9.
Не помню, какая недобрая весть пришла раньше - телеграмма из Москвы от моей матери или краткое, в пять строчек, сообщение в газете о расстреле в Екатеринбурге царя, его семьи, близких к нему людей - всего одиннадцати человек.
За несколько дней до этих двух вестей приехал из Москвы в отпуск мой отец. Он рассказывал такое, что реплики обоих моих громогласных и остроумных дядей за обеденным столом прекратились, а отец говорил, как всегда, спокойно и деловито.
Впечатление от гибели царя и его семьи было огромное. В церкви близ усадьбы отслужили панихиду. О такой же панихиде в селе Бёхове на Оке мне рассказывал впоследствии друг нашей семьи Д. В. Поленов, он говорил, что крестьяне тогда плакали. Да, наверное, по всей стране во многих церквах тайно и не очень тайно оплакивали мучеников.
А я тайно плакал по вечерам в подушку. Тогда во многих домах, и городских и деревенских, висели цветные лубочные портреты царя, царицы, прелестных царевен в белых платьях, хорошенького мальчика в матроске. Наряду с иконами они служили украшением крестьянских изб.
Миллионы мальчишек, и я в том числе, боготворили наследника, который был старше меня всего на четыре года. Ужас охватывал меня. Убийства на войне были мне понятны. Но как поднялась рука на милого мальчика, на юных красавиц?! Все вокруг - и молодые и старые - ужасались, негодовали, иные плакали. Много спустя я узнал, что среди палачей не было русских, стреляли латыши и евреи.
А телеграмма от матери была такого содержания: "Брат Миша скончался приезжаю вторник". Телеграмму принесли, когда все мы сидели за столом. Дядя Лев Бобринский стоя прочел ее вслух. Сестра Лина с истерическим криком выбежала из-за стола. Остальные долго молчали.
Кто-то высказал мнение - может быть, дядя Миша умер от какой-либо болезни. Но мы знали, что уже месяц он сидел в тюрьме, и догадывались, что конец его был иным.
Мой отец позвал Лину, Владимира, Соню и меня и сказал нам, что у нашей мама великое горе, чтобы мы, когда она приедет, были к ней внимательны и старались бы ее отвлечь от печальных мыслей.
Она приехала через несколько дней в черном платье, бирюза на ее брошке была замазана чернилами. Ходила она словно потерянная, за обедом ни с кем не разговаривала, с нами тоже молчала. Пойдешь к ней, она приласкает, обнимет, потом отпустит. И всё молча... И сколько ночей я тайно плакал в подушку о ней и о дяде Мише! Через год или через два она рассказала мне все как было.
Вернувшись в Москву после неудачной попытки спасения царя и его семьи, дядя Миша стал одним из главных участников тайного общества, которое называлось "Союз защиты родины и свободы". Общество состояло главным образом из бывших офицеров и было тщательно законспирировано. Каждый участник знал только пятерых и старшего над ними. Дядя Миша знал пятерых старших. Заговор был раскрыт из-за доноса одного денщика. Часть заговорщиков успела бежать на юг, а часть, в том числе дядя Миша, была арестована.
Сейчас много пишут об особой бдительности чекистов, об их поразительном умении раскрывать заговоры. Главный метод сыска был предельно прост: посадить как можно больше первых попавшихся и начинать их допрашивать, в надежде, что авось обнаружится какая-то неожиданная ниточка. Угрожали напуганным людям, говорили, что "о заговоре мы знаем, но нам хотелось бы выяснить с вами некоторые подробности". И люди, иногда ни в чем не повинные и лишь отдаленно что-то слышавшие, выбалтывали. Иные, слабые, признавались в несуществующих грехах. Тогда открытые суды с робкими защитниками и грозным прокурором Крыленко устраивались редко, и редки были приговоры на столько-то лет. Из тюрем было два выхода: либо к стенке, либо на свободу. Наверное, большую часть все же выпускали; так посадили, а потом выпустили артистов Станиславского, Москвина, художника Нестерова, академика Вернадского. Наверное, в архивах сохранились многочисленные списки.
Получили широкое распространение так называемые "засады". В квартиру, казавшуюся подозрительной, забирались чекисты и оставались там дежурить, никого не выпуская, а тех, кто заходил, задерживали. Так посетители, иногда совершенно случайные, попадали, как рыба в вершу; мог попасть священник с причтом, молочница, татарин - старье-берем, приятель сына, подруга дочери. Дня через три засада снималась, чекисты уходили, отпустив большую часть задержанных на все четыре стороны, а иных забирали с собой.
Большое значение имели хлопоты. Надо было найти ход к какому-либо видному коммунисту и постараться убедить его в невиновности арестованного. И нередко благодаря своему авторитету этот коммунист, или хорошо знавший ходатая, либо самого арестованного, или только одним ухом слышавший о нем, снимал трубку - и вскоре заключенный выпускался на свободу. Таких коммунистов называли "ручными". "Пойди к ней, у нее есть ручной коммунист,говорили о ком-то,- она тебе поможет".
Система хлопот действовала с начала революции до средины тридцатых годов. Но все это касалось арестованных более или менее невиновных. А с дядей Мишей дело обстояло иначе. Ведь с точки зрения Советской власти он был самый настоящий враг. И все-таки моя мать бросилась хлопотать.
