Сестры, по роду своих обязанностей, больше всего вынуждены были встречаться именно с комендантами и имели возможность наблюдать их в обычной служебной обстановке. Краснокрестный Комитет помощи жертвам гражданской войны, с первых дней большевизма, получил разрешение кормить и лечить заключенных. Советская власть согласилась на это, так как Красный Крест снимал с нее заботу о питании пленных. В то же время большевистское начальство, невежественное и мнительное, относилось к санитарии с суеверным, если не уважением, то страхом. Они боялись болезней, боялись заразы и никогда не противоречили требованию сестер о дезинфекции. Санитарные условия в местах заключения были ужасны: скученность, грязь, отсутствие света и воздуха, самых примитивных удобств. Согласие удовлетворить санитарные требования сестер часто было похоже на кровавую буффонаду, особенно когда дело касалось людей, уже обреченных на смерть. Но это смутное и сбивчивое уважение дикарей к медицине приоткрыло перед сестрами двери большевистских казематов и дало возможность этим самоотверженным девушкам внести хоть маленькое облегчение и утешение в жизнь несчастных жертв коммунизма.
Лучше всего, в смысле физическом, было положение тех, кто попал в старую тюрьму, где сохранился дореволюционный тюремный режим, определенный и сравнительно сносный. Остальные места заключения отданы были под надзор тюремщиков не дисциплинированных, случайных, которые обращались с арестованными, как с рабами.
Внешним образом деятельность сестер механически повторялась изо дня в день, налаженная и как будто однообразная. Но каждый день по-новому вскрывались перед ними человеческие страдания, сменялись мучители и мученики, обнаруживалось неисчислимое разнообразие как людского горя, так и людского искусства истязать себе подобных.
В девять часов утра сестры (их было пять) сходились в центре города на пункт Красного Креста, на Театральную улицу, № 4. Там приготовлялась пища для заключенных, помещавшихся в разных концах города. Коменданты присылали приказ приготовить обед на столько-то человек, а Красный Крест готовил пищу, отвозил и раздавал ее. Это был единственный показатель количества заключенных, да и то не очень точный, так как нередко комендатура давала ложные цифры, — то преувеличенные, то преуменьшенные. Списки заключенных держались в тайне. В Чрезвычайке, по-видимому, настоящих списков не было. Родные и друзья метались по городу, отыскивая арестованных. Иногда подолгу оставались в полной и мучительной неизвестности. Они приходили на пункт Красного Креста в надежде, что там им дадут какие-нибудь сведения. Но Чрезвычайка сурово следила за тем, чтобы сестры не знали заключенных по именам.
В девять часов утра сестры (их было пять) сходились в центре города на пункт Красного Креста, на Театральную улицу, № 4. Там приготовлялась пища для заключенных, помещавшихся в разных концах города. Коменданты присылали приказ приготовить обед на столько-то человек, а Красный Крест готовил пищу, отвозил и раздавал ее. Это был единственный показатель количества заключенных, да и то не очень точный, так как нередко комендатура давала ложные цифры, — то преувеличенные, то преуменьшенные. Списки заключенных держались в тайне. В Чрезвычайке, по-видимому, настоящих списков не было. Родные и друзья метались по городу, отыскивая арестованных. Иногда подолгу оставались в полной и мучительной неизвестности. Они приходили на пункт Красного Креста в надежде, что там им дадут какие-нибудь сведения. Но Чрезвычайка сурово следила за тем, чтобы сестры не знали заключенных по именам.
При ежедневном посещении сестрами тюрем им было бы очень легко составить списки, но это категорически запрещалось. Попав в эти круги адовы, люди превращались в анонимов, теряющих даже право на свое имя. Так, например, по приказанию коменданта Угарова в Концентрационном лагере каждый заключенный должен был значиться не по имени, а только под номером. Конечно, это была отвлеченная теория. Жизнь просачивалась даже сквозь тюремные решетки, и теми или иными путями, преодолевая жестокость и издевательства тюремщиков, близкие разыскивали своих, попавших в красный плен. Но сестры, оберегая свое право посещать тюрьмы и приносить хоть какое-нибудь облегчение жертвам коммунистического террора, вынуждены были держать себя очень осторожно с родными. Чрезвычайка разрешала только кормить и лечить их, но очень подозрительно следила за тем, чтобы через сестер не установилась связь между заключенными и внешним миром. Свидания с родными были запрещены, только иногда, в виде каприза, в некоторых местах, например в Лукьяновской тюрьме, разрешались короткие и редкие свидания. При царском режиме запрещение свиданий с родными было особой карой за нарушение тюремной дисциплины. Даже в Петропавловской крепости, куда сажали самых, по мнению Царского Правительства, опасных политических преступников, к ним еженедельно, а иногда и два раза в неделю допускали родных. Как известно, заключенные дорожат каждой, хотя бы самой короткой, встречей с близкими, которая придает им бодрость среди подавляющей угрюмости тюрьмы. Для коммунистов, стремившихся к тому, чтобы сломить дух своих политических врагов, лишение свиданий было одним из средств пытки.
