Как и во всяком чиновничьем учреждении, а большевики-коммунисты прежде всего, конечно, чиновники, — среди сотрудников чрезвычайки есть генералы, есть и мелкая сошка, есть простые исполнители и есть руководители. Есть и изобретатели, вносящие в свою работу фантазию и даже страсть.
Огромное большинство следователей, комендантов и других сотрудников ЧК состояло из людей малообразованных, часто почти неграмотных. Интеллигентные люди являлись исключением. Грубость и жестокость были совершенно необходимыми качествами, и в этом отношении никаких исключений не допускалось. Всякая снисходительность, а тем более мягкость к заключенным строго преследовалась и могла подвести сотрудников под самые строгие кары, вплоть до расстрела.
В Особом отделе был комендант Ренковский. По виду это был человек интеллигентный. Как-то раз сестра вошла к нему в кабинет. Он сидел, закрыв лицо руками:
— Я больше не могу, слишком тяжело.
Через день сестра увидала его среди заключенных и сказала ему:
— Заключенные будут жалеть, что Вы больше не комендант.
— Потому-то я здесь и сижу.
Позже он убежал из-под ареста.
Большинство сотрудников носило чужие фамилии. Евреи обыкновенно выбирали русские имена. Добраться до прошлого этих людей, понять, кем они были раньше, — нелегко. Про них ходили различные легенды. Рассказывали про их уголовное прошлое, про службу в царской полиции.
Председателем ВУЧК был Лацис[43], свирепый, не знавший пощады латыш. Чем он раньше занимался, неизвестно. Он был не простым палачом, а теоретиком и идеологом большевистской инквизиции. За его подписью в киевских советских «Известиях» печатались статьи, доказывавшие право коммунистов беспощадно истреблять своих врагов. По внешности Лацис был благообразный, воспитанный человек, и производил он свою свирепую работу с латышской систематичностью. Позже ему на помощь приехал другой латыш, Петерс[44].
Сотрудниками ЧК чаще всего были очень молодые люди. Они любили франтить. Денег у них было много, так как обыски, аресты и расстрелы всегда сопровождались захватом добычи. При ЧК были особые склады, которые назывались хранилищами. Туда клались вещи, захваченные при реквизициях и арестах. Далеко не все вещи попадали на склады, так как часть наиболее ценной добычи сразу расходилась по карманам коммунистов. Являясь в дом, где жил намеченный ими контрреволюционер, коммунисты обыкновенно интересовались не столько бумагами, письмами и тому подобными интеллектуальными доказательствами вредного образа мыслей заподозренных ими людей, сколько их деньгами, ложками, кольцами, шубами, сапогами и т. д. Вещи, таким образом отобранные, почти никогда не возвращались владельцам. Это была военная добыча, которую победители от времени до времени делили между собой, хотя в декретах значилось, что все отобранное от буржуев принадлежит народу. С особым цинизмом производилась дележка вещей расстрелянных и убитых людей. Перед казнью их заставляли раздеться, чтобы сберечь платье и сапоги. Ночью убьют, а на утро комендант-палач уже щеголяет в обновке, отобранной накануне от казненного. По этим обновкам остальные заключенные догадывались об участи исчезнувших товарищей. Один из помощников коменданта ВУЧК Иван Иванович Парапутц очень важно щеголял в шинели на форменной красной подкладке, принадлежавшей генералу Медеру[45], которого он убил. Бывало и так, что убьют, а потом идут на квартиру убитого и реквизируют там все, что понравится.
Тем, кого вызывали на расстрелы, всегда приказывали: «Возьмите вещи с собой».
На следующий день шла открытая дележка вещей. Нередко и ссорились. Как-то сестра пришла в комнату следователя просить о переводе в другое помещение заключенного, который заболел.
Следователи помещались в частном особняке; один вел допрос в спальне, другой в соседней гостиной. Обе комнаты еще хранили следы прежней нарядной уютности.
Маленький черненький следователь Якубенко сидел за столом, как всегда развалившись в кресле. Разваливаться на креслах, стульях, диванах, кроватях считалось у сотрудников Чрезвычайки, высших и низших, необходимым признаком своеобразного щегольства.
Перед развалившимся Якубенко сидел священник, которого он допрашивал. Сестра не успела изложить своей просьбы, как из соседней комнаты раздался голос другого следователя, Каана.
— Товарищ Якубенко, вы взяли вчера две пары сапог, а вам полагалась только одна. Извольте-ка вернуть.
— А вы, товарищ Каан, взяли два пиджака. Верните.