Сколько-то лет спустя собирали мы с ней в лесу грибы, и вдруг из-под наших ног вылетела тетерка. Она летала возле нас, стремясь отвести нас от места, где прятались ее птенцы.
- Вот так я старалась спасти дядю Мишу,- сказала мне мать.
Не сына, а младшего брата спасала она, рискуя сама очутиться за решеткой. Тогда попасть на прием к высокому лицу было много проще, чем теперь. К Ленину, к Троцкому, к Свердлову мать все же не попала. Она была у Каменева, у Дзержинского, у его ближайших помощников - Петерса, Менжинского, была у Бонч-Бруевича. Сперва ходила с невестой дяди Миши княжной Марией Туркестановой, племянницей митрополита Трифона, которого впоследствии изобразил Корин на эскизе для своей так и не осуществленной картины. В чьем-то кабинете княжна упала в обморок, и моя мать стала ходить одна. Она рассказывала, с каким жутким огнем в глазах взглянул на нее Дзержинский, а про других говорила, что глаза у них были словно стеклянные, мимо смотрящие. И везде ей отвечали кратким и беспощадным "нет".
А все же нашелся живой человек, член правительства Петр Гермогенович Смидович. Когда-то его брат две зимы подряд был в Туле репетитором у мальчиков Лопухиных. От него Смидович знал о необыкновенной дружбе членов этой многочисленной семьи. Моя мать была у Смидовича несколько раз, тот горячо взялся за дело и сказал ей:
- Если ваш брат даст мне честное слово, что никогда не пойдет против Советской власти, я за него поручусь и его освободят.
Не знаю, ездил ли сам Смидович в Бутырскую тюрьму или нет, но свидание с дядей Мишей моя мать и княжна Туркестанова получили. Они были у него раза три. В то время мой отец еще не уезжал в отпуск в Богородицк, он написал дяде Мише длинное письмо, убеждая его согласиться, дать такое слово, приводил ряд доводов. Дядя Миша был очень огорчен, что перед смертью близкий ему человек уговаривает его покривить душой. Моя мать нашла в себе достаточно сил и любви к брату и не поддержала письмо моего отца. Она перекрестила своего брата и ушла.
При следующей встрече с нею Смидович сказал ей, что в таком случае он помогать отказывается. Прощаясь с ней, добавил, что в будущем мать всегда может к нему обращаться за помощью...
Откуда-то она узнала, что узников собираются расстрелять у Братского кладбища близ села Всехсвятского и повезут их на грузовике в три приема, с промежутками в несколько дней. Видимо, недоставало усиленного конвоя. В первой партии повезли офицеров - ближаших друзей дяди Миши - Володю Белявского и сына известного московского врача-психиатра Коротнева. Накануне узник Коротнев видел сон, как его везут на казнь, как он сел у самого борта, как на повороте грузовик замедлил ход, он выпрыгнул из машины, побежал и спасся. Все произошло именно так. Коротневу удалось скрыться. Всю гражданскую войну он пробыл на фронтах, потом очутился в Америке и там женился на княжне Туркестановой, которая вскоре после гибели дяди Миши уехала из Москвы.
А доктор Коротнев еще лет десять благополучно прожил в Москве, лечил больных, через каких-то лиц связывался с сыном. Неожиданно к нему явился кто-то от сына, нелегально перешедший граиицу, дело это раскрылось, раскрылся и давнишний побег. Старый врач был арестован и исчез...
Когда моя мать на последнем свидании с дядей Мишей рассказала ему о побеге друга, его лицо просветлело, и он ей сказал:
- Ты не можешь себе представить, какую хорошую новость ты мне передала.
Позднее матери отдали его английский френч, который потом носил мой брат Владимир.
Ей хотелось узнать, где же дядя Миша похоронен. Она поехала на Братское кладбище, долго там бродила между могил солдат, умерших во время германской войны в московских госпиталях. Она остановилась под деревом, стала молиться и вдруг услышала пенье птички. Ее точно толкнуло идти на голосок, она шла, а птичка перелетала все дальше и и конце концов привела ее к кирпичной стене на краю кладбища.
Стена была вся изрешечена следами пуль. Тут же тянулась длинная гряда свежевыкопанного песку. К одному из концов гряды песок оказался совсем сырым. Как видно, здесь копали и выбрасывали грунт совсем недавно, может, даже накануне ночью. Мать поняла, что это за стена и что это за гряда.
Несколько лет спустя, когда мы вновь вернулись в Москву, мои родители и я отправились на трамвае в село Всехсвятское, пошли на Братское кладбище. Я увидел нескончаемые ряды почти одинаковых деревянных белых крестов. На каждом была надпись, более или менее одинаковая: "Здесь лежит такой-то, жизнь свою отдавший за Отечество. Вечная ему память".
Мы прошли через все кладбище. Кирпичная стена была оштукатурена, а возле нее тянулось несколько (между собой параллельных) заросших бурьяном гряд. Моя мать не знала, под которой покоится дядя Миша. Мы постояли, перекрестились и ушли.
Давно уже нет Братского кладбища, кресты уничтожены, все могилы воинов, умерших от ран, и могилы растрелянных сровнены. Кирпичная стена разобрана. Теперь здесь пролегли шумные и нарядные Песчаные улицы, ходят пешеходы, мчатся автомашины и троллейбусы. И никто не знает, сколько десятков тысяч покоится тут в сырой земле...
