Красный террор продолжается…
Живя спокойно заграницей, вспоминаешь то, что было у нас несколько лет тому назад. Тяжело говорить о том, как большевики разрушали наш уютный, цветущий городок (речь идет об одном из южных губернских городов), сколько людей — и все самых лучших — они уничтожили. Расстрелы шли беспрерывно, иногда за одну ночь гибло до 80-ти человек, не успевали зарывать, как следует. Был случай, когда один офицер, не до конца застреленный, сумел сбросить с себя небольшой слой земли, которым его засыпали, и доползти, истекая кровью, до первого домика. Там его впустили, но сейчас же дали знать в чека, и бедного молодого человека убили уже окончательно… По большей части расстреливали связанных попарно и в одном белье, верхнее платье снимали еще в тюрьме — оно доставалось палачам и они жалели испачкать его кровью. Был случай, когда зараз расстреляли трех матерей с детьми (9 авг. 1918 г.), также связанных вместе. Шофер, отвозивший их за город, к месту казни, плакал, рассказывая об этом расстреле. Другой шофер, возивший постоянно приговоренных, кончил самоубийством. У одних наших знакомых Р. было несколько больших собак, голодных и худых — с продовольствием даже для людей становилось все хуже и хуже. Вдруг заметили, что собаки эти по ночам куда-то исчезают и, день ото дня, делаются толще. Это показалось странным. Хозяева проследили, что собаки бегают к оврагам, куда сваливали расстрелянных. Их поспешили отравить.
Никто не был уверен в завтрашнем дне: доносы прислуг, обыски, выселения, аресты. Есть становилось нечего, приходилось выменивать у крестьян оставшиеся вещи на продукты. Бабы особенно любили салфетки с большими метками — они носили их, как платки, меткой на спине. Но и вещи трудно было сохранить — большевики брали все без разбору, и иногда можно было видеть тянущиеся по городу обозы с награбленным добром, которое свозили по комиссариатам, где делили между собой. Если расстреливали мужа, чрезвычайники на другой же день являлись к жене, дочиста ее обирали, всячески издевались и выгоняли из квартиры — таков был обычай.
И вот, на фоне этого ужаса, этого страшного человеческого горя, коммунисты старались как можно уютнее и даже благообразнее устроить свою семейную жизнь — они были упоены своей властью и старались пользоваться жизнью вовсю. Приходили даже в сантиментальное настроение: так, представитель чека, матрос-латыш, мечтал завести себе летом пасеку и удить рыбу. Мечтал даже построить домик в каких-нибудь непроходимых сибирских лесах и жить охотой. Затем он надел великолепную краденую шубу и бобровую шапку и отправлялся в чека подписывать смертные приговоры — конечно, без суда: списки буржуев, назначенных к уничтожению, были уже заранее заготовлены, и определялось только, кого пустить в первую очередь и т. п.
Наш дом был одним из лучших в городе, поэтому у нас жили всегда важные комиссары — большие любители комфорта. Нам оставили всего две маленьких комнаты, хорошо еще, что не совсем выгнали, хотя много раз порывались выселить, но все же удавалось отстоять свой кров. Конечно, это стоило большого труда. Во время обысков большевики возмущались, что у нас много прислуги и главное, что они имели отдельные хорошие комнаты — «вот они как живут, буржуи-кровопийцы, даже прислуга по-барски устроена!» Это особенно их возмущало. Вскоре прислугу пришлось отпустить — нечем стало ее кормить, к тому же моя горничная так возненавидела большевиков, что постоянно им грубила, влетала к ним в комнаты, без стеснения выражала свое о них мнение, издевалась над ними к великому их изумлению. Наконец, она мне заявила, что не может жить с коммунистами в одном доме, и ушла к себе в деревню.
Большевики завели своих прислуг. Работать последним приходилось с раннего утра до поздней ночи, как у нас никогда не работали, и они пикнуть не смели. Горничная, совсем девочка, спала в столовой на полу, — отдельная комната ведь «буржуазный предрассудок!». Часто она ложилась спать после 4-х часов утра — «господа» играли в карты, — а в 6–7 она уже вставала.
Большевики завели своих прислуг. Работать последним приходилось с раннего утра до поздней ночи, как у нас никогда не работали, и они пикнуть не смели. Горничная, совсем девочка, спала в столовой на полу, — отдельная комната ведь «буржуазный предрассудок!». Часто она ложилась спать после 4-х часов утра — «господа» играли в карты, — а в 6–7 она уже вставала.
