Web Analytics


Русская Стратегия

"Достоинство Человека есть вольное следование пути Божию — пути любви, человечности, сострадания. Нет, что бы там ни было, человек человеку брат, а не волк. Пусть будущее все более зависит от действий массовых, от каких-то волн человеческого общения, — но да не потонет личность человеческая в движениях народных. Вы, молодые, берегите личность, берегите себя, боитесь за это, уважайте образ Божий в себе и других и благо вам будет." Б.К. Зайцев

Категории раздела

История [2889]
Русская Мысль [331]
Духовность и Культура [469]
Архив [1295]
Курсы военного самообразования [101]

ПОДДЕРЖАТЬ НАШУ РАБОТУ

Карта Сбербанка: 5336 6902 5471 5487

Яндекс-деньги: 41001639043436

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » История

    Елена Семёнова. Честь - никому! Ледяной поход капитана Юшина. 8 января 1920 года. Деревня Подпорожная

    Купить печатную версию
     
    КУПИТЬ ЭЛЕКТРОННУЮ ВЕРСИЮ

    - Что за жизнь паскудная настала? Ни поговеть, ни разговеться! Ни согреться, ни посидеть порядочно, ни выспаться толком. Даже с бабёнкой сдобной не помилуешься! Вдовиц охочих в кажинном селе хоть отбавляй, а не то, чтоб прижать, глянуть недосуг! Бабёнка, глико, стосковалась вся, а ты на пол завалишься, как пёс, и дрыхнешь мёртвым сном. Добро, ежели несколько часов хоть на то остаётся, а то и сутками глаз не сомкнёшь. Всё только «понужай» да «понужай»! – Артуганов выпил поднесённый ему сдобной хозяйкой стакан самогона, толкнул локтём лежащего на лавке, отвернувшись к стене, Алексея. – Юшин! Слышишь, что ль? Ну, чего отвратился? Садись рядом, выпьём, брат, за светлый праздничек, и за то, что Господь всемилостивый нас в него не помиловал, аки младенцев, которых Ирод зарезал!
    - Не кощунствуй, Клим, - сухо сказал Алёша, не поворачивая головы.
    - «Не кощунствуй!» К чёрту тебя… - Климент крякнул, впился зубами в принесённую курицу, выговаривал, жуя: - Раскис, аки баба! На меня посмотри! Мне ли нет с чего скисать? А я ничего себе! Балую пока!
    - Что бы ты знал, Клим, чтоб рассуждать!
    - Где уж нам, дуракам, чай пить! – фыркнул Артуганов. – Ты бы не кабенился слишком-то. Ты, может, думаешь, если я сижу пошучиваю да на бабёнок глазами стреляю, так у меня не жизнь, а мёд? Хочешь, я тебе про этот «мёд» расскажу? Поворотись-ка ко мне пристойной частью тела да послушай!
    Алексей, нехотя, обернулся, посмотрел на заросшее бородой, вечно насмешливое лицо капитана Артуганова. Тот вгрызался в куриную ножку, сок которой стекался по его бороде, подбавлял в стакан самогон из стоящей на столе бутыли. Бросил обглоданную кость, выпил и заговорил, повернувшись к Юшину:
    - Предки мои ещё с позапрошлого века на Ижевском заводе трудились. Они из первых рабочих были на нём. Они из колена в колено его строили и устраивали. Ты знаешь, Юшин, как мы жили? Как у Христа за пазухой, а то и лучше! Жалование рабочим платили отменное, каждая семья имела собственные сады, огороды, покосы. Мы не были пролетариями, у которых за душой ни шиша, кроме внушённой им всякой сволочью претензии стать гегемонами! Мы были рабочие! Настоящие! У нас в Ижевске школ знаешь, сколько было? И для специалистов, и начальных! Моя семья жила возле Михайловского собора. Его строили на средства рабочих. Мой дед, силач, самолично колокола на звонницу втаскивал. Я, Юшин не был ни в Москве, ни в Петрограде, а только уверен, что наш собор не уступал столичным! Как зазвонят колокола в престольный праздник, как выйдут наши на улицы нарядные да весёлые, песни поют! Отец мой мастер был от Бога. Изобретал много. Ему, как другим особо заслуженным, сам Царь кафтан старинного покроя пожаловал. Он этот кафтан по праздничным дням надевал. Очень гордился царёвым подарком! Большое ему уважение среди наших было. Семья у нас велика была. Сыновей четверо, да дочерей пять душ. Меньшуха, правда, померла рано, и осталось нас восьмеро. И как же хорошо мы жили, Юшин! Дружно жили! Весело! На праздники к тётке Февронье ездили. Она с мужем в деревне жила рядышком. С деревней наши, вообще, дружили. Издавна. Все продукты покупали у них. Да и родственными связями обросли. Как одна семья! Старший брат мой, Николай, недюжинного ума был. Золотая голова! Ему на нашем заводе тесно показалось, учиться решил. Отец поддержал: таким-то способностям нельзя пропадать! А на заводе рабочих рук и так избыток. И укатил Николаша в Петроград. Приезжал потом – важный! Учёный человек! По мне, так спортила его столица. К нам он, конечно, не возвратился уже. Так там и осел. Оженился, дети пошли. В войну писал отцу, что вошёл в военно-промышленный комитет. Больших он высот достиг там, в Петрограде, да… Но и как бы с его головой не достигнуть! Чёрт, правда, знает, что теперь с этой головой поделалось, - Артуганов закурил. – Сестёр старших отец рано замуж выдал. Одну в деревню отправил, другую в Сарапул. Вроде ладком устроилось. А тут и мы, младшие, подросли. Золотое время было, Юшин! По улицам ходили, песни под гармонь наяривали, а то и гляди – сойдёмся стенка на стенку, и уж тогда держись! Я по этой части удал был! Петруха, старшой за Николашкой брат, оженился. Весь Ижевск на его свадебке гульнул – родители не поскупились. Санька, сестра, тоже замуж вышла. За Ваську Никифорова. У неё, Юшин, с ним любовь с детства была. В соседних домах мы с Никифоровыми жили, играли вместе. А Санька с Васькой всегда как-то наособицу были. Санька его на пять лет моложе была, так он всё ждал, когда она в лета войдёт. На других девок не смотрел даже. А Митяй-брат жену с деревни привёз. Граню. Хорошая была, ласковая. Мальчонку родила ему… - взгляд Климента затуманился, он помолчал несколько мгновений, а затем продолжил:
    - Так мы, Юшин, жили, бед не знали. А потом началась распроклятая эта война. Я и теперь в толк не возьму, на кой ляд она нам была? Все мы, кто в возрасте был, на фронт отправились. Только Васька остался. У него какую-то хворобу нашли. А мы, Артугановы, все, как один, в окопы вшей кормить! Да на разных оказались фронтах: Митяй на севере, я с Петрухой на Юго-Западном. В шестнадцатом при наступлении Петруху в живот ранило. Все кишки разворотило. Сутки мучился и помер. А я, значит, с контузией да Георгием на побывку поехал… Домой. А дома у нас поменялось много. Наших-то парней, коренных ижевцев под германскую шрапнель послали, а на наше место пришлых отрядили. А пришлые мало того, что нашим обычаям чужды были, так ещё сплошь распропагандированные. Пролетариат, мать их дери! Отец тогда уж чуял, что добра с этого не выйдет. А мне как-то не до того было. Мне, Юшин, двадцать второй год шёл. Я полтора года вшей кормил. Я героем приехал! И одно у меня дикое желание было: жить! Здесь и сейчас! Гулять, пить, с бабёнками миловаться. Теперь понимаю, что расстроил тогда родителя гульбой своей, но распирало меня, разрывало! Думал я, вот, вернусь на фронт, и разворотят мне там брюхо, как Петрухе! А я и пожить не успел… А тут ещё петрухина баба, бестия, так и льнула ко мне. Родителям она всегда не люба была, а Петруха любил её. Да и родители у ней на заводе люди большие были. Порченая баба была, даже при муже глазами постреливала. А как его не стало! – Артуганов махнул рукой. – Не знаю уж, с кем эта бестия ещё вожжалась, покуда брат воевал, а только, как я вернулся, так она мне прохода не давала. И кой-то ночью сама пришла. А я что ж? Я с войны что полоумный! В общем, нагрешили мы тогда с нею… Ещё же постные дни шли, а мы!.. Она, вдовица свежеиспечённая, я – её мужа родной брат. Но, Юшин, хороша была баба! Понял я, как она этак Петруху-бедолагу приворожила. Чистая ведьма! Так весь отпуск и провожжались с ней. Отец наспоследях грозился пришибить меня, а мне что? Мне, может, через неделю брюхо разворотят! Полоумный был… Уехал опять на фронт, там меня, натурально, ранило. Отпуска уже не дали, а запихнули гнить в лазарет. Там я поразмыслил немного про себя да про неё. Попу покаялся, что был такой грех. Решил, что к чёрту её, бестию эту! Довоевал я остатние месяцы, а, как война приканчиваться стала, так я домой заторопился. Приехал, а стерва эта с каким-то пришлым хороводится! Сознательным пролетарием из созданного на нашем заводе Совета! Прихожу я, а они сидят, наливкой разговляются. Ну, я, натурально, долго думать не стал – как съездил дряни этой по уху! Аж серьгу её поломал! Полюбовник её в окошко сиганул, а она в рёв: «Климушка, родной, он меня снасилил!» Совсем, натурально, за полуумного держит! Будто бы я не знаю, что она за товар! Посёк я хорошенько в тот вечер, и надо было бы дверью хлопнуть, а духу не хватило! На фронте оголодал без бабы, а тут… Эх!
    А на заводе, меж тем, каша заваривалась. Советчики всю власть под себя заграбастали. Старых мастеров по боку, а сами, криволапые, на их место. Постановили, что пролетарию никаких личных садов и огородов не нужно. Это, де, буржуйство! Ну, не сволочь ли? Поотняли у нас наши огороды с покосами. Знай, пролетарий, свой станок, а больше ничего тебе не нужно! Решили эти сукины сыны из рабочих рабов сделать, скотину послушную! Торговлю запретили, карточную систему ввели: комиссарам – избыток, рабочим – шиш. Обыски по всем домам прошли, да не по разу. Всё ценное вынесли. Решили, наконец, хлебную монополию ввести. Это у нас-то! Да у нас только у вотяков-крестьян скирды годами накапливались, неисчерпаемые запасы были! Совсем, натурально, решили нашего брата в бараний рог скрутить. Ну, наши выступать начали, а те сразу – террор! Токаря Сосулина убили, выступавшего против их зверств. Из-за угла застрелили! Да и ещё многих. Мастеров, купцов. Многие в деревнях и лесах попрятались. Отец мой тоже. Мы, фронтовики, объединяться стали, чтобы отпор этим сукиным сынам дать. А тут брат Митяй вернулся. И что ты думаешь? Вступил в семнадцатом в партию большевиков! Не дурак ли? Сам сказал, что дурак. Напоили нас, говорит, ослиной дозой большевизма. Поверили мы их обещаниям, не понимали, что к чему! А, как посмотрел, что у нас на заводе поделалось, так, натурально, и понял. Членский билет отдал, а они ему стали грозить, что, если он в Красную армию не запишется, так расстреляют его, как дезертира. Заарестовали его. Тогда уже Каппель к Казани подходил. Большевики занервничали, решили среди нас мобилизацию проводить. Ну, мы, натурально, и мобилизовались! Похватали винтовки, которые наш же завод и произвёл, да сами скрутили сукиных сынов в бараний рог! Арестованных освободили. И Митяя среди них.
    Так наша борьба началась. На нас, само собой, сразу карателей снарядили. Мадьяров да латышей, дери их мать. Ну, уж мы их встретили! Взяли несколько пудов пороха с завода и заложили его на мосту на пути этой сволочи. Как они подошли, так и рванули. Сразу две сотни «товарищей» к чёрту в ад отправили. Подрывников наших, правда, расстреляли они, но мы им уйти не дали, обложили их в лесу со всех сторон и перебили. Такая победа была, что думалось, теперь скоро разгромим и всех их. Ведь и воткинцы к нам присоединились! И вокруг восстания полыхали. А не вышло… Осенью взяли нас большевики за глотку. Выбор не велик у нас был: или погибнуть, или уходить за Каму. Уходили в ночь. До тридцати тысяч душ нас было. И солдат, и беженцев. Воткинцы успели ещё госпиталя вывезти и управление завода с электрическими машинами, чтобы работу на нём не могли возобновить красные. Мы тоже свои винтовки не забыли. Последние части наши уже по горящему мосту отступали, отбиваясь от красных. Мы думали, что уходим ненадолго, а пришлось отступать до самой вашей Сибири, а потом – обратно… Родня моя осталась в Ижевске. Только Митяй с отцом ушли. Всё мы вместе держались. Митяй с отцом всеми мыслями дома были, а я… А я что ж? Я, Юшин, жить хотел. А как жить да не грешить? Правда, приключилась со мной любовь. Настоящая. Была у нас сестра милосердия, девчонка совсем. Гимназистка. Лидочка Попова. Храбрости невероятной! Она наши цепи за собой поднимала, Юшин! Так мы весело наступали с ней! С песнями! Помню, лежим как-то в окопе. Пули свистят – вжих, вжих! А у меня гармонь была моя неразлучная, заиграл я песню весёлую, наши подхватили. А Лидочка, натурально, перед цепью выскочила и начала танцевать! «За мной!» Как попёрли мы! Смяли большевика! Лидочке, правда, в том бою, ноги перебило, попала она в лазарет, а с той поры я её не видал. У нас в неё все поголовно втрескались, но никому не свезло. И мне не больше других. Вот, в таких боях, дошли мы, Юшин, до родных краёв. А лучше бы не доходить никогда… Знаешь ты, Юшин, что нас ждало там?
    - Я слышал… - тихо отозвался Алексей.