Моя мать привезла в Богородицк одежду своего брата и групповую фотографию. Сидят и стоят молодые люди, человек двадцать, все в офицерской форме, по бокам стоят перетянутые ремнями с револьверами в кобурах солдаты-конвойные. Этот снимок сделан в камере Бутырской тюрьмы. Какие хорошие лица! На переднем плане юноша, он улыбается, а рядом с ним совсем мрачный офицер постарше. В центре группы стоит тот, кто особенно выделяется. Он высокого роста, взгляд орлиный, небольшие усы над твердо сжатыми губами, голову держит высоко...
Это мой дядя Михаил Сергеевич Лопухин.
Фотографию эту в течение последующих лет жизни в Богородицке я время от времени рассматривал, наизусть запоминал лица. Когда же мы переезжали в Москву, один узел пропал - как раз тот, где были многие письма и эта фотография. Моя мать очень тогда огорчилась, а почти полвека спустя я увидел такой же снимок у старенькой тети Марии Сергеевны Трубецкой в Париже и уговорил ее мне подарить уникальный документ.
Гибель дяди Миши произвела на меня, девятилетнего мальчика, впечатление огромное. Я стал совсем другим, почти прекратил беззаботно играть и водиться с мальчишками, уходил один в парк, много читал, много думал. С того времени я зажил как бы двойной жизнью. Одна - это общение с другими, разговоры, игры с сестрами, увлечения, удовольствия, а вторая жизнь - тайная, внутри себя, о которой я даже матери не признавался. Эта вторая, для меня более важная и деятельная жизнь прошла через мое детство и юность, через все последующие годы и продолжает биться в моем сердце до сегодняшнего дня. Ничего тут нет удивительного, таков весь строй в нашей стране - все мы живем двойной жизнью. Удивительным было то, как рано - из-за гибели дяди Миши - я приобщился творить и действовать в одном направлении, а про себя думать совсем иначе.
Героический его облик всегда живет в моем сердце. Он стал для меня тем недосягаемым идеалом убежденного борца, который не поступился своими принципами и жизнь свою положил за свободу Родины. Никогда и никому я не рассказывал о нем и об огромном влиянии его смерти на становление моего характера, моей личности, моих убеждений. Эти убеждения зародились во мне, когда мне было всего девять лет, и я пронес их через всю свою жизнь. Они не менялись до сегодняшнего дня, когда впервые я их доверяю бумажному листку.
Книга "Рыцари Круглого стола" была оставлена в Москве, но, уединяясь, я продолжал перебирать отдельные эпизоды из нее в своей памяти. И с тех пор образ дяди Миши я отождествлял с образом рыцаря Ланселота дю Лак, а позднее - с образом князя Андрея Болконского...
10.
Я пристрастился к чтению. Перечитав несколько незначительных книг из графской библиотеки, я наткнулся на Купера и увлекся им. Образ главного героя Следопыта Натаниела Бумпо меня восхищал, я воображал себя то им, то вождем краснокожих. Чтение Купера как-то отвлекло меня от моего большого, совсем недетского горя. С тех пор я никогда не читал романы "Следопыт" и "Кожаный чулок", а до сих пор помню эти произведения...
А жизнь в усадьбе шла своим чередом. Кончился отпуск моего отца, и он уехал в Москву. Прослышали мы, что по ту сторону Богородицка на территории Земледельческого училища живет учитель биологии Владимир Константинович Детерс, который собирает бабочек. Моя мать организовала экскурсию. Коллекция превзошла все наши ожидания.
Маленький, щупленький человечек, с блеклыми глазками, с жиденькими усиками и бородкой, носивший у студентов училища прозвище Тычинка, показал нам целых двадцать ящиков с бабочками. Мы ахали, восхищаясь. Детерс снабдил меня расправилкой, булавками, пустым ящиком, эфиром. С сачком в руках я бегал по ближайшим окрестностям, ловил, морил, расправлял бабочек.
Питались мы пока более или менее сносно. Дядя Лев ввел так называемый "человеко-день", то есть сколько едоков ежедневно приходится на каждое из трех семейств - Бобринских, Трубецких и нас с дедушкой и бабушкой. Я был очень горд, что меня сочли за полного едока, а моих младших сестер Машу и Катю за половинки. Купили одного, потом второго жеребенка и съели их, доверчивой бабушке объявили, что это говядина. Молоко продолжали получать с Богородицкого хутора. Все лето под руководством тети Веры Бобринской мы ухаживали за грядками, а теперь собирали огурцы, морковку, свеклу, копали понемногу картошку.
Дядя Владимир Трубецкой охотился и несколько раз приносил зайцев. Но что такое заяц на два десятка едоков?! Однажды дядя Владимир совершил невозможный поступок. Возвращаясь на рассвете с неудачной охоты, он увидел на пруду стаю домашних уток, всех их перестрелял и принес на кухню. Обед в тот день был великолепный, но у бедных жертв нашлись хозяева - семейство бывших графских служащих по фамилии Дуда. Они начали розыски, кто-то видел охоту, а младший их сын Ванька Дуда был подослан ко мне. Он спросил у меня: "Что у вас было вчера на обед?" И я сдуру выболтал, что утки, убитые моим дядей.