Началась перебранка, невольными свидетелями которой были сестра и священник. Быть может, священник думал: «Пройдет еще несколько дней и убийцы будут метать жребий о рясах моих». Следователь Каан был латыш. Высокий человек с холодным птичьим лицом, он славился своей жестокостью на допросах, изощренным уменьем выпытывать показания. Между арестованными ходили даже слухи, что он сам расстреливал, хотя это и не лежало на обязанности следователей. Это был один из тех многочисленных сотрудников Чрезвычайки, для которых жестокость и издевательство были наслаждением.
Сестра выждала конец их спора о добыче и потом изложила свою просьбу. У заключенного открылся туберкулез. Надо было перевести его в другое помещение. Каан слушал ее стоя, небрежно барабанил по столу какой-то мотив и высокомерно усмехался.
— Что ж, сестра, можно и перевести. Но ведь мы все равно его расстреляем.
— Это уж Ваше дело. Вы требуете, чтобы мы наблюдали за санитарными условиями. Я обязана Вам это сказать.
Она отлично понимала, что он издевается над ней, но все-таки упрямо добивалась хоть мимолетного, прощального улучшения жизни арестованных.
Следователи и расследовали преступления, и постановляли приговор, который коменданты приводили в исполнение. В руки следователя попадали те, кого юридическая наука зовет подследственными, люди, преступление которых никем и ничем не было ни установлено, ни доказано. Современное правосудие уже давно выработало к подследственным особое правовое отношение, гарантирующее им возможность защищаться от несправедливых обвинений и доказывать свою невинность.
Обычно тюремный режим, применяемый к подследственным, мягче, чем режим, применяемый к преступникам. Коммунистическое правосудие, если только можно употреблять это слово, говоря об их судах и Чрезвычайке, разрушив старый русский суд, водворило вместо него свирепую расправу дикарей над побежденным врагом. Камеру следователя они превратили в застенок, откуда замученный обвиняемый попадал прямо в руки палача, часто не зная даже толком, за что его убивали.
Ведь понятие контрреволюции широкое. Под него подходят, прежде всего, заговорщики против советской власти, солдаты (combatants), взятые как бы с оружием в руках. Таких меньше всего попадало в чрезвычайки. Огромное большинство арестованных было виновно просто в том, что они образованные люди или принадлежат к буржуазии. Офицер, помещик, священник, инженер, юрист, учитель всегда держались коммунистами под подозрением. Их арестовывали, тащили в каземат, а там исход определялся не образом мыслей арестованного, не его активностью, а прихотью сотрудников ЧК. Захотят — убьют, захотят — выпустят. Арестовывали иногда целые семьи, матерей с грудными детьми. Правда, казнили только матерей, а осиротелого ребенка возвращали родным и гордились этим, как проявлением коммунистической гуманности.
Нередко и казнили целыми семьями. Расстреляли Стасюка с дочерью и ее мужа Биман, Пожар (отца и сына), Якубовских (отца и сына), Пряниковых (отца и сына) и т. д.
Бывало, что устраивали повальные облавы, охотясь на людей, как на зайцев. Целый квартал оцеплялся милицией, у всех прохожих спрашивали бумаги. Тех, у кого были советские документы, т. е. советских служащих, отпускали. Остальных уводили в тюрьмы, иногда по несколько сот человек в один день. Такие облавы бывали и в начале, и в конце советской власти. Тюрьмы сразу переполнялись. В них начиналась паника, так как это переполнение неизбежно вело к простому способу очистки тюрем — к усиленному расстрелу. Привозили новую партию и, сдавая их комендатуре, цинично говорили: «Вот список. Из них мало кто уйдет».
К сестрам привыкли, и подобные разговоры, не стесняясь, вели при них. Впрочем, заключенных еще меньше стеснялись, вернее, еще меньше щадили.
Жестокость, мучительство и издевательство, возведенные в систему, были в руках следователей главным орудием судебного следствия. Они держали заключенных в непрерывном ожидании мучений и смерти.
«Среди заключенных, которых я видела, — говорила мне сестра, — не было ни вырванных ногтей, ни погон, прибитых к плечам, ни содранной кожи, ни людей, ошпаренных кипятком. Но вся их жизнь была одной сплошной пыткой».
Физические условия были тяжелые. Скученность, грязь, отсутствие воздуха и света. Не было кроватей. Почти не было прогулок. Пища была скудная, суровая, непривычная, особенно для стариков и детей. Но со всем этим можно было бы мириться, если бы не угнетающее кошмарное сознание своей обреченности и полной беззащитности. Необразованные, грубые, озверевшие сотрудники ЧК друг перед другом щеголяли своей жестокостью. Они были, прежде всего, чиновники, для которых было выгодно угодить начальству. Они отлично знали, что советская власть жестокость одобряет, поощряет, вменяет в обязанность, а всякую снисходительность к заключенным беспощадно карает.