Утром мужья-комиссары уходили на службу, жены — две сестры, смотрели за уборкой комнат, которые они старались устроить как можно лучше, как у буржуев. Конечно, они достали себе никелированные кровати. Блестящая никелированная кровать, особенно же золоченая — это [был] венец коммунистических мечтаний. Все такие кровати у нас в городе были реквизированы, и на них спали самые видные большевики. Наша комиссарша добыла себе стол с мраморной доской, на котором устроила туалет: зеркало в серебряной раме с гербом и много красивых флаконов. Она происходила из мещанской среды, и ей хотелось устроить свою жизнь по-господски. Обед для них являлся чем-то священным, готовили сами, не доверяя прислугам. Варили всегда два супа, до того жирных, что нельзя было узнать, что это суп; жарили огромные куски мяса, пекли всевозможные печенья и т. п. Все с величайшей тщательностью — чтобы угодить мужьям.
Неприятно было все это видеть, так как нам самим приходилось питаться более, чем плохо, часто совсем нельзя было достать даже соли. Готовить я не умела, и тяжело было привыкать ко всему этому. Часто поставишь что-либо на плиту и уйдешь — комиссарши выльют мою еду и в той же кастрюльке поставят что-либо свое. Трудно бывало не рассердиться. Но одна старушка-богаделка, встретив меня на улице, сказала мне, что надо все переносить с кротостью, иначе жизнь будет уж слишком безобразной. Это произвело на меня впечатление, и я все молчала. Старушка дала мне прекрасный совет — видя мое смирение, комиссарши впоследствии не только нас спасли от расстрела, но мне удавалось помогать и многим знакомым.
Мелочи в такое жестокое время очень страшная вещь — многие из-за них гибли. Одна дама отказалась дать солдатам свой самовар, и ее за это тут же расстреляли. Таких случаев было очень много. Смерть нас не страшила сама по себе — жизнь стала уж очень тяжела, но не хотелось своей смертью доставить удовольствие большевикам. Это сознание давало силу молча терпеть мелкие невзгоды и унижения.
Варенье наши комиссары варили с упоением. Ягоды им приносили из сада наших знакомых, дом которых был реквизирован. Наши обыкновенные медные тазы оказались для них недостаточными, они достали себе где-то таз совершенно невероятного размера, вроде тёба для мытья, он едва помещался на нашей большой плите. Комиссар П-о, вернувшись с карательной экспедиции в одно село, где он проявил такую жестокость, что жена его даже была потрясена, сам стал варить вишневое варенье в огромном тазу. Я в это время чистила тут же картошку. В туфлях и без верхней рубашки, снимая с варенья пенки, комиссар задавал мне очень странные вопросы о многих знакомых. Я сидела, опустив глаза, боясь выдать взглядом свою ненависть, и старалась отвечать ему как можно глупее, — я женщина, ничего не понимаю, и только боюсь, когда стреляют.
Варенье и все заготовки на зиму делались, как в помещичьих домах. Вообще, жены всячески заботились о благоустройстве своего дома. Они ходили в дома расстрелянных и, не стесняясь присутствием родных, отбирали себе нравящиеся и нужные им вещи. Таким образом, появлялись ковры, мебель, посуда, одежда. Когда мыли в кухне их серебро, я всегда смотрела на инициалы и сейчас же узнавала, чьи это были вещи!
Всё это не мешало женам быть даже религиозными, хотя мужья и отрицали всё решительно. Комиссарша показала мне раз образ Николая Чудотворца и сказала, что она считает его особенным покровителем своего мужа. Сестры недавно потеряли своих родителей и служили по ним панихиды — надевали траурные шляпы и белые платья с кружевами и торжественно шли к батюшке просить его отслужить панихиду. Обращались они к священнику, всячески большевиками гонимому, находя, что другой священник, который к ним изо всех сил подделывался, не так хорошо служит и молитва его до Бога не дойдет. Когда я в праздник шла в собор, они давали мне записочки — за здравие и за упокой, сами они идти в собор боялись, так как там покоились мощи Святого.
Именины у наших комиссаров праздновались с большой торжественностью, как в доброе старое время; дня за два уже начинали готовить, приглашали для помощи бывшую кухарку одних помещиков, пекли множество всяких тортов и пирогов. Вечером являлись гости, пили, главным образом, лиловый денатурат. Раз и меня пригласили — отказаться было невозможно. Дико было сидеть в собственной столовой и видеть такие все страшные лица, точно дурной сон. Всё шло довольно чинно, только под конец, когда денатурат стал действовать, коммунисты начали богохульствовать, но я могла уже уйти.