    - Мы тоже – слышали! – Климент горько усмехнулся. – А когда увидели, то… Они, брат, только в первые три дня до десяти тысяч людей расстреляли. Ни одной семьи не осталось, где бы не было жертв. За городом вырыли овраг и сводили туда. А других замучили до смерти в ЧК. Мы, Юшин, шли, ожидая радостных встреч, а встретили стоны и плач. Даже могил не нашли, потому что их не осталось! Всем одну братскую вырыли! Чтобы сосчитать наших убитых, пришлось переписчиков по домам послать… В первые же дни арестовали Ваську Никифорова с отцом. Санька увидела, что их среди других арестованных ведут, кинулась следом: «Куда ведёте?» А ей говорят: «Идём, увидишь!» Она и пошла… Их обоих расстреляли. Мать, когда узнала, померла от удара. Племяша моего, Севку, подростка, расстреляли. Никого не щадили звери: ни детей, ни женщин, ни стариков… А Граню комиссары увезли куда-то. Никто о ней ничего не слышал. Мне моя бестия нашептала, будто один из них на неё давно глаз положил, а она его отваживала. Эта-то дрянь живёхонька осталась. К счастью, однако. Она о меньшухе нашей, о Нюрке, позаботилась и о Санькином сыне. Свезла их к старшей сестре нашей, Севкиной матери, в деревню. Так-то, Юшин… Шли мы домой, думали обнимем родных, отметим возвращение, поживём… А вместо этого поминки справляли. И весь завод наш – словно погост. Лучше бы и не видеть, - Артуганов налил самогон в два стакана, сунул один Алексею: - Помянем, что ль. Мать, братьев, сестёр… А теперь и отца, которого тиф пожрал! – выпил, зажмурившись.
    Алёша выпил тоже, зажевал коркой ржаного хлеба. Он понимал, что поводов для горя у него ничуть не больше, чем у Артуганова или многих других. Но чужое горе даже самого тонкого человека не пронимает так, как своё личное. А человека, с загрубевшим и замёрзшим сердцем – и подавно.
    Подтягивались в тёплую вдовью избу замёрзшие бойцы, грелись у печи, улыбались обмёрзшими губами полной красавице-хозяйке.
    - Что, много ли полегло вчера в бою? – спрашивала она.
    - До половины состава, - отвечали ей уныло. – А многие разбежались в суматохе – отыщи их!
    - Куда ж вы теперь пойдёте?
    - Сказывают, на север. В тундрах укроемся до весны.
    - Не бреши, чего не знаешь.
    - Куда Каппель скажет, туда и пойдём. Хоть на самый северный полюс!
    Юшин снова лёг. Армия была разгромлена – это яснее дня представлялось. Этот красноярский бой стал последней каплей, добившей её. Но не это рвало на части сердце Алёши. Не это томило его. А вид уходящего от станции Ачинск польского эшелона…
    Когда громыхнул взрыв на ней, Алексей со своими людьми находился в соседней деревне. Оттуда вызвали их срочно для помощи в наведении порядка. Примчались немедленно, застали тошнотворную картину разбросанных по снегу ошмётков человеческих тел. Поморщился Юшин и проехал к дымящейся станции. Там, под обломками, несколько тел лежало. Живых не осталось. Взглянул рассеянно на сохранившуюся стену, и как стрелой пронзило: «Алёшенька! Еду в польском эшелоне. Ищу тебя! Твоя Надя Юшина». И дата! Вылетел со станции, как обезумелый, спросил первого попавшегося офицера:
    - Скажите, польский эшелон ещё здесь?!
    - Польский? Только что отправился в Красноярск. Вон, - кивнул вперёд, - видите, ещё виднеется.
    Поезд, действительно, ещё виднелся впереди. И в этом поезде была – Надя! Всё время отступления Алёша сходил с ума от мыслей о ней, всего больше страшась, что окажется она в одном из остановленных чехами поездов, обречённых на гибель. Боялся и убеждал себя, что такого не может быть, потому что никогда не допустит этого Антон. Потому что Антон – не чета ему, нескладному, неприкаянному. Антон – голова! Антон ужом извернётся, чтобы своих в целости в безопасное место вывезти. Значит, и Надиньку…
    Все эти месяцы, что прошли с их последней встречи, Алёша мечтал увидеть жену и боялся этого. Боялся, потому что какая-то неуловимая черта пролегла между ними. Он явственно почувствовал это, когда приезжал на крестины сына. Алексей не мог объяснить этого странного чувства. Он по-прежнему любил Надю, любил даже больше, чем раньше, но переменилось нечто внутри него. Алёша чувствовал себя опустошённым, ожесточённым на всех. И, самое главное, не понимал, что делать дальше, что будет дальше. Белая борьба была проиграна, и ему, офицеру, не приходилось рассчитывать на милость победителей. А если так, то как жить дальше? Где жить? Чем жить? Вместо защиты и опоры, он становился вечной угрозой для своей семьи. Для Нади и малыша. Бежать за границу? И что делать там? Что, вообще, мог делать он, Алексей Юшин? Всё виделось бессмысленным и безнадёжным. Алёша не узнавал себя. Он всё чаще заглушал тоску спиртным, несколько раз срывался на нижних чинах, он перестал жалеть врагов, перестал жалеть и простых людей. Все чувства отмирали в нём, а оставалась лишь пустота, разочарованность, ненависть. Не только ко врагам, но к самому себе. За свою нескладицу, за неумение жить, за скверный характер. Пробовал молиться, но не шло. Ушёл куда-то Господь за семь небес, отвернул светлый лик, замкнул слух… Отвёл взор от воздеваемых к нему рук за то, что руки эти полны братской крови… Алексей чувствовал себя искалеченным хуже, чем, к примеру, однорукий тесть. Он боялся своей искалеченной души. Что делать с такой душой? Если и даст Бог соединиться с Надей, то как жить? Сможет ли она его принять таким? Знал себя Алёша, знал, что не сможет преодолеть себя. Значит, измучает и себя, и жену. А за что ей это? Обещал сделать счастливой, а сделает глубоко несчастной. Оттого и страшился встречи…
    А судьба (или Бог?!) словно нарочно куражилась, хохотала в лицо. Недели через две после возвращения на фронт привелось участвовать в ожесточённом бою. Не крупное это было сражение, но такой накалённости никогда прежде не бывало. Сначала кинулись в штыки, но скоро перешли в рукопашную. Как первобытные люди, катались по земле, грызя друг друга зубами, душа. День туманный выдался, и лиц друг друга нельзя было разобрать. Да и до лиц ли было! Один против трёх оборонялся Алексей, и какой-то ретивый красноармеец всё набрасывался на него сзади, вис на плечах, норовил повалить на землю, хватал цепкими ручищами за шею. Холодное бешенство владело Алёшей. Штык давно не шёл в дело, а только руки, ноги, зубы, нож… Наносил этим ножом удары хладнокровно, сам уворачивался с ловкостью. А тот, чёрт, всё набрасывался сзади, куснул пребольно за ухо. Тут уж окончательно вышел Алексей из себя, перекинул с рёвом через себя противника, поверг на землю его и стал душить. Тот рычал, плевался, пытался отбиваться руками и ногами, но Юшин был сильнее. И нечеловеческая ярость добавляла силы. Наконец, враг перестал трепыхаться, хрипеть и замер. Алёша утёр пот со лба и тут только разглядел лицо убитого. И отпрянул. Лежал перед ним Давыдка… Как воочию последний разговор вспомнился в бане. Как зарекался, что никогда не убьёт товарища… А тот обещал: убью, если надо будет. А повернулось всё наоборот. Лежал Давыдка в грязи, длинный, тощий, с синим, перекошенным лицом и выпученными глазами. Заплакал Алёша, тряхнул друга за плечи:
    - Давыдка, да ты что? Да ты зачем?! Очнись! – обнял убитого, закрыл глаза ему, а сзади, как псы, налетали красные – отшвыривал их бесчувственно. Так ни царапины и не получил в том бою. Словно проклятый!
    После этого такая тяжесть легла на душу, словно бы вся пролитая кровь братоубийственной войны на ней была. Словно бы не друга, а самого себя убил. Конечно, это был честный бой. И даже у красных было превосходство. И непременно убил бы его Давыдка. Но сознание этого не облегчало. Сознание того, что закадычные друзья детства стали убийцами друг друга – могло ли облегчить? А уж лучше бы и самому убитому быть!
    А отступление шло своим чередом. К зиме до родных краёв «допонужали». Мелькнула мысль в Новониколаевск свернуть с Надинькой повидаться, но полк не шёл туда. Конечно, можно было отпроситься у командира или своей волей хоть на день метнуться, но не хотелось. Тяжела была б эта встреча. И даже полегчало, что полк не в Новониколаевск шёл. Вроде как и совесть спокойна…
    А, вот, в отчем доме побывать привелось нежданно. Аккурат через родное село путь лежал. На ночлег останавливались бойцы в просторных избах. При свете месяца подошёл Алексей к своей. Стоял дом родной, снегом серебристым заметённый, такой же совсем, как в детстве. Вокруг яблоньки заиндевевшими ветвями сплетались – точно кружева. Дымок из трубы валил, приветно светились окна. Только не лаял, встречая, Бушуй. И ворчливый отец не высматривал из окна. Отец умер два месяца назад, весть об этом ещё успел получить Алёша. И мало горевал: помиловал Бог старика – не дал дожить до окончательного разорения. Не вынес бы он его. А Бушуйка верный не пережил хозяина. Повыл три дня и околел. Что-то сиротское в отчем доме проступило, и задрожали слёзы на ресницах, сразу превращаясь в лёд.
    Алексей поднялся на крыльцо, вслушиваясь в знакомый скрип каждой ступеньки, постучал в дверь. На пороге явился незнакомый полковник:
    - Простите, капитан, но этот дом занят!
    - Простите, господин полковник, но это мой дом…
    - Ваш?
    Не успел полковник отправиться от недоумения, как подмышкой у него проскользнула Анфиска, вскрикнула, бросаясь навстречу:
    - Алёшка! Живой! Господи, живой! Маманя! Маманя! Алёшка приехал!
    Полковник отстранился от двери. На его усталом лице с большими мешками под глазами заиграла добрая улыбка:
    - Простите, капитан, я не знал, что вы здесь хозяин.
    Выбежала из комнат зарёванная мать, упала на грудь, шептала, захлёбываясь:
    - Сыночек, сыночек… Слава тебе Господи, не дал помереть, не повидавшись!
    Сразу заметил Алексей, что мать очень сдала. Пригорбилась, похудела… Почему-то Алёше всегда казалось, что мать никогда не станет старой. Он смотрел на согбенных, сморщенных, беззубых деревенских старух и думал, что его мать никогда не станет такой. Разве такая высокая, статная, сильная, красивая женщина может стать такой? Невероятно! А, вот, стояла перед ним старушка. Ещё не беззубая, не безобразная, но уже – сухонькая, маленькая, с намечающимся горбиком – и не заподозрить в ней былой рослой красавицы. Плакала заливисто:
    - Отца-то, Евграфия-то прибрал Господь, помилосердовал. Хоть бы и меня вослед теперь! Зачем только земля носит? Зачем только глаза видят? Вот, тебя повидала, и пора к нему… Он-то, небось, соскучился там, Евграфий-то…
    - Мать, ну, что ты говоришь такое, а? К тебе сын живой пришёл, а ты помирать собираешься, - увещевал Алексей, стараясь вложить в голос побольше ласковости.
    - Прости, сыночек, - мать утёрла кончиком накинутого на плечи платка слёзы. – Анфиса, неси скорее на стол, что есть у нас! Сыночек! А ты что же, как все, только на ночь? – оборвался голос: не хотелось старой с сыном разлучаться, едва успев обнять.
    - Да… Ты же знаешь, по пятам большевики идут…
    Мать прижала мокрый конец платка к лицу, закачала головой, закручинилась:
    - Ох, ты горе горькое! Да за что же нам такое, Господи? Чем мы так провинились? Думала я, сыночек в офицеры вышел – то-то радость! – смотрела страдальчески. – Сыночек, может, всё-таки останешься, а? Мы тебя спрячем!
    - Куда? – Алексей усмехнулся. – В погреб? На чердак? Мать, они везде найдут. Ещё и вам достанется за укрывательство.
    - Что за жизнь настала! Бежите вы, словно какие разбойники… Да неужто нельзя этих аспидов остановить, сыночек?!
    - Они не бегут, а планомерно отступают, - зло сказала Анфиска, подавая к столу яичницу-верещанку и другую снедь. – Коней наших забрали уже. А за ними большевики придут, и будут мстить нам за них. Лучше бы уж сразу большевиков приняли!
    - Анфиса! – ахнула мать и замахала испуганно руками. – Ты что говоришь-то?! Бога побойся!
    - Я большевиков боюсь! – всхлипнула Анфиска. – У меня дети мал-мала меньше! Матвейка уже взрослый почти! Ну, как они его в солдаты?! Да Демид ещё с ними, иродами, не в ладу! Уехать бы… Алёшка, что если мы с вами покатим, а? Сани у нас есть…
    - У нас и так обоз в разы больше, чем армия. Из-за этой оравы всякая возможность действия теряется! Сидели бы уж по домам! – сорвался Алексей.
    - Конечно! Как сами от большевиков драпать – так ничего! А мы – орава! Мы вам мешаем! А кто нас защитит?! Кто?!
    - Да пойми ты, дурёха, что мы сами не знаем, что завтра будет! Куда кривая выведет! Куда вы поедете? С детьми?! Ты хоть понимаешь, о чём говоришь?!
    - Не ори на меня!
    Алёша смутился, попытался обнять сестру:
    - Прости, пожалуйста. Мама, и ты прости… Все осатанели… Иногда мне кажется, что я схожу с ума.
    - Ты тоже прости меня, - вздохнула Анфиса. – Ты, конечно, прав… Просто мне очень страшно. За детей, за маму, за Демида. Кажется, уехала бы на край света. Да некуда! – махнула рукой, ушла, устало отмахиваясь от дёргающего её за подол малыша.
    Мать обняла Алексея за плечи, уткнулась лицом в его лохматые, спутанные волосы:
    - Бедные вы, бедные… Что ж с вами будет? Куда вы пойдёте? Я свой век прожила, и помереть бы спокойно. Да с каким сердцем помирать, зная, что детей не на счастье, а на муки оставляю? У нас весь дом солдатиками занят. Молоденьких совсем много. Один нашего Матвейки едва ли старше. Бабушка, говорит, дай поесть чего-нибудь… У них же, наверное, тоже матери, сёстры… И не знают даже, живы ли они. Это не ты, сыночек, с ума сходишь, а вокруг всё в тартарары летит. Отец-то наш, покойник, предвидел это. А мы ещё не верили, помнишь? А он, Евграфьюшка, всех нас зорче был.
