорошо. Но хорошо не по-моему, но от этого это хорошее не хуже.

    Я и жена – одно. Но как странно: я бы мог давно гнить на рельсах Юго-Восточной или Владикавказской дорог, в степи, под хуторами или за станицами, в Горькой балке или в том же Медвежинском уезде, а она бы продолжала жить... отдельно и не больно.

    Мы говорим. Она рассказывает важно и серьёзно мелочи своей жизни; потом спрашивает и о моих «приключениях», о Квинтавалле, о своей подруге Джине. Я рассказываю скучно и длинно. Это выходит явно не интересно – так приблизительно жена и воспринимает моё повествование.

    А я думал ей по-иному рассказать про свои «приключения», думал, она проникнется всем этим и со страхом и трепетом, как в грозу, прижмётся ко мне, и задрожит моей солдатской дрожью...

    Я ещё на Кубани и не понимаю, что другие этого не понимают. А говорить об этом и заставить других ужасаться или плакать – всё равно что выставить на показ свои раны и о боли их кричать, чтобы им было больно.

     И, в конце концов, выступает не моя Кубань, а мой американский обман: ясно, что туда я не уехал по трусости. Жена это свойство смягчает и решает по глупости. Так, что рассказ про Кубань смешался бы с какой-то аферой. Вышло вроде человека, заявившего кражу, которого потом квалифицируют, как замешанного в этой же краже. Словом, я чествую себя на положении того мастерового, который вытащил из воды тонущего сына, и ждёт благодарности, а отец спрашивает о шапке, которая была на тонувшем...

    Обедаем. За столом: бабушка, дедушка и две тётки с мужьями. Эти мужья очень устали. И, Боже Ты мой, чего они только не натерпелись от этих проклятых большевиков, служа у них.

     Из вежливости, чтобы разговор стал общий, спрашивают и меня: что делал, где был и как скрывался.

    – Значит, ничего особенного... – говорят они, – не то что мы: жили в их берлоге... а здесь ходили слухи, что «корниловцев» раз десять уничтожали...

    – Да, конечно, что же тут странного... если бы посадили на кол, было бы необычно.

    – Фуй, какие вы гадости говорите за столом! – возмущается одна тётка.

    – А вы теперь кончили войну?.. И как вы очутились здесь?

    – Я в отпуску по болезни... а свою войну я ещё не кончил.

    – По болезни... – разочарованы они. Я – офицер – не смею болеть, это привилегия рядовых граждан; я могу лечить раны, военное помешательство, но болеть...

    У них живёт немецкий комендант местечка, и как-то даже не удобно будет сказать ему о своём родственнике-офицере, который в отпуску по болезни.

    – Какой это офицер... какая это болезнь... – ещё подумает немец.

    Вот член суда и чиновник государственного контроля – истинные мученики: чего-чего они не натерпелись от этого ужасного режима... они как никто истрепали свои нервы... и кто им за это заплатит, кто их вылечит, а отпуск всего один месяц... Всё-таки у вас привилегия: целых два месяца!

    – Бедный Петусь... – вздыхает одна.

    – Несчастный Коленька... – вторит другая.

    В Водяном учительствует А.А., и с ней живёт Сима – это мать и сестра моей жены. Они здесь беженцы, тогда как остальные – туземцы. Скудная, но в тоже время и символическая жизнь на беженской золе.

    Мы все спим в классе, на соломе (ну точь-в-точь, как в походе), которую утром выносим или сгребаем в угол. Так спать я привык, так спать и они привыкли. Нам хорошо. И это созвучно времени, с которым мы связаны судьбой.

    Кругом люди что-то весьма малое делают, много умничают и выводят «гениальные» заключения. Они, например, говорят, что нация, которая не обманывает, не злодействует, не может жить полнокровной национальной жизнью. Мы этому не верим. Мы так не думаем. Конечно, если уж так жить, то лучше совсем не жить!

     

     

    Что же я написал?

    Больше всего о страхе.

    Да, конечно, я его помню, видел, ощущал, даже знал, какого он цвета, но потом привык к нему, как к насморку, и тогда уже не интересовался его цветом.

    Ну а где же храбрость, геройство и прочие высокие свойства и дела? – спросят меня.

    Вот их-то в обыденщине похода я и не заметил, не выделил. Сухие (без выстрела) атаки, бесстонные смерти, трёхсуточная «бессонница», дружба, холод, насекомые, неумиранье от смертельных ран и умиранье просто от смерти, гангрены или холода – это всего лишь нормальный быт армии... Вот разве что, когда я говорил о решении генерала Деникина оставить раненых...

    В общем, я смешал и дела, и мысли, и что было, и чего не произошло; понатягал в разные направления разные нити, и не знаю, связал ли я это всё воедино, убедил ли кого, что поход был органически и патриотически нужен и неотвратим в силу русской природы – жертвенной и миссианской. Без этого честь народа, любовь к правде и бессмертье человеческого духа было бы всего лишь громкими словами и беспредметными устремлениями. Но поход произошёл, и его идеалистическая жертвенность выявилась. И это тогда, когда в мире стали выявляться сугубо материалистическая доктрина, злой и жадный эгоизм.

    В нашем походе было много смертей, из них собралось бессмертие. Было много тяжёлых, можно даже сказать, непосильных для человека дней. В этой тяжести нас крепил и нам помогал Бог. Наша вера в него. Любовь к правде-справедливости и правде-истине дала нашему пути и нашей крови – содержание и оправдание.

    В моём описании мало имён. Нужно бы ещё меньше. Должно быть одно общее имя – Добровольцы.     

     

    Категория: История | Добавил: Elena17 (25.04.2018)
    Просмотров: 702 | Теги: мемуары, россия без большевизма, белое движение, голос эпохи, РОВС, книги, даты
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Помощь сайту

    Карта ВТБ: 4893 4704 9797 7733

    Карта СБЕРа: 4279 3806 5064 3689

    Яндекс-деньги: 41001639043436

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 2055

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    Rambler's Top100 Top.Mail.Ru