Приглашали они не только «своих» — большевиков, но и разных служащих, бывших буржуев, что не мешало их, чуть не на следующий же день, расстреливать почти без причин. Раз по просьбе жены несчастного я просила комиссара помиловать одного его служащего С-го, который часто у них бывал и развлекал их даже пением романсов. «Он будет расстрелян», — ответил комиссар. «За что?» — спросила я. «Он хвалил советскую власть, он — бывший судейский! Он всё лгал». Так поплатились многие, кривившие душой.
С продвигающимся наступлением белых армий террор усилился. За каждый город, взятый белыми, гибли заложники — все самые лучшие и видные местные люди. Я раз спросила комиссара, зачем расстреляли N, — это человек идеальной доброты, за него просили даже рабочие и евреи-ремесленники: «нам таких хороших людей и надо уничтожать, чтоб больнее ударить по буржуазии» — был ответ… За это время погибло много наших друзей, я сама чудом избежала смерти. Расстреливали, уже для скорости, во дворе тюрьмы, каждую ночь озверелые чрезвычайники врывались в камеры и хватали свои жертвы, часто перепутывая даже фамилии. Один очевидец, не расстрелянный только по забывчивости, рассказывал мне про эти ужасные ночи. Самое страшное, что он видел из своего окна, было убийство одной простой женщины, Ч-ой, и ее 16-летней дочери, поплатившихся за то, что пустили переночевать неизвестного прохожего, оказавшегося контрреволюционером. Девочка становилась на колени, умоляла пощадить жизнь матери ради своего семилетнего брата и расстрелять ее одну. Но их убили обеих и самым ужасным образом.
Наши комиссары безумно боялись белых. Я слышала, как они говорили, что у белых настоящие офицеры — «мы их расстреливаем, они не боятся и говорят: смерть не страшна, противно только умирать от руки таких хамов. Вот это офицеры! А у нас в Красной армии служит одна дрянь!» Жен для безопасности отправили в глубь России, уезжая, они просили прощения «за всё». Комиссар остался один, расстреливая уже коммунистов, которые, по его мнению, не оказывались на высоте своего коммунистического долга. Наконец, он сам ночью бежал, а на другой день пришли его арестовать, кажется, за растрату.
Наши комиссары безумно боялись белых. Я слышала, как они говорили, что у белых настоящие офицеры — «мы их расстреливаем, они не боятся и говорят: смерть не страшна, противно только умирать от руки таких хамов. Вот это офицеры! А у нас в Красной армии служит одна дрянь!» Жен для безопасности отправили в глубь России, уезжая, они просили прощения «за всё». Комиссар остался один, расстреливая уже коммунистов, которые, по его мнению, не оказывались на высоте своего коммунистического долга. Наконец, он сам ночью бежал, а на другой день пришли его арестовать, кажется, за растрату.
У нас поселились другие комиссары, уже без дам, еще более важные. Они бежали из своих городов, занятых белыми. Целые дни они ужаснейшим образом играли на рояле, ночи напролет пьянствовали и кричали. Под утро, уж в полном экстазе, они устраивали военное учение, неистово стуча ногами. Один из них был болен белой горячкой и лежал в постели. Раз в доме никого не было, я услышала, что он зовет на помощь очень жалобным голосом. Я вошла. Он лежал одетый, держа в руках огромный револьвер. «Уходите, уходите, — закричал он мне, — я могу вас убить, мне всюду мерещатся черти, вот они стоят, совсем белые!» Я скорее ушла. Обыкновенно он говорил о том, что меня зарежет, так как надо уничтожать всех буржуев. Раз ночью он и собрался это сделать, но другой комиссар, более спокойный, его удержал. Наконец и они уехали. Спокойный большевик, всё сожалевший о том, что у его жены пропал каракулевый сак, ушел, не простясь, захватив с собой простыни и другие вещи. Сумасшедший — ничего не украл и просил прощения за всё, что он творил. Это очень нас удивило.
Слышна уже была канонада, через город двигались отступавшие обозы, большевики не знали уж, на ком сорвать злобу, и расстреливали крестьян, — буржуев почти уж не было, а оставшиеся в живых скрывались по разным углам. Ко мне почти ежедневно приходила бывшая горничная одних моих знакомых, стараясь выведать, где кто скрывается — она служила агентом ЧК, получала большие деньги, что не мешало ей появляться по праздникам в церкви и чинно стоять всю службу, нарядившись в новое платье и голубой шелковый шарф. Узнать ей от меня ничего не удалось, и, наконец, я ее отвадила…
Белые пришли неожиданно, освободили заключенных в тюрьмах — через час их должны были расстрелять. Но одну барышню китайцы все-таки увели неизвестно куда — так она и пропала…
|