Приход сестер был единственным светлым лучом и единственной живой связью арестованных с миром. Сестры понимали, какая огромная на них лежит ответственность, и старались создать такое положение, при котором сотрудники Чрезвычайки не имели бы никакого повода придраться к ним. Это было не легко, особенно приличном составе Чрезвычайки. Приходилось не только следить за собой, строго выдерживать тон абсолютного беспристрастия, но и категорически отметать от себя просьбы родных чем-нибудь нарушившие порядок, установленный комендатурой.
Родным разрешалось приносить заключенным еду, но только самую необходимую: булки, масло, яйца, молоко. Баловство не допускалось. Иногда тюремщикам приходила фантазия все приношения превращать в общую коммунистическую кучу, из которой каждому доставалось, что придется.
День сестры проводили в аптеке Чрезвычайки, приготовляя и раздавая лекарство, обыкновенно им в этом помогали заключенные, которые всегда рады были заняться чем-нибудь, что отвлекало бы их от томительного тюремного безделья. Также охотно помогали они сестрам раздавать пищу, которую в походных котлах подвозили к местам заключения. Наконец, вечером сестры обходили камеры, всегда в сопровождении караула. Это были самые тяжелые и мучительные часы в жизни Чрезвычаек, так как по вечерам приезжали автомобили за осужденными на смерть. Никто не знал, когда его ждет расстрел. Гул подъезжавшего автомобиля для каждого и каждой из них звенел, как призывный голос смерти. Так шло из вечера в вечер. Сестры старались именно в эти часы быть с заключенными.
«Не знаю почему, но заключенные любили, чтобы я была в камере, когда их выводят на расстрел», — сказала мне одна из сестер и улыбнулась тихой, как будто даже виноватой улыбкой.
Как священники напутствовали они людей, посылаемых на казнь, как бы давали им последнее благословение. Настоящих священников комиссары не допускали в тюрьмы, кроме тех, кого они держали там, как арестантов. Несколько раз Красный Крест просил, чтобы приговоренным разрешили исповедоваться и причаститься. Каждый раз коммунисты отказывали в этой просьбе. Между тем среди заключенных было не мало людей верующих, которым последнее напутствие священника могло облегчить ужасы казни.
Бывали периоды, когда палачи истребляли подряд всех, попавших в тот или иной каземат. Единственными уцелевшими свидетельницами того, что еще накануне были здесь живые люди, полные то отчаянья, то надежды, оставались сестры. Он шли через эту долину скорби и плача, точно монахини, ухаживающие за зачумленными. Они знали, что спасти несчастных от красной смерти не в их силах, и все-таки оставались на своем посту, чтобы хоть маленькой заботой, улыбкой, ласковым словом осветить и согреть жизнь этих мучеников гражданской войны.
«Я никогда не думала, что это такая пытка быть среди осужденных на смерть, — говорила мне сестра. — Вокруг меня двигались живые люди, они кое-как налаживали свое повседневное существование. Привыкали к нам, мы привыкали к ним. И вот стучит автомобиль. Каждый ждет — не за ним ли? Еще ужасно было, если приводили кого-нибудь очень одухотворенного, очень светлого. Тогда мы знали, что это обреченный на смерть. Всё культурное, выделяющееся, высокое большевиков задевает. В них ненасытная потребность истребить все лучшее».
Моральное превосходство сестер вызывало в палачах и тюремщиках смутное чувство подозрительности, тревоги, раздражения. Мельком упоминая о трудностях своей работы, сестры говорили, что им приходилось приспосабливаться к низкому уровню большевистских властей. Надо было себя упрощать, стараться затушевать интеллектуальную пропасть. Это было унизительно, но совершенно необходимо. А коменданты хвастались друг перед другом и перед руководителями Чрезвычайки своими сестрами. Сами распущенные и ленивые, они удивлялись неутомимости сестер. Все добивались, какой продолжительности у них рабочий день? Один из самых свирепых комендантов, Сорокин, звал свою сестру, не то шутя, не то с похвалой, «Милостивый Филарет».
Сестры сумели завоевать уважение этих людей, не знающих ни удержу, ни стыда. Развратные — они при сестрах еще сдерживались. Жестокие — они порой оказывали по просьбе сестер ту или иную милость. Уверенные в своей безнаказанности по отношению к сестрам, они все-таки не переходили известной черты.
Быть может, даже сестры, с их монашеской мягкой сдержанностью, пробуждали в этих озверевших людях какие-то смутные проблески совести. Комендант Авдохин взял раз сестру за руку.
— Ох, сестра, нехорошо мне, голова горит.
— Что с Вами? Разве что-нибудь особенное случилось?
Сестра знала, что в те дни Авдохин замучил много народу.
Но ведь это были не первые его жертвы. Маленькие черные глаза коменданта впились в лицо сестры.
— Ох, сестра, не любите Вы меня.
— Как я могу Вас любить, что между нами общего? Вы, комендант, делаете свое дело. Я — сестра, у меня свое дело.
Тогда он жаловался другой сестре:
— Спать не могу. Всю ночь мертвецы лезут…
Такие речи редко срывались с уст деятелей Чрезвычайки. Они творили свою кровавую работу, самоуверенно и дерзко, не боясь человеческого, а тем более Божеского правосудия. Если бы им почудилось, что в сестрах таится хоть что-нибудь опасное для них, расправа была бы коротка. Но сестры были осторожны.
А все-таки одна сестра, Мартынова, была расстреляна. Ее заподозрили в сношениях с Добрармией. Арестовали, потом выпустили. Опять взяли и расстреляли.
Опасность постоянно угрожала сестрам.
Как-то раз сестра ночевала в Концентрационном лагере и слышала, как комендант, проходя под окнами, сказал:
— Сестру такую-то придется арестовать.
Ей стало страшно. Лучше, чем кто-нибудь, знали сестры, что такое власть Чрезвычаек.
Когда рано утром к ней постучали, она была уверена, что пришел конец.
— Сестра, идите на кухню, на счет обеда, — раздался голос.
Она вскочила. Значит, опасность миновала.
Они всё время шли как по лезвию ножа. Под конец, когда началась эвакуация, коменданты откровенно говорили им:
— Мы увезем вас с собой. Вас нельзя оставить, вы слишком много знаете. Часть нас останется в Киеве, будем вести конспиративную работу против Деникина. Вы почти всех нас знаете в лицо. Вас надо или увезти, или отправить в Штаб Духонина (на большевистском жаргоне это значит — убить).
Сестры были так поглощены своей заботой о заключенных, что сознание собственной физической опасности отходило на второй план. Несравненно труднее было преодолевать моральное отвращение к большевистским чиновникам, с которыми приходилось все время иметь дело. Тяжело было пересиливать в себе непрестанную муку состраданья.
«Я не знала раньше, что можно, не говоря, понимать. Мы видели, чувствовали все их мысли, — писала одна из сестер в письме к родным. — Перед нами открылось бесконечное количество душ человеческих. Столько глаз смотрело мне в душу, стольким я заглянула далеко, далеко в то, что таится в глубине человеческого существа, в его святое святых. Столько их прошло передо мной, что до сих пор трудно опомниться, а тем более — забыть. Тот, кто хоть раз смотрел в глаза уходящих из жизни, хоть раз читал в них эту бесконечную тоску по тому, что зовется жизнью, тот вряд ли забудет их. Таинство смерти вырвалось в таинство жизни, сокрушая, уничтожая и точно насмехаясь. Эти замученные, исстрадавшиеся люди проходят передо мной, как тени. Вокруг нас была бездна горя, море крови, толпы измученных людей и тут же рядом пьяный разгул, оргии и пиры сотрудников роковой ЧК.
Жить в этом кошмаре, видеть всё это — и то трудно было оставаться здоровым. А для сотрудников ЧК это невозможно. Когда передо мной встают образы Авдохина, Терехова, Асмолова, Никифорова — комендантов ВУЧК, Угарова, Абнавера и Гуща из Губчека, то ведь это все совершенно ненормальные люди, садисты, кокаинисты, почти утерявшие облик человеческий».
|