История эта сильно испортила отношения между нами - бывшими господами, и многими, живущими на усадьбе. Если раньше преобладало сочувствие, то теперь у некоторых возникло чувство, которое марксисты называют "классовой ненавистью".
У Бобринских с крестьянами и жителями усадьбы никогда не было той близости, что у нас в Бучалках. Они не организовывали ни кустарных промыслов, ни приютов, ни богаделен и держали себя недосягаемо надменно, помощь неимущим оказывалась, но через контору. Существовала даже поговорка, известная не только в Тульской губернии,- "Горда, как графиня Бобринская".
Городским властям была подана жалоба от хозяев уток. Пришлось возмещать убытки.
Не знаю, этот ли случай повлиял или время подошло иное, но однажды в богородицкой газете "Красный голос" появилась статья под заголовком "Доколе будем терпеть!" В статье с негодованием говорилось, что по парку разгуливают "томные графинюшки" и "толстощекие графчики в матросках", дальше следовало об эксплуататорах и кровопийцах. Графинюшками называли девочек Бобринских и моих старших сестер, а толстощекий графчик, да еще в матроске, был один это Алексей. Кирилл ходил в скаутской форме, а я не имел матроски и был худышкой.
Опять явились представители сахарного завода и подтвердили, что мы находимся под их покровительством. А на следующий день явились представители городских властей с бумагой, предписывающей в 24 часа очистить весь второй этаж дома, и мы принялись безропотно перетаскивать сундуки и мебель.
Поселились две приезжие семьи с многими детьми, люди робкие, забитые. Они ходили через черный ход, и мы с ними совсем не общались. Они явно опасались, что прежние времена опять вернутся и им придется убираться подобру-поздорову.
Зажили мы тесновато, в столовой устроили общую детскую, в зале спальню дяди Льва и тети Веры и столовую, брат Владимир поместился в чулане, старшие девочки еще где-то. А все равно по вечерам музицировали - тетя Вера на рояле, дядя Владимир на виолончели, Зальцман на скрипке. И музыка Бетховен, Бах, Моцарт, Шопен - уводила обитателей дома от действительности...
Тогда на юге страны на краткое время была провозглашена Советская власть, и почта начала ходить. Пришло письмо, что в Кисловодске расстрелян племянник дяди Льва Бобринского, младший сын его брата Алексея - Гавриил. Он был мичманом, высоким, красивым, веселым девятнадцатилетним юношей. Я его хорошо помнил, его схватили прямо на базаре. Было расстреляно человек сорок, в том числе двоюродный брат моей матери граф Алексей Капнист и троюродный князь Оболенский, а муж моей тетушки Марии Сергеевны - князь Владимир Петрович Трубецкой успел спастись.
В Богородицком уезде был арестован помещик, другой князь Оболенский, Дмитрий Дмитриевич,- нам не родственник; его привезли в городскую тюрьму.
Я слушал тревожные разговоры взрослых между собой. Собирались, обменивались мнениями, читали газеты. Еще раньше эсерка Каплан стреляла в Ленина, в Петрограде убили Урицкого, в Ярославле эсеры подняли восстание. Газеты кричали: "На белый террор ответим революционным красным террором!" за каждого убитого большевика расстреливали тысячи первых попавшихся.
Я мало понимал, но взрослые чувствовали себя совершенно беззащитными. С сахарного завода покровители не являлись, продукты оттуда перестали подбрасывать, а тамошние эсеры или разъехались, или их припугнули, а двоих или троих расстреляли.
Были и в Богородицке убежденные коммунисты, считавшие, что мировая революция вот-вот наступит и ради будущей высокой цели пригодны любые, даже самые кровавые средства. Назову одного из них - Якова Тараканова. У него было много маленьких детей. Каждое утро он их куда-то водил, голодных, обтрепанных, сам плохо одевался и был чахоточный, довольствовался малым и для себя лично ничего не брал.
Но сколько тогда набежало хищников, почувствовавших легкую добычу. По двору ходили темные личности, вроде Ковалевича, которые твердили: "Теперь слобода",- и жадными глазами поглядывали на всех нас.
Между прочим, в связи с покушением на Ленина знаю такую историю: в 30-х годах у моего брата Владимира был знакомый - молодой литературовед Владимир Гольцев*3, который ему рассказал, что мальчиком увлекался коллекционированием автографов. Были у него автографы и царя, и царских министров, и генералов, потом Керенского и его министров, потом наших вождей - Троцкого, Свердлова, Каменева, Зиновьева, а вот автограф Ленина он никак не мог достать. Узнав, что вождь будет выступать на заводе Михельсона, Гольцев отправился туда и, улучив момент, подсунул ему бмажку. Ленин обернулся, сказал, что просьбы подаются туда-то, Гольцев стал объяснять, что это не просьба, а ему нужен автограф. Ленин нагнулся, поставил подпись...
И в этот момент Фанни Каплан бахнула в него из револьвера. Он упал, испуганные рабочие бросились во все стороны. Был момент, когда рядом с Лениным оказались только Каплан и Гольцев. Каплан побежала, Гольцев в другую сторону. В газетах писали, что у Каплан был сообщник, одетый в гимназическую форму, который, чтобы отвлечь внимание Ленина, перед самым его выступлением подал ему какую-то бумагу. Этому гимназисту удалось скрыться, но ведутся его поиски.