    Причитала старая, роняла горячие слёзы. Никогда прежде не говорила мать так. Всегда в голосе её воля звучала, твёрдость. А теперь совсем по-старушечьи бормотала, гладила морщинистыми, пропахшими духовитой выпечкой руками сыновнюю голову.
    - Ты на Анфиску не взыщи. Замучилась она. Я-то совсем никудышная стала, весь дом на ней. Она у нас теперь – большуха. Матвейка помощник на радость нам вырос. Только изболелись мы: как бы не забрали в солдаты! Пропадём ведь тогда! Вот, она и сорвалась.
    - Я понимаю, - отозвался Алёша. – Я сам виноват. А где Демид? Мне бы повидать его.
    - Да должен прийти вот-вот. Отозвали в соседний дом к исповеди. Беда и с ним тоже… Большаки-то священников не любят. А те, что из местных зуб на него давно имеют. Вот, вы уйдёте, а они придут. И что-то будет с нами? Деревня-то наша осиротела. Почти ни одного дома нет, откуда бы война эта проклятущая не вырвала кого-нибудь. Красных ли, белых ли… Все ведь люди! Вот, и дружка твоего закадычного, Давыдку, в бою, говорят, убили.
    Алексей вздрогнул, чуть не поперхнувшись куском. А мать не заметила, продолжала:
    - Хоть и красный был, хоть и не любил нас, а жаль всё же. Молодой парень был. Жил бы себе, трудился, детишек рожал… Как отцы-деды. Зачем смерть свою искать пошёл?
    На Алёшино счастье в это время вернулся Демид, и неприятный разговор прервался. Алексей осторожно снял с плеча материнскую руку, попросил:
    - Мне бы с Демидом наедине словцо сказать…
    Мать понимающе закивала:
    - Конечно, сыночек. Поговорите. А я пока в дорогу тебе сберу чего-нибудь.
    Ушла старая, ногами шаркая, голову седую клоня и бормоча что-то. В доме было шумно, все комнаты заняли набившиеся в него бойцы, лишь одну оставили хозяйки за собой и детьми. Да, вот, ещё закуток уступил добрый полковник вдруг приехавшему хозяину, каковым и не ощущал себя Алёша в отчем доме. И никогда-то не ощущал, а теперь и подавно. Он отсел от стола, прижался щекой к грячей печной стене, скосил взгляд на Демида, устало сидевшего на краю стула. Клевал носом отец Диомид. Знать, сильно натрудился. Но всё же отметил, редкую бородку теребя:
    - Переменился ты, Алёшка.
    - Не побреешься да не помоешься с моё – ещё не так переменишься.
    - Да я не о том. Глаза у тебя другие стали.
    - Неужто? И что же ты, батюшка, у меня в глазах читаешь?
    - Тяжко тебе, вот что. Ты с войны не таким пришёл. А за эти полтора года переменился. Обожжённый ты какой-то. Молился-то давно, чай?
    - Давно, Демид, давно. Не помогает! Тебе хорошо! Сидишь здесь… Жена с ребятишками под боком. Тепло, светло. Тебя не душат, и ты никого не душишь. Благодать! Только молись! Живёшь, как Божья тварь. А мы там, как твари, Богом отвергнутые, друг друга грызём.
    - Ты, Алёшка, со мной, как со священником, говорить хотел, или как с роднёй?
    - А и так, и так. Исповедоваться по форме не буду. Не готов… - Алексей закурил, забыв о том, что отец Диомид на дух не терпит табачного дыма. А тот не подал виду, не поморщился даже, лишь руку к виску приложил: голова разболелась.
    - Ты, Демид, знаешь, что Давыдку убили?
    - Слыхал, как же.
    - А знаешь, кто его убил?
    Демид поднял на Алёшу свои кроткие, тихие глаза, проронил:
    - Ты?
    - Чёрт! – Алексей вскочил на ноги, рассмеялся нервно. – Но моими руками! Как наваждение! Сплелись мы клубком, грызём друг друга зубами, катаемся, земли полон рот, рычим, как звери. Ни штыка не нужно! Ни винтовки! Я лица-то его не видел! И зачем мне было его лицо? У врага же лица нет! Враг – это только враг! Или ты его, или он тебя! И вышло, что я его… Вот этими, - поднял руки, растерянно на собственные ладони глядя, - руками удавил. А потом увидел лицо… На чёрта увидел! На чёрта не бросился сразу на другого! Я его теперь во сне вижу. Демид! Мы же выросли вместе! Здесь выросли! В наш лес бегали, на речку… Бывает разыграемся, повздорим, надаём тумаков друг другу. Иной раз и крепко! Помню, разругались как-то да как сцепимся! Там, на дороге… Катаемся, как щенки, орём, тузим друг друга. Мать выскочила, напустилась на нас. Мы ж, как черти, грязные были! Порты с рубахами изодрали! Рожи исцарапанные, все в синяках… А наутро опять лучшими друзьями были! А, вот, теперь не настанет утра, и не быть нам больше друзьями. Потому что я его, Демид, убил!
    - Не ты убил, Алёшка, - отец Диомид покачал головой.
    - А кто, Демид? Кто?!
    - Ты сам сказал. Чёрт. Чёрт сейчас в человеческие души влез, мутит их. Давыдкину замутил, твою. И потешается! А ты не виноват. И Господь знает это.
    - Складно у тебя всё выходит. Всё по полочкам, всё ясно. У меня никогда так не было. Даже, когда в семинарии учился. Одни вопросы… Наверное, поэтому и попа из меня не могло выйти. И монаха. Вообще ничего. Правильно отец меня всю жизнь пилил, что я бестолок.
    - А кто не бестолок? Посмотри вокруг, Алёшка. Разве что-то толковое осталось? Одна бестолковщина. Воистину говорят, что, если хочет Бог покарать, то отнимает разум. Вот, и перевёлся он у нас. Разум-то.
    - Как вы живёте-то здесь, Демид? – спросил Алексей, сменяя тему.
    - Бог грехам терпит, - вздохнул отец Диомид. – Голодать – не голодаем покуда. Ещё с четырнадцатого года хлеб лежит. Не зря ж большевики лозунг бросили: «Вперёд, в Сибирь, за хлебом!» Семь шкур с нас сдерут и по миру пустят… - помолчал и добавил глуше: - Анфиса-то моя брюхата опять. И вроде бы радоваться должно, а мы с ней вместо этого горюем – Бога гневим. Конечно Матвей у нас взрослый уже, и старшенькая подросла – помощница матери. Да ведь двое мальцов. А теперь и ещё одного ждём. Среди этой кутерьмы! Как поднимать? Что при большевиках с нами станется? А ну как Анфиса занеможет? Весь же дом развалится! Маловеры мы, Алёшка. Вот, гляди на меня. Тебе и другим Божие слово проповедую, а сам, как осиновый лист дрожу, в Его милости сомневаюсь. Сказано: по вере вашей будет вам. И на что ж я рассчитывать могу с такой-то верой? Всё по грехам нашим, Алёшка, по скверне нашей и маловерию.