Потому коммунистические судьи и тюремщики подвергали людей, попавших под власть ЧК, систематическому и непрерывному террору. Запугиванье было способом вырвать признанье. Но помимо этого, оно доставляло наслаждение сотрудникам ЧК, удовлетворяло их низменным, мстительным, злобным инстинктам. Сами принадлежащие к подонкам общества, они тешились тем, что могли досыта упиться унижением и страданием людей, которые еще недавно были выше их. Богатство и социальное положение было уже давно отнято большевистской властью от представителей буржуазии. У них оставалось только неотъемлемое превосходство образования и культуры, которые приводят разбушевавшуюся чернь в ярость. Красным палачам хотелось растоптать, унизить, оплевать, замучить свои жертвы, сломить их гордость и сознание человеческого достоинства.
Потому коммунистические судьи и тюремщики подвергали людей, попавших под власть ЧК, систематическому и непрерывному террору. Запугиванье было способом вырвать признанье. Но помимо этого, оно доставляло наслаждение сотрудникам ЧК, удовлетворяло их низменным, мстительным, злобным инстинктам. Сами принадлежащие к подонкам общества, они тешились тем, что могли досыта упиться унижением и страданием людей, которые еще недавно были выше их. Богатство и социальное положение было уже давно отнято большевистской властью от представителей буржуазии. У них оставалось только неотъемлемое превосходство образования и культуры, которые приводят разбушевавшуюся чернь в ярость. Красным палачам хотелось растоптать, унизить, оплевать, замучить свои жертвы, сломить их гордость и сознание человеческого достоинства.
Как только человек попадал во власть ЧК, он терял все человеческие права, становился вещью, рабом, скотиной. С первого же допроса начинался крик. Следователи не разговаривали обыкновенным голосом, а кричали на заключенных, стараясь не только сбить, но сразу ошеломить, запугать их. Вокруг ЧК ходили страшные слухи и шепоты. Но никто точно не знал, что там творится. Попадая в ЧК, нельзя было не верить, когда грозили пытками, расстрелами, грозили круговой порукой близких. Если угроз было недостаточно, то начинались жестокие, сопровождавшиеся издевательствами, побои. Ни возраст, ни пол не ограждали от них.
Четырнадцатилетнюю дочь артистки Е. К. Чалеевой жестоко избили на глазах матери, чтобы добиться более откровенных показаний и от дочери, и от матери. Обе они были привлечены по делу Солнцева, которого совершенно бездоказательно обвиняли в заговоре против советской власти.
В другой раз следователь избил 60-летнюю Воровскую, в присутствии ее дочери, тоже арестованной. Потерявшая голову старуха, под влиянием побоев, со всем соглашалась, во всем признавалась, хотя на самом деле ни о каких заговорах ничего не знала.
Сотрудники ЧК любили заставлять близких, жену, мать, отца, мужа смотреть на страданья дорогих им людей. Им нужно было ослабить, обессилить волю жертвы, а это был один из верных приемов. Часто они заявляли: «Вы приговорены к смерти, но если скажете, где такой-то, мы помилуем вас». Потом все-таки расстреливали. Или говорили: «Выдайте нам столько-то контрреволюционеров, и мы освободим вас».
Офицеру, Сергею Никольскому, предложили указать чей-то адрес. Когда он отказался, красные пошли на дом к его отцу и матери и заявили: «Выдайте таких-то, и ваш сын будет свободен». Старики Никольские выдержали этот, поистине дьявольский, соблазн и никаких сведений не дали. Сын их был убит.
Сажали арестованных в темный погреб. Окон не было. На полу стояла вода. Так как сесть было не на что, то приходилось ложиться прямо в воду. Сестре разрешалось входить туда, носить еду заключенным, даже спрашивать, нет ли больных? Она с трудом получила разрешение опустить в погреб ящик, чтобы заключенные по очереди могли сидеть на нем.
Был еще стенной шкаф, заменявший карцер. В этом шкафу можно было только сидеть скорчившись.
«Я и тем, кто сидел в шкафу, носила еду, ходила к коменданту по поводу санитарного осмотра», — с горькой иронией подчеркнула сестра.
Раз она нашла в шкафу троих, старика, его дочь и ее мужа-офицера. Они все были сильно избиты. Вечером всех троих расстреляли.
Часто производились так называемые примерные расстрелы, когда заключенного отводили в подвал, где происходили убийства, раздевали, готовили к казни, на его глазах расстреливали других, затем заставляли ложиться и несколько раз стреляли около его головы, но мимо. Потом раздавался хохот и приказ: «Вставай, одевайся!»