Нынешние писатели, пишущие о Ленине, этот эпизод отрицают. Тогдашние газеты запрятаны за семью замками, а я не имею возможности проверить, но на картине художника Пчелина (очень плохой) рядом с Каплан изображен гимназист. Словом, задаю задачу будущим историкам...
11.
Однажды вечером, как обычно, музицировали. Слушатели сидели, наслаждались... Вдруг резко застучали в наружную дверь.
Открыли. Они ворвались. Впереди с наганом в руке невысокий плотный матрос с двумя пулеметными лентами, пересекавшими наискось тельняшку, сзади него с винтовками наперевес трое или четверо солдат, последним вошел военный, закутанный в плащ.
Матрос был комиссар Кащавцев; как звали второго комиссара, в плаще,- не помню. Они предъявили ордер на обыск. И началось. Открывали один за другим сундуки, вспарывали сиденья кресел и диванов, залезали в столы, под кровати. Искали оружие. Охотничье ружье дяди Владимира повертели, но не взяли. Забрали два других охотничьих ружья и дуэльные пистолеты начала прошлого века в ящике с перламутровыми инкрустациями. Подняли всех детей, искали в матрасах, в детских подушках. Малышка Варя Трубецкая плакала. Особенно тщательно обыскивали комнату супругов Кюэс, перерыли все их бумаги, требовали объяснения текстов французского и немецкого. Подозревали их в шпионаже, что ли?
Тот, кто был в плаще, стоял неподвижно. Командовал Кащавцев. Размахивая наганом, он приказывал солдатам залезать в разные укромные места. Будучи на выставке автопортрета в Третьяковской галерее, я увидел полотно Федора Богородского "Братишка" и сразу вспомнил Кащавцева - такая же зверская рожа, ненависть в глазах, только у богородицкого матроса-комиссара было две пулеметные ленты, а на автопортрете Богородского - три.
Взрослые сидели неподвижно и молча. Вещей было очень много, и время тянулось час за часом. Зальцман предложил Альке Бобринской дать ей очередной урок музыки. Они сели в сторонку, и обыск пошел под аккомпанемент игры на скрипке. Мы сидели. У многих смыкались глаза. Я спать не хотел и с интересом наблюдал, как идет обыск. Настало утро, лампы потушили. К дому подъехала телега. И тут Кащавцев неожиданно объявил раз спрятанное оружие не найдено, он арестовывает дедушку, дядю Льва Бобринского и дядю Владимира Трубецкого.
Бабушка вскрикнула, бросилась к тому, кто стоял неподвижно, закутавшись в плащ, схватила его за плечи, стала умолять, повторяла, что дедушка старый, ему семьдесят лет, он больной, он ни в чем не виноват. Этот комиссар с бледным, интеллигентным лицом, возможно, был раньше студентом, но бабушка не поняла, что значат стеклянные чекистские глаза. У Кащавцева глаза пылали ненавистью, но ненависть все же была человеческим чувством, и бабушке, возможно, удалось бы вымолить у матроса отмену его приказа. А этот, в плаще, оставался непреклонен.
Тетя Вера встала с кресла, подошла к бабушке и молча отвела ее. Начали собирать вещи арестованным. Плакала навзрыд бедная бабушка, плакал еще кто-то. У старой, слепой и глухой горничной слезы лились из глаз. Гордая тетя Вера и обе ее дочери стояли с каменными лицами. Все вышли на крыльцо. Дедушка начал неловко залезать на телегу, дядя Владимир осторожно подсадил его под локоток, сам вскочил, сел рядом.
Несмотря на ранний час, народу собралось тьма-тьмущая. Сцена несколько напоминала картину "Боярыня Морозова", только действие происходило не зимой, а в конце лета. Прибежали все, кто жил в ближайших окрестностях, большинство взрослых смотрело с ужасом и явным сочувствием, но были, как на картине Сурикова, и злорадствующие лица. У Сурикова только двое ничего не понимавших мальчишек залезли на забор, а тут их набежало, наверное, с полсотни...
В тот же вечер по просьбе моей матери тетя Саша написала моему отцу длинное, в несколько страниц, послание. Писала она своим обычным, усвоенным еще в Институте благородных девиц ровным, четким почерком. Мне запомнилась одна из последних фраз: "Князь Владимир Михайлович в первый раз в жизни влез в телегу..."
Арестованных привезли в Богородицкую тюрьму. В исполком ходила моя мать и тетя Вера, там их успокоили, сказали, что запросили Тулу. Но ведь время тогда было какое! В газетах постоянно помещали списки расстрелянных, а слухи ходили, что списки эти далеко не полные. В отдельных городах, например в Юрьев-Польском, тогда арестовали всю верхушку прежнего общества, увезли и на следующую ночь расстреляли...*4
Наняли коляску, в тюрьму поехали бабушка, тетя Вера и тетя Эли. Они виделись со своими мужьями, вернулись нисколько не успокоенные. С тех пор ездили каждый день.