    Жаль было Алексею шурина. Жаль и сестру с матерью. И племянников. А одеревеневший язык не желал даже слова доброго выговорить. Завалился спать на полу, подложив под голову малахай и укрывшись отцовским долгополым тулупом, принесённым матерью. Старая сидела с ним рядом, беззвучно шевелила истончившимися губами: то ли ласкательное что говорила, то ли молилась. Не сводила глаз с непутёвого сына. Словно насмотреться хотела в последний раз. Всегда знал Алёша, что, хоть и повторяет мать всё за отцом, а из всех детей своих его больше других любит. Не прыткого, самоуверенного, удачливого Антошку, не хозяйственную, послушную Анфиску, а его, бестолкового, неприкаянного. Жалела старая и оттого больше других любила. А сама-то что хорошего от него видела? Только огорчения…
    - Мама, я очень люблю тебя, - всё-таки вымолвил деревянный язык. И, кажется, впервые в жизни. – Ты, пожалуйста, за отцом-то не спеши. Я обязательно домой вернусь. Я хочу, чтобы ты ждала меня. Чтобы, как раньше, вышла встречать на крыльцо. Обещаешь?
    - Обещаю, сыночек, - тихо всхлипывала старая, уткнувшись лицом в Алёшину грудь. – Только уж ты-то недолго… Я-то подожду, да Господь-то ждать не станет.
    - Я приеду, обязательно…
    - Спаси тебя Христос, сыночек!
    Так и простились ещё затемно… В дорогу собрали Алексею узел с домашней снедью. И отцовские валенки с тулупом взамен рванины чистым подарком стали. Успел Алёша прежде отъезда на отцову могилку сходить, поклониться праху родителя. Уезжал, когда первый рассветный луч рассеял ночной мрак. Шум царил, лился по сельской дороге живой поток из людей, лошадей и подвод. И вливаясь в него, в очередной раз покидал капитан Юшин отчий дом, провожаемый с крыльца заплаканными глазами матери и печальными – сестры и шурина.
    Впереди ждал тяжёлый и опасный поход к Красноярску. Туда направлялись разными путями части разгромленной армии. Туда двигались и Барнаульцы, рассчитывая соединиться с основными силами. Путь к Красноярску лежал через Щёгловскую тайгу, где была прорублена сносная для передвижений тропа. Щёгловская тайга, называемая местными «чернью», прежде находилась в царских владениях и славилась неисчислимым богатством лиственных пород. Алексею «чернь» была знакома. Некогда ездили через неё с отцом по делам в Щёгловск. Было тогда Алёше лет десять, и тайга запечатлелась в детском воображении сказочно прекрасной. Сугробы двухаршинной глубины, великаны-ели, покрытые пластами снега, переливающегося всеми цветами радуги, подобно алмазам. Чудилось, что это и не снег вовсе, а самые настоящие алмазы. Алмазный край! Захватывало дух от такой красоты! А мороз несилён был, пощипывал игриво. И мчались вперёд сани, запряжённые любимой отцовской Душкой, потряхивающей долгой гривой. И крепко держал поводья отец, ещё не старый, сильный, деловитый. И самому ему весело было от этой езды, от обступающего с обеих сторон великолепия. Покряхтывал, покрикивал, а то и затягивал песню, зычно разносившуюся по тайге. И Алёша тонко подтягивал ему…
    И теперь прекрасна и величава была тайга. Только страшны были морозы её, доходившие до сорока градусов. И малонаезженная дорога, вполне пригодная для лёгких саней, для походных колонн узка была. Запрягали лошадей уносом, но мало выручало. То и дело срывались подводы с дороги, и приходилось выталкивать их из сугробов. А какие сугробы были в этом нехоженом царстве! Шаг от дороги, и барахталась беспомощная лошадь по брюхо в рыхлом снегу, не имея опоры ногам. Выматывались бедные животные. И люди – не меньше. Особенно тяжко приходилось артиллерии. Люди волновались, подгоняли друг друга. То здесь, то там слышалось привычное: «Понужай!» И иные находчивые принимались стрелять, надеясь выстрелами подогнать замешкавшихся впереди. Кое-кто сворачивал на обочину, надеясь обогнать медленно движущуюся колонну. Но дремучая тайга, заваленная валежником, не оставляла шансов. Так непроходима была она, что и отряду лыжников не удалось бы её одолеть.
    - Понужай! – и подтянули несколько голосов, и подбавили матерной бранью.
    - Куда лезешь?! Назад, сукин сын!
    - Да побойтесь Бога, господа!
    - Пойди к чёрту! У тебя две лошади, а у меня ни одной!
    - Отойди от лошади, а то пристрелю!
    Прянула выпряженная лошадь в сторону, скакнула несколько раз и провалилась в глубокий снег и замерла бессильно, лишь ушами потряхивая.
    - Родимая, поднимайся! Давай! – молил её офицер, таща за удила. – Поднимайся, пожалуйста! Ну! – и осердившись, хлестал в отчаянии плетью по морде. – Пошла, тварь! Пошла! – но, встретившись глазами, опустил хлыст, рухнул на колени, заплакал: - Прости… Прости… - поцеловал издыхающую кобылку и застрелил, чтобы не мучилась дольше. Побрёл, увязая в снегу, волоча винтовку…
    Ночевать приходилось, в основном, под открытым небом, так как вокруг практически не было жилищ, кроме изб лесников. Люди, зачастую плохо одетые и обутые, страдали от обморожений. Лошади гибли от бескормицы и отсутствия воды. От холода спасали лишь костры, горевшие на протяжении всего непомерно растянувшегося обоза. Дорогу заволакивал едкий дым, от которого слезились глаза и першило в горле.
    Несмотря на постоянные заторы, двигались всё же быстро. Страх гнал людей вперёд лучше любого кнута. А страшиться было чего! Сзади наседали большевики, движение которых тормозили шедшие в арьергарде доблестные Ижевцы. В самой тайге бесчинствовали красные банды. Щёгловск находился во власти командира красных партизан Щетинкина. Его отряды наводили ужас на окрестности своими зверствами. Пленных раздевали донага и на морозе обливали ледяной водой и избивали плетьми или палками до тех пор, пока жертвы не падали замертво. Не щадили даже грудных младенцев. Их, по рассказам чудом уцелевших очевидцев, убивали, хватая за ноги, об угол дома или замёрзшую землю. Судьба сбившихся с пути, отбившихся от основной колонны обозов была страшна. В одну из ночей группа, предводительствуемая горячим молодым офицером прорвалась вперёд и решила, не дожидаясь основных сил, спешить в ближайшую деревню, чтобы не проводить ещё одну ночь без крыши над головой. Жажда тепла и горячей пищи была естественной и одолела все доводы разума. Ночью в тайге слышались выстрелы, но никто не поспешил на выручку. Ушедшие сами избрали свой путь. Судьба несчастных стала известна наутро, когда колонна продвинулась вперёд. На своём пути она нашла перевёрнутые сани, на оглоблях которых были распяты недавние попутчики, столь опрометчиво поспешившие вперёд в надежде напиться горячего чаю и выспаться в тёплой избе. Хоронить убитых было некому и негде. Так и остались стоять изувеченные мертвецы вдоль дороги, устрашая живых…