Несчастный вставал, как пьяный, уже переставая различать грань между жизнью и смертью. Там, где властвовали кровавые обычаи ЧК, этой грани вообще не было. Каждый каждую минуту ждал смерти. Старые и молодые, сильные и слабые, боровшиеся и пассивные, — все равно были брошены на край пропасти, все сознавали свою обреченность.
В одной из камер, после особо свирепых допросов, заключенные вдруг поняли, что они все осуждены. Начался плач. С кем-то сделалась истерика, другой бился в судорогах, третий громко бредил. Вошла сестра. Старик генерал бросился к ней. «Сестра, я бывал в сражениях. Я отступал. Я знаю, что такое война. Но ничего подобного никогда в жизни я не видал и не испытал».
В тюрьме быстро крепло глубокое чувство общности, товарищества. Оно поддерживало, придавало силы переносить мучения, но в то же время углубляло их, заставляло каждого переживать страданья всех. Нервы были напряжены, натянуты. Каждый видел, понимал, воспринимал настроение других, переживал столько смертей и ужасов, сколько было у него товарищей. А так как смерть неотступно стучалась в стены камер, то не было у этих несчастных ни одного мгновения покоя, уверенности в следующем дне. Страдания так утончили их восприимчивость, что молча, без слов, понимали они друг друга.
«Даже я, не глядя, не разговаривая с заключенными, могла читать их мысли, — говорила сестра. — Мне ничего не угрожало, и все-таки эта открытость чужой смертной тоски всё время была во мне. Что же испытывали заключенные, из которых каждый считал себя приговоренным».
Сознание своей обреченности и полной беззащитности было у всех, переступивших порог ЧК, хотя часть их осталась в живых.
Сестры считают, что всего расстреляно было с февраля по август около 3 000 человек. Но вряд ли даже сам Лацис точно знает, скольких отправил он на смерть. У ЧК было много учреждений, и каждое имело право убивать. По всему Киеву были разбросаны дома, где в подвалах, в гаражах, в саду, под открытым небом людей беззащитных, безоружных убивали, как скотину.
Полных списков никогда не печатали. Имена некоторых расстрелянных приводились на страницах «Киевских Известий Совета крестьянских и рабочих депутатов». Обыкновенно с краткой характеристикой: бандит, контрреволюционер, не признавал советскую власть. Сестрам, работавшим в ЧК, было строго запрещено давать родным какие-нибудь сведения или справки. Да они и сами не всегда знали, убит ли заключенный или действительно переведен куда-нибудь.
Наряду с поразительной жестокостью сотрудники ЧК проявляли такую же поразительную лживость. В своей компании перед заключенными и перед сестрами они бравировали, хвастались, подробно рассказывали, как «отправляли в штаб Духонина» (генерал Духонин[46], главнокомандующий русской армией, был зверски убит большевиками в ноябре 1917 года). Но когда приходили родственники за справками, они никогда не говорили правду. Заключенный уже расстрелян, а комендант, иногда тот, который собственноручно убил его, уверяет родных, что он отправлен в Москву, в Концентрационный лагерь, в тюрьму.
Наряду с поразительной жестокостью сотрудники ЧК проявляли такую же поразительную лживость. В своей компании перед заключенными и перед сестрами они бравировали, хвастались, подробно рассказывали, как «отправляли в штаб Духонина» (генерал Духонин[46], главнокомандующий русской армией, был зверски убит большевиками в ноябре 1917 года). Но когда приходили родственники за справками, они никогда не говорили правду. Заключенный уже расстрелян, а комендант, иногда тот, который собственноручно убил его, уверяет родных, что он отправлен в Москву, в Концентрационный лагерь, в тюрьму.
«Идите скорей домой, ведь он уже свободен». А сам отлично знает, что тот, о ком он говорит, уже зарыт в землю.
В Пересыльной тюрьме должен был открыться Концентрационный лагерь. Он еще не был устроен, еще никого не было в тюрьме, а уже у запертых ворот стоял целый хвост родственников. Их уверили, что их близкие в лагерях, хотя на самом деле они уже были убиты.
Не было никакой мерки для определения состава преступлений, никакой нормы. Каждый заключенный мог быть убит, а мог и спастись. Полная неопределенность создавала мучительную сумятицу в душе, когда надежда и отчаяние свиваются в один клубок. Сотрудники ЧК поддерживали это лихорадочное, паническое душевное состояние как в своих жертвах, так и в их близких. Это был один из самых утонченных видов издевательств.
|