В одну из поездок взяли и меня. Тюрьма находилась далеко, на отлете от города, рядом с городским кладбищем. Она совсем не была похожа на нынешние застенки, просто стоял деревянный, довольно большой одноэтажный дом под тесовой крышей, окруженный высоким забором, состоявшим из деревянных столбов с горизонтально заложенными в пазах между ними тесовыми плахами; а ворота были самые обыкновенные, как при городских домиках. Колючую проволоку тогда еще не догадались протягивать поверх забора. Убежать из этой тюрьмы ничего не стоило.
Щели между плахами оставались достаточно широкими. Нам было хорошо видно, что творилось во дворе. Подобно мухам в бучальских кувшинах-мухоловках, взад и вперед - по двое, по трое - бродили или сидели на лавках старые и молодые, вполне прилично одетые в штатское господа, другие в военных формах, много толкалось крестьян в лаптях. К забору подошли дедушка, дядя Лев и дядя Владимир, стали с нами переговариваться, мы просунули им какие-то продукты и одежду. Подошел представительный пожилой господин, обменялся с бабушкой светскими французскими фразами и вновь отошел. Это был князь Д. Д. Оболенский.
А через неделю дедушку выпустили. Может быть, тут сыграли роль те хлопоты, которые предпринял в Москве мой отец или просто приняли во внимание преклонный возраст заключенного? А оба дяди еще сидели недели две, и к ним ходила тетя Вера с детьми пешком. Тетя Эли не ходила, потому что была беременна.
К своему необычному местопребыванию дедушка отнесся философски, только сокрушался, что впервые в жизни не пишет дневник. Спали там на деревянных нарах вповалку, по вечерам рассказывали друг другу разные интересные истории; по ночам бегали, прыгая с одного тела на другое, многочисленные крысы...
12.
Не помню последовательность всех событий, и, может быть, то, о чем сейчас буду рассказывать, происходило до ареста и до уплотнения.
Однажды явилась к нам группа комиссаров, но других. Старший председатель Чека Пролыгин предъявил ордер на реквизицию одежды на нужды Красной армии.
И мы, и Трубецкие приехали в Богородицк налегке, без теплой одежды, но у Бобринских в сундуках хранилось многое со времен чуть ли не екатерининских. Дядя Лев очень любил хорошо одеваться, у него забрали несколько костюмов, шестнадцать пар ботинок. Дамскую и детскую одежду и обувь почти не брали, забирали кровати, матрасы, одеяла. Все реквизируемое стаскивалось в одну кучу посреди зала, и куча вскоре выросла внушительной горой. Наверное, туда попали фраки и мундиры прадеда-декабриста и деда-редстокиста, белые брюки, ботфорты и уланский мундир женихов из "Тети на отлете". Когда комиссары удалялись от кучи за новой добычей, отобранное оставалось без охраны. Тогда девочки Бобринские и наша Соня кое-что вытаскивали из кучи и прятали. Я тоже порывался принять участие в этой своеобразной игре, но мать меня удержала.
Начали отобранное грузить на несколько телег. При погрузке удалось уговорить руководившего реквизицией отдать часть кроватей, одеял и матрасов - по числу жильцов дома.
Тут произошел скандал: наша Нясенька и горничная Бобринских Елизавета обозвали блюстителей власти "разбойниками". Те переспросили, не веря своим ушам. Обе женщины повторили это же слово, да еще добавили какой-то красноречивый эпитет, их арестовали и увезли в город на кучах отобранного имущества.
Мы за них очень беспокоились. Однако все обошлось благополучно, обе они к вечеру вернулись, очень гордые своим поведением в Чека. Нясенька рассказывала, как их - потомственных пролетарок - начали стыдить за классовую несознательность, а она ответила: "Мои господа столько мне сделали добра! Всю жизнь буду им служить верой и правдой!"
Куда же пошли отобранные вещи? На этот вопрос отвечает одно письмо, найденное мною в 1977 году в фондах Богородицкого музея в личном деле комиссара Бориса Васильевича Руднева. В этом письме от 10 февраля 1966 года персональный пенсионер Руднев, рассказывая о председателе Чека Пролыгине, пишет, что его "пришлось сменять, потому что он пропился и совершил другие неблаговидные поступки во время раскулачивания графов Бобринских... Он запил, беспутствовал, перестал различать деньги исполкома со своим кошельком и другие дела..."
Словом выходит, что Нясенька, обозвав представителей Советской власти разбойниками, была права...
Года два спустя тетя Саша задала мне сочинение. Я накатал целую тетрадь о наших бедах того лета и осени; тетрадку эту показывали богородицким знакомым. Те читали, ужасались и хвалили меня, а я скромно опускал глазки...
Еще один эпизод, наверное, очень интересный для будущих историков города Богородицка.
Колокольня являлась въездной башней в усадьбу Бобринских. Непосредственно над воротами, этажом ниже колоколов, находилось помещение, запертое на замок. Власти его вскрыли. Там оказался хозяйственный графский архив со времен Болотова. Толстые приходно-расходные книги, раскрашенные планы на полотняной кальке покоились, наверное, сотню лет.
Власти порылись на полках, в сундуках и, не найдя ничего подходящего, ушли, оставив взломанную дверь открытой. Первым на правах бывшего владельца в хранилище проник дядя Лев в сопровождении дяди Владимира и еще кого-то. Они забрали все планы, вычерченные на полотняной кальке, и оторвали или отрезали сафьян с переплетов книг. После кипячения калька превратилась в великолепное полотно на платки и пеленки, а из сафьяна дядя Лев начал изготовлять бумажники, собираясь их менять на продукты.
Мальчишки ликовали. Ободранные книги они выкидывали из окошек, разрывали на листы и рассеивали их по ветру, собираясь все жечь на костре. Но взрослые запретили. Придется признаться, что и я в разгроме архива принимал участие; несколько почти чистых толстых тетрадей утащил к себе.
Осень наступила. Кирилл уехал в Петроград. Брата Владимира приняли в Богородицкую школу второй ступени, бывшую гимназию.
В Богородицке была организована художественная студия, в числе преподавателей которой был Степан Тимофеевич Рожков. Владимир ходил туда заниматься. В его альбоме есть несколько карандашных портретов этого очень скромного любителя искусства, худощавого человека с бородкой и длинными волосами. Рожков сам рисовал не очень хорошо, но сумел убедить моего брата, как важно овладеть рисунком, и тот, перебарывая скуку, рисовал с натуры кувшины и горшки, осваивал перспективу.
Вздумали в городе соорудить памятник Карлу Марксу. Был объявлен конкурс, в котором участвовал и брат Владимир. Сохранился его рисунок. Стремясь особо подчеркнуть мудрость основоположника великого учения, Владимир вложил в его протянутую руку книжищу такого огромного размера, что, если бы памятник был воздвигнут, он неизбежно опрокинулся бы. В Богородицке дальше конкурса дело не пошло, а в других городах, в том числе и в Москве, памятники различным деятелям революции сооружали, но из малопрочного гипса. Их с помпой открывали, а потом, простояв несколько лет, они от дождя и от снега облезали и осыпались. Тогда, выбрав темную ночку, их скидывали с пьедесталов и увозили на мусорную свалку...
Ударили первые морозы. Тетя Вера разделила между нами теплую одежду, из которой выросли ее дети. Мне достались старое пальтишко, куртка и штаны Алексея, для младших моих сестер приходилось перешивать.
Организовали рубку капусты в длинном корыте. Собрались старшие дети, командовала рубкой Нясенька. Весело стучали тяпками в такт, лакомились кочерыжками, хохотали. На моей обязанности было брать из кучи кочаны, обрезать с них зеленые листья и кидать их в корыто.
Все младшие дети заболели коклюшем. У большинства болезнь проходила сравнительно легко, и только Гриша Трубецкой закатывался от кашля очень страшно: казалось, что он вот-вот задохнется.
Болезнь была в самом разгаре, когда вновь явились комиссары с приказом о выселении в три дня. Тогда выселяли не так, как впоследствии - "куда хотите", а выделяли другие помещения, уплотняя тамошних хозяев. Уплотнение квартир было обычным разрешением жилищного вопроса...
13.
С первых месяцев Советской власти пошли политические анекдоты, осмеивающие те или иные нововведения, поступки того или иного вождя. Распространялись они с быстротой невероятной, передавались из уст в уста с оглядкой и одновременно со смаком. Это был своеобразный сатирический литературный жанр, теоретически совсем не изученный. С. Н. Дурылин говорил, что он достоин докторской диссертации. Острота анекдота была в его мгновенной реакции на события и в краткости, иногда в два-три слова, встречались анекдоты вообще без слов, их передавали жестами. Этот остроумный, зачастую неприличный рассказ был широко распространен до тридцатых годов, а потом за анекдоты стали сажать, и рассказчики прикусили языки. Кто их сочинял? Почему-то упорно называли Карла Радека, видного большевика и талантливого журналиста, но Дурылин это отрицал и говорил, что политические анекдоты рождаются стихийно, авторы их случайны, а уж народ подхватывает и разносит их по всей стране. В дальнейшем в своих воспоминаниях я изредка буду вставлять те байки, какие не забыл...
Все учреждения тогда именовались очень кратко: или первыми слогами, или первыми буквами. Согласно анекдоту при каждом исполкоме якобы существовал жилищный отдел по уплотнению, сокращенно выходило так: "Ступайте в ж..., там вам помогут".
Примерно такие слова сказали тете Вере Бобринской моей матери и м. Кюэс, когда все трое явились в исполком. Тете Вере выдали ордер на две комнаты в небольшом двухэтажном доме мещанина Кобякова на Воронежской улице против церкви Покрова. Моей матери выдали ордер за городом - на две комнаты в квартире директора Земледельческого училища. Вместе с нами поселилась и Софья Алексеевна Бобринская, которую тогда же выселили из дома Общины. М. Кюэс дали ордер в дом огородника Сенявина, отстоявший от города, близ деревни Вязовки. С ним и его супругой поселился и дядя Владимир Трубецкой.
Произошел грандиозный дележ мебели, оставшейся одежды и многочисленной посуды - столовой и кухонной, принадлежавшей Бобринским.
- Берите, пожалуйста, что хотите, а то все достанется чужим людям,говорила тетя Вера.
Та одежда, которую мы носили в течение последующих нескольких лет, происходила из графских сундуков. Большая часть книг пошла в городскую библиотеку, где начала работать моя сестра Лина. Брат Владимир устроился с супругами Кюэс, но его давно звали друзья детства в Бучалки, и он туда отправился вместе с нашей подняней Лёной, у которой в селе Орловке жила сестра с мужем.