    После этого случая нервы у людей стали сдавать окончательно. То и дело вспыхивали ссоры, истерично кричали женщины, грубо бранились офицеры. Вспыхивали конфликты из-за подвод, которые более сильные пытались отнять у более слабых. Разум отступал перед натиском страха. Позорно повёл себя начальник седьмой Уральской дивизии полковник Бондарев. Расталкивая других, он со своим санями и группой конного конвоя, пытался прорваться вперёд. Однако, сани застряли в снегу. Бондарев выпряг лошадей, усадил жену верхом, вскочив в седло сам, нервно крикнул:
    - Лёля, за мной! – и понёсся вперёд, сея панику, увлекая за собой других отчаявшихся.
    Вслед ему раздалось несколько выстрелов. Это стрелял командир Ижевцев генерал Молчанов, хотевший убить труса и пресечь поднятую им панику.
    Викторин Михайлович Молчанов пользовался в армии большим и заслуженным уважением. Можно было только гадать, чем окончилась бы щёгловская эпопея, если бы не распорядительность генерала. Поняв, что с таким обозом далеко не уйти, он принял единственно возможное в сложившейся ситуации решение: избавиться от большей части повозок, исключая самые необходимые, посадить всех, кому достанет лошадей, верхом, остальных вести пешим порядком. Сани оставлялись лишь немногим: женщинам, детям и раненым, следовавшим при частях. Больных и раненых, которые могли рисковать встречей с красными, решено было оставить в деревне Дмитриевке. Это решение было наиболее тяжёлым, но необходимым. С ранеными добровольно остался врач и сестра милосердия. В Дмитриевке же пришлось оставить и большую часть пулемётов, для которых не было патронов, и продовольствие. В деревне творился неописуемый хаос. Все дворы, улицы и выходы из неё были завалены брошенным имуществом, оружием и санями. Дома – заполнены ранеными и больными. Чтобы расчистить дорогу, Молчанов приказал скинуть обозы в сторону, обрубить постромки и заставить беженцев идти пешком. Но исхитрялись люди обойти приказ. Дожидались прохода бригады и, возвратясь назад, чинили постромки и снова загромождали дорогу. Тогда Викторин Михайлович прибег к более радикальным мерам.
    - Сани собрать в кучу и сжечь, не считаясь ни с какими протестами! – приказал он. – Исключение – только для детей и раненых. Поручик Багиянц, вы поняли приказание?
    - Так точно, ваше превосходительство!
    - А если встретите командующего армией, едущего в санях, то что будете делать?
    - Сожгу сани и предложу ехать дальше верхом. Скажу, что диктатор тайги, генерал Молчанов, приказал так поступить.
    - Исполняйте!
    И полыхнули сани к ужасу и горю своих владельцев. Не пожалел поручик Багиянц найденного керосина на исполнение генеральского приказания. Вдоль всей дороги дымились почерневшие санные остовы, гибли в пламени сундуки с одеждой, одеяла и подушки, шипело сибирское масло, которое везли целыми бочонками, иногда взрывались патроны и ручные гранаты, и лошади испуганно вздрагивали от их грохота. Подводы были уничтожены, и по освобождённой дороге движение пошло быстрее. Вот только дорогую цену заплатил за это арьергард, всё время разгрузки обоза отбивавший атаки красных. В этих боях полностью погибли остатки седьмой уральской дивизии, командир которой так трусливо и позорно бежал. Большие потери понесли войска и у Щёгловска, где погибли сотни солдат и офицеров.
    Казалось, не будет конца этой страшной тайге, её гробовая тишина, её неприступность, непроходимость, невозмутимость, давила с обеих сторон. В ней гибли, не оставляя могильных крестов, остатки третьей армии, и не верилось, что впереди есть ещё что-то. Страх всё больше овладевал людьми. Как-то раз Алёша и братья Артугановы, с которыми отчего-то сошлись за время похода, замешкались в пути. Ночь стояла ледяная, промёрзли до костей, а разжигать костёр долго было. Глядь, горит впереди! Шедшие впереди развели, кипяточек греют. Попросить погреться – погонят: озверел народ, снега прошлогоднего не допросишься, не то что места у костра и капяточку. Поскрёб Климент за ухом да возьми и жахни из винтовки в воздух! Всполошились у костра сидевшие, припустились бежмя. Даже не разобрались, бедолаги, что к чему. Сели у их костра, как раз и кипяточек подошёл – выпили, обогрелись. И ничуть не ворохнулась совесть, что чужим воспользовались. Климент так и развеселился, как удачно сообразил пугнуть.
    Но, вот, расступилась тайга, поглотив великое множество жизней и похоронив почти всю артиллерию третьей армии. Лишь герои-Воткинцы спасли свои орудия. Лошади не могли вывезти их, сани ломались под их тяжестью на разбитой дороге, и тогда на собственных плечах вынесли их пехотные части.
    На станции Тайга рассчитывали соединиться с частями первой армии, но запоздали. Тайга оказалась уже в руках красных, которые вели там ожесточённый бой с эшелонами Польской дивизии. Пришлось идти в обход. В поисках своих Молчанов выслал вперёд несколько разъездов. Группа под командой Климента Артуганова, в которую среди охотников вызвался Алёша, следовала вдоль железной дороги. Всё полотно представляла собой кладбище брошенных поездов. Это были русские эшелоны, в которых пробивались на Восток офицерские семьи, беженцы и раненые. Чехи отняли у них паровозы и обрекли на верную смерть. Кто мог, разошлись пешком, другие остались, став лёгкой добычей красных. Красных же часто опережал мороз, забиравший обречённых в свои мягкие лапы, избавляющий их, возможно, от худшей судьбы.
    Поезда стояли друг за другом, обледеневшие, с покрытыми инеем окнами. Подъехав ближе, Алексей разглядел в вагонах фигуры сидящих людей.
    - Клим! – позвал Артуганова. – Погляди-ка, там люди!
    - Должно быть, мертвецы, - отозвался Климент, приблизившись. – Поедем.
    - А если там есть живые? – Алёша забарабанил пальцами в стекло, позвал. – Эй! Есть кто-нибудь живой?!
    Мёртвая тишина была ответом.
    - Я же говорю тебе, что живых там нет!
    - Всё же нужно проверить…
    - Чёрт возьми! У нас своих обозников некуда девать! Пришлось бросать раненых в Дмитриевке! На горбу на своём повезёшь их?! – Артуганов тряхнул головой. – Тьфу… Прости, Юшин. Что-то я не то несу. Ладно, полезай проверь. А я здесь обожду. Не люблю этого товару…