Дедушкин лакей Феликс ушел от нас, раздобыл коляску, сани и пегую лошадку и стал извозчиком в городе. Года два он раскатывал. Когда же видел кого-либо из нас, идущего пешком, радостно останавливал свой экипаж и предлагал подвезти, даже если в его экипаже находился седок; потом он уехал в Латвию.
Старый лакей Иван и старая слепая и глухая горничная Бобринских попали в богадельню, которая находилась на Базарной площади рядом с собором. Они там голодали. Бобринские и мы изредка приносили им какие-то гостинцы. А года через два оба они умерли, вероятно, от голода.
Куда потом делась графская мебель, которая досталась нашей семье, - не помню, а было и старинное - кресла, кровати, шкафы. Очень простой, выкрашенный в белую краску стол лет десять служил мне письменным столом и разъезжал повсюду, куда перекочевывала наша семья; совсем недавно я его увидел у своей племянницы. Вот ведь: такая дешевая вещь - и убереглась! И екнуло мое сердце, глядя на столик моего детства и юности...
Из графской посуды нам досталось несколько медных, разных размеров, очень тяжелых кастрюль и две дюжины медных посеребренных ложек, вилок и ножей. На каждом предмете был выдавлен герб графов Бобринских - на верху щита - медведь, шагающий по зубцам крепостной стены,- символ Ангальтского (родителей Екатерины II) дома, внизу налево двуглавый орел, а внизу направо бобр. Одна графская ложка до сих пор у меня хранится, узор давно стерся, герб едва различается, а если взять ее в рот, чувствуется противный вкус меди. И все равно я ее берегу - как-никак память...
14.
Разорвалась последняя нить, связывавшая нашу семью с дворянским прошлым. Помещения для жилья были нам предоставлены, но дети болели коклюшем, а тетя Эли Трубецкая должна была вот-вот родить.
Заведующий городской больницей доктор Никольский Алексей Ипполитович поступил, с современной точки зрения, прямо-таки удивительно. Узнав о предстоящем выселении, он сказал, что забирает тетю Эли в родильный барак, а всем детям с нянями предоставляет половину еще одного барака.
Мы поселились в двух совсем отдельных палатах, с коридором и прихожей. Всего детей было семь - Алексей и Еленка Бобринские, Гриша и Варя Трубецкие и я с двумя младшими сестрами, с нами вместе поселились тетя Саша и Нясенька, Кристина - няня Трубецких, Поля - их подняня и Маша - няня Бобринских. Барак считался заразным, и с нами нельзя было видеться. Моя мать и тетя Вера подходили к наружной двери, мы выбегали в сени и издали переговаривались с ними. Больничную еду нам носили в судках - жидкие супы, пшенные кулеши и хлеб.
Тетя Саша меня учила. Задачи мне казались невыносимо сложными, я их не понимал, тетя Саша толково объяснить не умела, я хлопал глазами, она злилась, а ее диктовки унылым голосом, зубрежка грамматики наводили на меня еще большую скуку.
Единственное интересное было смотреть в окно. На больничный двор приезжали в розвальнях мужики и бабы в ярко-оранжевых полушубках и тулупах, привязывали к коновязи лошадей, прямо под моим окном мочились и шли на прием к доктору Никольскому, вели или несли на руках своих детей, несли обернутые в тряпки предметы. Эти оранжевые полушубки и тулупы были куда красивее и добротнее нынешних дубленок. Выкрашенные краской, добытой из луковой шелухи, они запечатлены на нескольких акварельных рисунках в альбоме брата Владимира.
Нередко приходил доктор Никольский. Улыбаясь в усы, он частенько передавал нам свертки - крестьянские подношения - пышки, ватрушки, а иногда сало. Все это делилось нами по-братски... Очень его беспокоил Гриша, которого при воющем кашле словно выворачивало. С этого коклюша началась его астма, которой он страдал всю жизнь. Был он очень худ и бледен, но в далеком будущем астма спасла его от верной гибели, когда, оказавшись в лагере, он попал в слабосильную команду, а на общих работах мучился недолго и потому выжил.
Алексея вскоре выписали из больницы. Теперь среди детей я стал самым старшим. Болезнь переносил легко, но на улицу меня не пускали. Книг не было, и я изнывал от тоски.
Доктор Никольский однажды спросил меня, как я себя чувствую. Я ответил, что очень скучаю без книг. На следующий день он принес "Крокодила" Корнея Чуковского.
Книга мне понравилась, я ее прочел за один день, но она явно не соответствовала моему кругозору. Дня три я читал ее вслух остальным детям, а потом попросил Никольского принести мне другую - потолще, посерьезнее и поинтереснее.
Прошло больше месяца. Я совсем выздоровел, и Никольский, к моему искреннему удовольствию, меня выписал.
В середине декабря моя мать пришла за мной, принесла мне валенки, теплую шапку и шарф. И мы с ней отправились по Павловской и Воронежским улицам, вышли в поле. Сквозь морозный туман виднелись красные корпуса Земледельческого училища. Я нес свои учебники и тетради, мать несла узелок моих вещей и рассказывала мне, кто живет в одной квартире с нами, как хорошо гулять по заснеженным полям, как она будет учить и читать мне вслух. |