    Алексей спешился и поднялся в один из вагонов. Там, действительно, сидело несколько человек. Старик со старухой, по-видимому, благородного сословия, одноногий офицер, дама средних лет, молодая женщина с маленьким мальчиком. Люди сидели неподвижно, смежив усталые веки. Можно было подумать, что они спят, если бы не отдающая в синеву белизна их худых лиц. Всё же Алёша подошёл к сидевшей в углу женщине. Совсем молодая, с тонкими чертами лица, она была укутана поверх шубы в тёплый плед и обнимала прильнувшего к ней очень похожего на неё мальчика, вероятно, своего сына. Ребёнок сжимал маленькими ручонками материнскую руку. Алексею показалось, что он ещё жив. Что ещё шепчет побелевшими губами: «Мамочка, не оставляй меня!» - надеясь разбудить навсегда уснувшую мать. Алёша тронул мальчика, и из руки женщины на пол выпала фотография. На ней была запечатлена она сама с пухлым младенцем на коленях, а рядом стоял высокий, красивый офицер с густыми баками и лихо закрученными усами. На обороте Алексей прочёл дату: «8 июня 1914 года»… Он положил фотографию в сумку женщины, снова наклонился к ребёнку, ещё надеясь уловить хоть слабый вздох невинного создания.
    - Юшин! – послышался сзади нервный голос Артуганова. – Оставь его, Юшин! Разве ты не видишь, что он мёртв? Здесь нет живых, Юшин! Уйдём! Это приказ!
    Алексей снял шапку, перекрестился и последовал за Климентом. В мёртвых поездах, действительно, не было живых. Разъезд продолжил путь сквозь лес, а за частоколом деревьев всё мелькали безмолвные красные вагоны. Как ни замёрзла душа, а цепенела. Может быть, тот офицер с лихо закрученными усами бредёт сейчас в какой-нибудь колонне, согреваясь единственной надеждой, что его семья жива и отыщется. А семья замёрзла насмерть из-за глупости и головотяпства командования и невероятной подлости чехов. И сколько же таких офицеров! Таких семей! А если и Надя так?.. И снова уговаривал себя, что с Надей не может случиться такого. Что не допустит Антон…
    А оказалась Надя в том самом Польском эшелоне, который обошли, не желая вступать в бой с красными! Дважды упустил её! Сколько сомнений и колебаний было в душе, а как прочёл записку на стене в Ачинске, так будто бы разомкнулось что-то в сердце, и смертельно захотелось увидеть Надю, обнять её. Хоть на мгновение одно! До того захотелось, что в жар бросило, кровь в голову ударила. Да как же посмел, будучи в нескольких верстах от Новониколаевска, к ней, ненаглядной, любимой, ждущей его – не вырваться?! Прав, тысячу раз прав был покойник-отец, когда бранил на все лады! Вот уж поискать другого такого бестолка!
    Если бы четвертью часа раньше в Ачинск приехать! Стоял Алёша, как убитый, глядя вслед уходящему польскому эшелону. А потом побежал за ним, увязая в снегу, изо всей мочи. Словно бы мог догнать! Словно бы мог успеть! Бежал, на ходу неуклюжий тулуп совлекая. Наконец, споткнулся, упал. Поезд почти растворился вдали, лишь дымок виднелся. Ткнулся пылающим лицом в снег, застонал отчаянно, за перепутанные волосы дёрнул себя в озлоблении, вырвав клок и не почувствовав боли. Катался по снегу, как припадочный.
    Артуганов подбежал, тулуп сброшенный принёс, накинулся:
    - Ты что ж, дурья башка, вытворяешь?! Сдурел ты, Юшин?! Вставай, одевайся, пока не обморозился!
    Объяснил ему, когда отпустило маленько, что к чему. Но не проняло Ижевца. Удивительным душевным здоровьем обладал Климент! На зависть! Казалось бы, куда беспросветнее: почти вся семья погибла, дом разорён, борьба проиграна… А он – ничего! Бодр. И даже весел. Шуткует, с хозяйками хорошенькими заигрывает. Вроде ему и горе не беда! Брат-то его, Митяй, мрачен был, суров. Слова из него не выжать. А Клим на каждом ночлеге какой-нибудь забавный случай припоминал, веселил товарищей. Были ли эти случаи на деле, или на ходу сочинял их Артуганов, а неистощим был на них. И за это любили его. Вот, и теперь сидел Климент в окружении набившихся в избу бойцов и травил им очередную байку, вызывая взрывы хохота. А Алексей не мог заставить себя слушать друга. После Ачинска он питал ещё надежду увидеться с Надинькой в Красноярске. Но Красноярск пришлось обходить. И много хуже того: все эшелоны, шедшие через него, были остановлены красными и не пропущены на Восток. Это означало, что и Надя, и Антон с семьёй теперь в плену. Какое значение имело в сравнении с этим всё прочее?! Лежал, отвернувшись к стене, грызя в отчаянии «ухо» своего малахая. Артуганов больше не трогал его, не пытался призвать к бодрости, переключившись на более благодарную аудиторию.
    Хлопнула дверь, и сразу стих смех, отодвинулись стулья. Вставали бойцы, начальство приветствуя. Знакомый глуховатый голос разрешил:
    - Вольно!
    Алёша повернулся и сел. Посреди комнаты стоял его тесть, полковник Тягаев. Вот, уж кто был офицер до мозга костей! Даже в этом страшном походе не польготил себе. Бородка и усы аккуратно подстрижены, одежда чиста, подлатана – ни малейшей неряшливости. А одет-то не по сибирской зиме Пётр Сергеевич! Шинелька тонкая, солдатского сукна - холодная, поверх жилет кожаный из тех, что союзнички присылали. Как не замёрз ещё? При виде подтянутого, прямого, как на параде, полковника невольно подтянулись и все присутствующие. Он стоял перед ними высок, худ, сед, с лицом посеревшим, прозрачным от худобы, посверкивал стёклами очков. Весь он казался – как ток электрический, как нервный порыв. Сообщил ровным тоном:
    - Господа, мы идём на Иркутск. Выступаем по руслу реки Кан. Такое решение только что принято на совещании у генерала Каппеля. Я только что оттуда.
    Хозяйка поднесла полковнику кружку самогона. Тот выпил её залпом, отдал, поблагодарив, но так и не сел к столу, а тем же чеканным шагом покинул дом, от двери добавив ещё со значением:
    - Выступаем сегодня же.
    - Опять «понужай»! – вздохнул Артуганов, вставая и потягиваясь. – Некогда и головы приклонить! Вставай, Юшин! Довольно травить себя. Бери пример со своего папаши. Ястреб! Натурально, ястреб! Из металла он сделан, что ли? – натянул, кряхтя шубу, облапил напоследок хозяйку, поцеловал крепко: - Прощай, красавица! Знать, не судьба нам с тобой жить-поживать да добра наживать!
    - Какое теперь добро, капитан! Только зло нажить можно! – бросил кто-то.
    Бойцы уже теснились в дверях, вздыхая и поругиваясь. Алёша, слегка волоча затёкшую ногу, присоединился к ним.
    - Прощай, красавица! Не вспоминай лихом! – поклонился Климент доброй хозяйке, подметя половицы мохнатой папахой.

     

    Категория: История | Добавил: Elena17 (27.06.2019)
    Просмотров: 87 | Теги: россия без большевизма, белое движение, Елена Семенова
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 1450

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    АВТОРЫ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru