С Кубанской чрезвычайкой я хорошо знаком по личному опыту. При одном из очередных арестов социалистов, живущих на Кубани, я был арестован и доставлен в участок милиции города Екатеринодара.
При моем входе в помещение участка сидевший дежурный чиновник восточного типа, очевидно, счел меня по внешности за какое-либо начальство, почтительно встал, не менее почтительно поклонился, заискивающе улыбаясь; но картина резко изменилась, когда приведший меня милиционер заявил, что я — арестованный.
— Садысь, — грубо, начальническим тоном, указывая на стул, важно проговорило начальство, не менее важно вновь усаживаясь в кресло.
Я с любопытством начал было рассматривать довольно тесное и грязное помещение милиции, публику, несмело толпившуюся здесь в ожидании разрешений всевозможного рода нужд; мысленно сравнивал все это с прежней полицией, — как дверь с шумом распахнулась, в участок быстро вошел высокого роста, в папахе набекрень, в красной черкеске, в щегольских сапогах, вооруженный почти до зубов человек, оказавшийся впоследствии начальником милиции Колесниковым. Начальнически-небрежный взгляд скользнул по мне, затем начальство круто, по-военному сделало полуоборот к дежурному, и громко раздалась команда:
— Усиленный караул!.. Подвал!.. Живо!..
Точно из-под земли выросло шесть вооруженных милиционеров, тесным кольцом окружили меня, вывели во двор и ввели меня в подвал. Яркие лучи южного осеннего солнца сменились слабым мерцанием электричества, в лицо пахнуло спертым подвальным запахом, плесенью, сыростью; щелкнул железный засов, лязгнуло ржавое железо, и я был впихнут в небольшой сырой, абсолютно темный каменный склеп. Не ожидая ничего подобного, я сначала опешил, растерялся, а потом нервно зашагал по каменному полу склепа, чутко прислушиваясь к глухому сдавленному топоту собственных шагов. Кроме меня в подвале оказался какой-то армянин. Он справился, не по «спекулянтскому» ли я делу, и убедившись, что нет, опять забился в свой угол, где и уселся, по-восточному, на корточках.
Медленно, тягуче тянулось время. Чувствовалось, что уже давно свечерело. В склепе сделалось чрезвычайно холодно. Легкая сорочка и накинутый на плечи пыльник плохо согревали мои застывшие члены. Зубы стучали от холода. Уже казалось, я сижу целую вечность, как в коридоре раздался топот ног, лязгнул засов двери, задрожал слабый свет фонаря, прорезывая густую холодную тень склепа, вошедшие четыре милиционера молча подошли к быстро вскочившему на ноги армянину, и началась самая дикая безобразная расправа. Армянина били кулаками, пинками, шашкой. Сначала несчастный стонал, умолял, затем совсем умолк. И только глухие удары по упругому телу, площадная брань милиционеров нарушали зловещую тишину могильного склепа.
Я инстинктивно, из чувства самосохранения отскочил к противоположному углу. В висках у меня болезненно стучало. Как утопающий за соломинку, хватался я за все, что могло меня защитить, и тут только я почувствовал всю бездонную глубину моей беспомощности по отношению к палачам. Ничего не соображая, я сначала приготовился к защите, однако безумие такой мысли было слишком очевидным. Злоба, отчаянная злоба и презрение к палачам быстро сменили инстинкт самосохранения. Машинально я сорвал с глаз золотое пенсне и также машинально сунул в какой-то карман. Под влиянием неведомого мне чувства я выступил вперед и превратился в библейский соляной столб, решив не шевельнуть пальцем, не издать ни одного звука. И только мысли густым роем болезненно кружились в моем раскаленном мозгу. Точно на кинематографической ленте промелькнула предо мною вся моя далеко неприглядная и не радостная жизнь, полная лишений, нищеты и громадного упорного труда.
Однако, кончив экзекуцию, милиционеры также молча вышли, как молча вошли. Лязг железа, отдаленный гул — и в склепе водворилась жуткая тишина, сквозь которую отчетливо слышались тяжелые вздохи распластанного на холодном каменном полу армянина. Прошло несколько томительных минут. Армянин быстро вскакивает, утирая струившиеся кровоподтеки и в то же время театрально-трагически потрясая в воздухе кулаками, он сдавленным сиплым голосом, долетавшим лишь до моего слуха и терявшимся в каменных сводах склепа, со свистом кричал:
— Мучители! Кровопийцы! Скоро ли перестанете пить нашу кровь! Ведь житья нет!.. Мы задыхаемся!.. Кровопийцы!
Голос его оборвался. Пошатываясь и еле волоча ногами, он медленно побрел к углу, бормоча под нос какие-то ругательства по адресу всех и вся…
История его оказалась очень несложной. Он — мелкий спекулянт. Гнал на перепродажу шесть быков. Около Круглика (небольшая роща около Екатеринодара) его схватила милиция и в каком-то административном порядке арестовала на три дня. Два дня сидел он спокойно. На третий день рано утром жена, принеся чай и завтрак, сообщила ему, что быки, оказывается, милицией еще не найдены, они в Круглике; есть большие опасения, что их сегодня найдут и реквизируют. На их след, кажется, уже напали. Армянин, недолго раздумывая, напился чайку, плотно подзакусил и, пользуясь слабым надзором за ним, как за срочным арестантом, завтра утром подлежащим освобождению, «тикнул» в Круглик, нашел быков, спекульнул ими на два с половиной миллиона, явился домой, где вновь был арестован и посажен за побег в этот склеп. А поймавшие его милиционеры, — те караульные, от которых он тикнул и которые сами подверглись наказанию.
В час ночи нас вызвали на допрос. Разбитый физически и нравственно, закоченевший от холода, я с присущей мне раздражительностью набросился на начальника милиции Колесникова за содержание меня в склепе, и самым решительным образом заявил, что в подвал я более не пойду. «Только силою штыков можно вновь меня туда бросить».
Не знаю, моя решимость и угрозы жаловаться на дурное обращение со мной, человеком ни в чем неповинным, или чувство сострадания взяло верх у немного хмельного Колесникова, но факт тот, что меня милостиво разрешено было перевести в общую камеру арестованных, где есть и свет, и тепло, и нары.
— А эту сволочь в подвал, — грозно сверкая глазами, приказало начальство, тыча большим украшенным дорогим перстнем пальцем в армянина. — Ты у меня завтра пойдешь в ревтрибунал, а оттуда лет на пять, на шесть на принудительные работы… Не будешь бегать в другой раз!
И отборная площадная брань начальства заключила собою все остальные невыгодные перспективы побега.
Общая камера на верхнем этаже, светлая, теплая, хотя переполненная народом и вонючая, показалась мне раем. Люди здесь валялись на нарах, под нарами, в проходах. Свернувшись калачиком, я скромно примостился около порога и, почуяв тепло, умученный пережитым, уснул, как убитый. Каково же было мое удивление, когда утром, проснувшись, я рядом с собой увидел блаженно улыбающееся и еще заспанное, подбитое, в синяках, лицо армянина.
— Вы как сюда попали? — удивился я. — Ведь вас Колесников приказал в подвал посадить?
— В подвал… — хитро ухмыльнулся тот. — Быков продал да в подвал. Чай я не дурак… Я ведь их всех знаю, как свои пять пальцев. — И он растопырил свои пять довольно-таки грязных коротких пальцев и начал мне почти скороговоркой рассказывать биографию каждого милиционера, большинство которых — пристава, помощники приставов, надзиратели царских времен.
— Колесников ушел, а его помощник сюда из подвала меня перевел. Вот они! — ухарски хлопая себя по карману, смеялся армянин. — Всех их можно купить и продать.
— Вы думаете, меня действительно пошлют в ревтрибунал за побег? Отдадут на принудительные работы? Нынче же домой пойду. Нынче третий день моего ареста! Мало пятьдесят — сто тысяч дам, двести, а дома буду!
И действительно, в три часа дня, когда я под конвоем с казенным пакетом направлялся в Кубанско-Черноморскую Чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией, мой сосед, приятельски распрощавшись с милицейским начальством, крепко пожал мне руку, весело посоветовал поскорее освободиться и, семеня ножками, быстро зашагал домой.
В Чеке я заполнил анкету, и после этого был доставлен на предварительный допрос к следователю, молодому человеку, лет 18–20, важно заседавшему в шикарно обставленном кабинете, напоминавшем рабочий кабинет солидного буржуа.
Только начался допрос, только я успел дать несколько ответов на поставленные мне вопросы, как в кабинет вбегает лет 16–17 девица со стаканом в руке и волнующимся голосом, игриво обращаясь к следователю, во всеуслышание заявила:
— Петька, иди скорее, иначе они все пожрут и тебе ничего не останется.
«Петька» краснеет, беспомощно бросает сконфуженные взгляды на меня, слабо упирается и бормочет что-то невразумительное. Тогда я пришел к нему на помощь и предложил закончить следствие, ибо я охотно признаю себя виновным в социалистическом образе мышления. Этим все дело быстро закончилось к общему удовольствию. «Петька» присоединился к пирующим, а меня под конвоем отвели в камеру Чеки.
Во всех камерах Чеки, рассчитанных приблизительно на 200–240 человек максимум, содержится свыше 500 человек. Люди спят на нарах, под нарами, в проходах. Движение невозможно, приходится или полусидеть, или полулежать, или стоять на ногах. Грязь — классическая. Если тротуаров около помещения Чеки трудом арестованных ежедневно сметается каждая пылинка и если кабинеты и вообще апартаменты господ чекистов этим же трудом убираются и моются каждодневно, то во дворе и внутри камер, где находятся заключенные, отчаянная грязь, вонь и мерзость запустения.
В течение четырехмесячного моего сидения пол мылся только два раза. Бани не полагается. Случайно один раз за всю зиму были в бане. Все просьбы заключенных сводить в баню — успеха не имели. Само собою разумеется, что мы в pendant к чистоте помещения обросли на вершок грязью, обовшивели. Вши, блохи, клопы гуляли стадами. А грубое обращение с заключенными чинов караула, услащаемое самой отборной большевистской площадной бранью, вполне соответствовало скотскому положению заключенных. Прогулок не полагалось, если не считать весьма редкие, не периодические, всецело зависящие от каприза караула 5-10-минутные проверки наличности числа заключенных, происходившие иногда не в камерах, а во дворе. Круглые сутки приходится глотать гнилой спертый воздух, от которого с непривычки или после долгого пребывания на свежем воздухе, кружится голова. Да это и понятно, при отчаянном переполнении, при отчаянной грязи — физиологические потребности арестованные выполняют круглые сутки в «парашу». Правда, есть выводные караульные, по два человека на камеру, выводящие по два человека «оправиться». Но так как в камере содержится 148–160 человек, то это равносильно издевательству, и большинство прибегает к «параше». В довершение этих бед мы не могли располагать достаточным количеством воды не только для умывания, но даже для питья. Водопроводный кран или замерзает, или в неделю раз шесть портится от бесхозяйственности, и мы сплошь и рядом сидим не только без чаю, но и без воды, мучимые жаждой. Что касается пищи, то, помимо ее отвратительности (черствый, как камень, хлеб и просяной с кукурузой суп), она раздается в скотских условиях: за неимением посуды пища разносится по камерам в тех самых ведрах, из которых ежедневно моются отхожие места, коридоры и полы присутственных и неприсутственных комнат Чеки. И как бы для полноты ансамбля, разливается и раздается рядом с «парашей», в атмосфере наибольшей вони и наибольшей грязи. Только отчаянный голод побеждает чувство брезгливости и заставляет есть казенную пищу. Как-то раз пища отдавала запахом какого-то лекарства. Объяснилось это просто: ведро, в котором была принесена пища, употреблялось при мытье полов в амбулатории Чеки, в которой делали перевязки больным чекистам, и в ведро попали загноенные, пропитанные лекарствами сменные перевязки. Отсюда и запах супа.
При Чеке имеется амбулатория и врач, некая Говорова. Впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы эта почтенная особа, всегда напудренная, нарумяненная, с большими резервами косметики на лице, была действительно врачом. Ровно в 11 часов по камерам громко объявляется: «Больные к врачу». Однако можно сказать, что медицинской помощи никакой нет. Когда я обратился к почтенному эскулапу за помощью от воспаления среднего уха, то получил краткий ответ: «Мы ухи не лечим, зеркал нет». Не осталось и камфары, масла и бинта. Обращающимся с зубной болью врач заявляла: «Здесь не ВЧК, где есть и зубная лечебница, а мы такой пустяк, как болезни зубов, не лечим». Когда же один из товарищей обратился с болезнью глаз, то в ответ получил цинично-шутливый каламбур: «Здесь не глазная лечебница. Но зачем вам сейчас глаза: не запутаетесь — часовые вас провожают, а если выйдете, то тогда и лечить будете».
Само собой разумеется, что к врачу ходили только или новички, или шутники, позабавиться ее методами лечения. А методы весьма занимательны. К больным она не приближалась. Термометр не полагался. Все сводилось к двум-трем вопросам. Иногда больной успевал ответить, иногда нет, как диагноз уже готов и больной получает какие-то порошки. Нужно ли говорить, что болезни свили себе прочное гнездо в камерах Чеки. В нашей камере много было сифилитиков, были тифозные, чесоточные. Иногда умирали. Покойника выносили, место, на котором он лежал и умер, подтирали, и оно с бою занималось новым человеком.
Каковы условия, в которых находятся заключенные, видно из отзывов сидевших в это время в Чеке эсеров-армавирцев — К. М. Варсонобьева, П. Л. Никифорова, сына известного народника Льва Павловича Никифорова, и других, видавших «виды» при царской власти, в полной мере испытавших прелести царских центральных тюрем, пересылок и этапов. Они в один голос заявляют: «Год заключения в тюрьме при царской власти равен месяцу сидения в ЧК — по лишениям и издевательствам над заключенными».
Все просьбы, протесты против такого режима, индивидуальные и коллективные, словесные и письменные, положительного результата не давали. Дальше корзины коменданта они не шли. Вот одно из серии таких заявлений-протестов:
«Коменданту Кубчеки
Старосты 3 камеры Нестерова
Заявление
Установившийся в Чеке для содержащихся заключенных режим настолько суров, что заставляет меня по поручению заключенных камеры вновь просить Вас, товарищ комендант, об устранении этой суровости, как опасной для здоровья заключенных и решительно ничем не оправдываемой. Нас в камере, рассчитанной на содержание 60–70 человек, содержится около 150 человек. Добрая половина валяется под нарами, в проходах, в самых нечеловеческих условиях. Казалось бы, что такие условия диктуют введение широких гигиенических мероприятий. Однако мы сидим сплошь и рядом не только без чаю, но без воды, мучимые жаждой. Большинство из нас за неимением воды не умывается. Посуда, из которой берется еда, употребляется на мытье полов, не моется, грязная, и издает зловоние. Пища и чай раздаются рядом с «парашей», что вызывает не только одно брезгливое чувство, но и опасность заражения сифилисом, дезинтерией и другими болезнями, которые и так в камере имеются в изобилии. Все это заставляет камеру просить Вас об отмене суровой меры содержания заключенных, предоставив нам прогулки, получение пищи самими заключенными из котла на кухне в свои посуды, вывод на двор к крану умываться и предоставление бани.
Староста 3 камеры Нестеров».
Однако, несмотря на то, что такие же заявления подавались и другими камерами, дальше корзины роскошного кабинета коменданта Чеки они не шли, и режим оставался прежним.
Заключенные ЧК, несмотря на то, что они являлись подследственными, лишались самых элементарных прав и совершенно теряли свое человеческое достоинство. В особенности это сказывалось на отношениях к женщинам. Ежедневно и в холод, и в грязь их силой заставляли мыть не только великолепные кабинеты судей и администраторов Чеки, но и длинные каменные коридоры всего помещения Чеки, заранее зная, что через пять минут эти коридоры будут такие же грязные, ибо по ним пройдут не сотни, а тысячи ног караула и заключенных. Бедные женщины работали несмотря ни на какой возраст, в отчаянной стуже, холодной воде, в грязи под сладострастными взорами и насмешками наиболее рьяных чинов караула… В отрицании человеческого достоинства администрация дошла до того, что не постеснялась устроить почти общее отхожее место и для женщин, и для мужчин. А на протест некоторых заключенных мужчин слышались ответы:
— Ничего, не стесняйся, мы баб уже приучили к тому, что они не стесняются.
И в это время женщины, а в особенности девушки, красные вскакивают со своих мест, стыдливо опуская юбки. Что касается Особого Отдела, то там в этом отношении пошли еще дальше. Когда водят в баню женщин, то расстанавливают караул не только в раздевальне, но и в самой бане, где женщины моются.
На почве абсолютного бесправия заключенных, их скотского содержания, не мог не вырасти пышным букетом самый разнузданный произвол со стороны караула.
Заключенным приносится с воли от родных или знакомых пища в установленные администрацией дни: понедельник и пятница. Однако пища иногда принимается и в другие дни. Как будто это наводит на мысль об излишней любезности администрации. Но ларчик открывается просто: принесенная пища караульными чинами разворовывается самым бесцеремонным образом. Заключенные получают едва половину принесенного, а иногда удовлетворяются и одной третьей частью, причем все это проделывается на глазах заключенных, без всякого стеснения. Приносится пирог со сливами заключенному Каратыну, а последний получает две раздавленные сливы. Я передавал в женскую камеру подушку, последняя очутилась у одного из чинов караула. Все просьбы, все хлопоты, даже жалобы — оказались гласом вопиющего в пустыне. Заключенному Давыденко принесли несколько сот папирос. И на глазах его и наших все чины караула начали преспокойно раскуривать его папиросы. Протесты приводили к заявлениям караула: «Совсем перестанем передавать». А это равносильно голодной смерти при скудости казенного пайка, выдаваемого к тому же один раз в сутки. Само собою разумеется, в лучших условиях находились наиболее состоятельные люди, коим могли и часто и помногу приносить пищу.
Бесправие заключенных сказывалось решительно во всем. Начальства мы в своей камере никогда не видали, если не считать минутные заглядывания коменданта. Но однажды заявляется сам председатель Чеки Котляренко, с целью проверки наличности заключенных. По наличным спискам вызвали всех. Выяснилось, что здесь сидят уже по два, по три месяца заключенные, нигде не зарегистрированные, не допрошенные, и их пребывание в Чеке обнаружено случайно только впервые с приходом Котляренко.
Все обитатели Чеки по роду преступления делились на четыре неравные группы: спекулянтов — самая небольшая по численности группа, дезертиров — группа, превосходившая численностью спекулянтов, сравнительно большая группа обвинялась в должностных преступлениях и, наконец, самая большая группа — обвинявшихся в контрреволюции.
Спекулянты делились на крупных и мелких. Первые не задерживались долго: через какие-нибудь недели две-три они освобождались и по-прежнему продолжали заниматься своим ремеслом. Хуже обстояло дело с мелкими спекулянтами, которые сидели дольше… Вообще нужно сказать, между чекистами и спекулянтами, в особенности крупными, существовали какие-то специальные отношения. Так, в Екатеринодаре, на главной улице (Красная) в то время, когда всё было национализировано, когда срыты были и базары, неожиданно для жителей появилась посредническая контора «Технотруд», во главе с заведующим конторой Михидаровым. Поставив себе целью скупку всевозможного сырья для перепродажи Внешторгу, контора быстро раскинула сеть агентов, завязала большие связи среди бывшего торгово-промышленного люда, и недели через три после своего открытия вся была арестована, за исключением заведующего Михидарова, оказавшегося агентом Чеки. Всего в Чеке оказалось около ста человек. Кого, кого тут только не было! Преступление всех арестованных заключалось в том, что они имели намерение вести торговлю, которая была запрещена. Началось следствие, в результате которого крупные спекулянты были освобождены через несколько дней, мелкие сидели дольше. Наконец все были освобождены, за исключением самых мелких во главе с Амирхановым. Последние сидят неделю, другую, месяц, бомбардируя начальство Чеки всевозможными заявлениями, просьбами об отпуске. В конце концов, Амирханов передает секретное заявление на имя председателя Чеки, в котором, жалуясь, что крупные спекулянты освобождены, а они, бывшие в конторе «Технотруд» на положении конторщиков, без допроса сидят более месяца, — предлагает свои услуги Чеке выдать весьма крупных спекулянтов, избежавших ареста, но имевших дело с конторой «Технотруд». Этого было достаточно, чтобы Амирханов без всякого допроса в тот же день вечером был выслан из Чеки в эксплуатационный полк, а секретное заявление Амирханова на другой же день было известно освобожденным крупным спекулянтам.
Гораздо серьезнее вопрос решался для группы дезертиров и зеленых. Несчастные, не взирая ни на что, расстреливались все. Замечательно, что в отношении их применялась тактика макиавеллизма. В амнистии местной власти черным по белому было написано: «получают полное прощение все, боровшиеся активно против советской власти с оружием в руках. Находящиеся за эти преступления в заключении подлежат немедленному освобождению». И несмотря на это, все сто процентов дезертиров и зеленых расстреливались. Впрочем, амнистия ни к кому, кроме спекулянтов и милиционеров, не применялась.
Третья группа, по численности больше первых двух, — это группа должностных преступников. Одна характерная особенность лиц этой группы: все они садились в Чеку не по доносам обывателей, как это часто имело место по отношению спекулянтов и контрреволюционеров, а по доносам должностных же лиц. Если сидит председатель какого-либо исполкома, значит, он посажен по доносу какого либо советского чина, или агента чрезвычайки или, всего чаще, по доносу милиции. Если сидит милиционер — знай, что его усадил в Чеку какой-либо чин исполкома. Словом, на фоне абсолютного бесправия простые смертные люди уже не рискуют тягаться с чинами советской службы. Сами должностные преступления весьма различны. Большинство — взятки, кражи, мошенничество, однако немалый процент сидевших обвинялся в грабежах, разбоях, убийствах, в изнасиловании женщин и т. п.
Что касается основательности улик к обвинению, то все зависит от социального положения и партийной принадлежности обвинителей и обвиняемых. Из станицы Славянской сидел заведующий больницей доктор И. И. Попов. Обвинялся он в краже пяти полбутылок спирта и нескольких пар больничного белья. Самое обвинение возникло весьма любопытно. Смотритель больницы и фельдшер-коммунист пьянствовали и разворовывали больницу. Попов решил их уволить. Но так как коммунисты наделены дискреционной властью, Попов не решился уволить пьянствовавших собственной властью и для этого поехал в Екатеринодар, к заведующему Здравотделом. Добившись приказа об их увольнении и взяв для больницы пять полбутылок спирта и пятьдесят пар белья, Попов возвратился в Славянскую, счет на полученные продукты и приказ об увольнении фельдшера и смотрителя оставил в конторе больницы для регистрации, а спирт и белье из чувства недоверия к увольняемым взял к себе на квартиру. Этого было вполне достаточно, чтобы узнавший обо всем фельдшер, будучи членом местной комячейки, заявил местной ЧК — политбюро о краже доктором спирта и белья, а Попов, не успевший еще провести в жизнь приказ об увольнении, был арестован и, как важный преступник, под строжайшим конвоем отправлен в Екатеринодар, в распоряжение Особого отдела. Последний, признав дело подсудным Чеке, доктора через два недели освободил и дело передал в чрезвычайную комиссию. Однако стоило только продолжавшему служить фельдшеру узнать о положении дела доктора Попова, как последний вновь арестовывается, сажается в Екатеринодарскую Чеку и сидит в ней около двух месяцев. Напрасно Попов показывал следователю, бывшему официанту одной из Екатеринодарских гостиниц, что в его деянии не было состава преступления, — всё было бесполезно, следователь его называл вором, грозил пятилетним сроком принудительных работ, и, может быть, осуществил бы свою угрозу, если бы не амнистия в честь трехлетия октябрьской революции, когда доктор Попов был амнистирован. Нужно ли говорить, что в Славянской он более уже не показывался…
В большинстве случаев в должностных преступлениях обвинялись начальствующие лица: различные комиссары, начальники милиции, председатели и члены исполкомов, председатели и члены различного рода ударных троек. На плечах всего этого начальства лежали тягчайшие преступления, но все они отделывались весьма легко. За грабежи, взятки и другие художества в Чеке сидел целиком ревком станицы Ладожской в лице председателя Шадурского и секретаря Шарова. Посажен он был распоряжением уполномоченного Майкопской Чеки Сараева. Как-то поздно ночью, когда камера уже дремала, многие спали, щелкает засов двери, и в камеру вошло начальство: кожаная новая с красными звездами «спринцовка» на голове, в лисьей с бобровым воротником шубе, прекрасных галифе, словом — важная птица. Начальство, морща от вонючего спертого воздуха нос, быстрым взором окинуло камеру, заметило еще не успевшую лечь фигуру секретаря Ладожского ревкома Шарова и быстро повернуло назад к двери. Однако последняя оказалась уже запертой, а в прозурку ясно послышался грубый голос часового: «Сиди, завтра заявки сделаешь. Теперича нет коменданта».
Для камеры ясно стало, что начальство само очутилось на положении арестанта. Арестанты начали вставать, с любопытством посматривая на вошедшего, как вдруг тишину прорезал громкий голос Шарова: «Товарищи, это уполномоченный Чеки, — указывая на начальство, кричал Шаров. — Это он нас с Шадурским арестовал! Шуба на нем не его, а моя. Он ее отобрал у меня, как вещественное доказательство, а сам, вот видите, носит. Отдай, это моя шуба!» — злобно и вместе с тем с радостью обратился он к Сараеву. Окруженный со всех сторон, силясь улыбнуться, хотя кроме жалкого искривления побледневших губ ничего не выходило, Сараев что-то бессвязно говорил. Моментально собрался импровизированный суд, и шуба торжественно была снята с плеч Сараева и не менее торжественно надета на плечи Шарова.
Однако пытливая мысль на этом не остановилась. Для каждого ясно было, что шуба, стоящая по довоенным ценам 600–700 рублей, вряд ли могла принадлежать Шарову, до этого рассказывавшего о своем трудовом прошлом. Впоследствии выяснилось, что и Шарову шуба досталась так же легко, как и Сараеву. Будучи начальником какого-то карательного отряда, Шаров запасся весьма ценным имуществом, в том числе и шубой.
Сараев и Ладожское начальство не составляли исключения среди арестованных. Вместе с ними сидело начальство из Майкопа — члены революционной тройки — Нестеров, Бахарев и Рыбалкин. Все это начальство — коммунисты, к нам, простым смертным, относилось свысока, жило в камере обособленно, варилось в собственном соку, а так как этот сок был — копание в своем революционном прошлом, то это революционное прошлое предстало пред нами во всей своей неприглядной наготе. Оказывается, что уполномоченный Чеки Сараев обвиняется в изнасиловании. Этот маленький станичный царек, в руках которого была власть над жизнью и смертью населения, который совершенно безнаказанно производил конфискации, реквизиции и расстрелы граждан, был пресыщен прелестями жизни и находил удовольствие в удовлетворении похоти. Не было женщины, интересной по своей внешности, попавшейся случайно на глаза Сараеву и не изнасилованной им. Методы насилия весьма просты и примитивны по своей дикости и жестокости. Арестовываются ближайшие родственники намеченной жертвы — брат, муж или отец, а иногда и все вместе и приговариваются к расстрелу. Само собой разумеется, начинаются хлопоты, обивание порогов «сильных мира». Этим ловко пользуется Сараев, делая гнусное предложение в ультимативной форме: или отдаться ему за свободу близкого человека, или последний будет расстрелян. В борьбе между смертью близкого и собственным падением в большинстве случаев жертва выбирает последнее. Если Сараеву женщина особенно понравилась, то он «дело» затягивает, заставляя жертву удовлетворить его похоть и в следующую ночь и т. д. И все это проходило безнаказанно в среде терроризованного населения, лишенного самых элементарных прав защиты своих интересов. И если Сараев в конце концов попал в Чеку, то, во-первых, через полтора месяца сидения он был освобожден и вновь занял прежнее место в Екатеринодаре, а, во-вторых, его выдала простая случайность. Намеченная им жертва была женой начальника районной милиции, и поэтому последний имел смелость жаловаться, да и самая «обстановка» дела сложилась для Сараева крайне неудачно. Дело происходило так. Во время «решительного объяснения» намеченная Сараевым жертва упала в обморок. Шум от падения на пол тела привлек бывших в соседней комнате посторонних лиц. Сараев, отучившись от всякой осторожности и забыв запереть дверь, поспешил воспользоваться удобным случаем — отсутствием сопротивления — и был застигнут на месте преступления.
Однако в этом занятии не он только один оказался повинен. Абсолютное бесправие граждан и вместе с тем трудовая повинность, точно тучный чернозем, порождали такого рода садистов. В одной из станиц председателю революционного комитета Косолапому понравилась местная учительница народной школы. Издается приказ о назначении ее в порядке трудовой повинности на должность секретарши исполнительного комитета. Все доводы учительницы за оставление ее в школе ни к чему не привели. Ей было заявлено, что за несоблюдение трудовой дисциплины она будет сослана на пять лет в концентрационный лагерь, как явная контрреволюционерка и саботажница советской власти. Пришлось подчиниться. Это было бы полбеды. Но беда заключалась в том, что вскоре начальство стало приказывать новой секретарше приносить ему вечерами на дом деловые бумаги, где с присущей начальству грубостью и прямолинейностью начало делать ей гнусные предложения, перешедшие впоследствии в явные попытки изнасилования. Кончилось это исчезновением новой секретарши из станицы. Немедленно во все концы полетели срочные телеграммы дословно следующего содержания: «Скрылась явная контрреволюционерка и саботажница советвласти К. Просьба все места учреждения и начальства таковую задержать, арестовать и направить этапным порядком распоряжение исполкома. Предисполкома Косолапый».
Несчастная К. была задержана в Екатеринодаре, приведена в милицию для отправления по назначению. Но, к счастью для нее, там оказался знакомый начальник милиции, культурный человек, бывший присяжный поверенный, не большевик. И дело приняло иной оборот. К. была отпущена, по поводу действий Косолапого было начато следствие… вскоре прекращенное.
В станице Пашковской председателю исполкома понравилась жена одного казака, бывшего офицера Н. Начались притеснения последнего. Сначала начальство реквизировало половину жилого помещения Н., поселившись в нем само. Однако близкое соседство не расположило сердца красавицы к начальству. Тогда принимаются меры к устранению помехи — мужа, и последний, как бывший офицер, значит контрреволюционер, отправляется в тюрьму, где расстреливается.
Фактов эротического характера можно привести без конца. Все они шаблонны и все свидетельствуют об одном — бесправии населения и полном, совершенно безответственном произволе большевистских властей.
Немало должностных преступлений совершено на почве личного обогащения. В станице Ставропольской, как на курорте, временно в течение лета проживал В. В. Пташников, страдавший туберкулезом. Так как у Пташникова были золотые и серебряные вещи, которыми захотел воспользоваться хозяин дома, где жил Пташников, казак Жинтиц, то в Чеку полетел донос о связи Пташникова с бело-зелеными бандами. В результате следует арест Пташникова и его жены. Золото остается у Жинтица. В процессе ведения следствия больному Пташникову удается установить невиновность. Окрыленный этим, несчастный имел неосторожность заявить о золотых вещах, оставшихся у Жинтица. Этого было достаточно, чтобы вещи были в частном порядке отобраны у Жинтица, присвоены себе следователем-чекистом, а во избежание дальнейших осложнений В. В. Пташников был расстрелян.
Само собой разумеется, что в условиях полной безответственности агентов Чеки процветает колоссальное взяточничество. Сплошь и рядом людей гноят в тюрьмах с единственной целью получить приличную мзду с состоятельных близких родственников или самих заключенных. В этих целях небезынтересна судьба гражданина Л. Слывший за состоятельного человека, Л. неоднократно подвергался аресту. Ему предъявлялись заведомо вздорные обвинения, и в конце концов дело кончалось двумя-тремястами тысяч рублей, а с падением курса рубля требование взяток повышалось до миллионов рублей. С уплатой «дани» Л. освобождался, чтобы через месяц или два-три снова сесть.
Из Крыма, когда он находился в руках Врангеля, шел коммерческий пароход в Батум, находившийся в руках Грузии. Не то шалость матросов, не то действительно не хватило угля, но факт тот, что пароход остановился недалеко от Сочи, и при помощи военной шлюпки был взят советской властью. Пассажиры все были арестованы, обысканы и у них были отобраны и вещи, и деньги. В числе пассажиров были арестованы ехавшие из Крыма в Батум два греческих подданных Константиниди и Попандопуло и у них отобрано восемнадцать миллионов рублей денег, в числе которых были деньги николаевского образца, донские, золотые турецкие лиры и греческие драхмы. Через три дня Попандопуло и Константиниди освобождаются, причем в назидание начальство объявило им следующее: у них денег не восемнадцать миллионов рублей, а только семь. И если они где-либо станут рассказывать про восемнадцать миллионов, то будут немедленно расстреляны на месте. Само собой разумеется, после такого предупреждения греки начали внушать себе, что у них было всего-навсего семь миллионов, и за получением последних явились по начальству.
— Приходите завтра. Еще не пересчитали деньги, — последовал ответ.
Но и завтра деньги оказались не пересчитанными, а через неделю Констаниди и Попандопуло были вновь арестованы, этапным порядком отправлены сначала в новороссийскую, а затем, просидев здесь полмесяца, в армавирскую тюрьму. Просидев и здесь без всякого допроса месяц, греки вновь были освобождены, с предложением немедленно убираться из пределов Армавира.
— А получить бы наши семь миллионов? — робко спросили греки.
— Хорошо, приходите завтра.
У греков блеснул луч надежды наконец-то выбраться из пределов социалистической республики, простившись с ее прелестями. Но на другой день, вместо получения денег, вновь были арестованы и отправлены в распоряжение Екатеринодарской чрезвычайной комиссии, где и просидели без допроса три месяца… Первое время они надеялись, что их скоро освободят. Но, потеряв всякую надежду на освобождение, греки начали всеми правдами и неправдами искать сношений с волей, в целях откупа. К счастью для них, в Екатеринодаре нашлись родственники, последние нажали педали в Чеке и в результате от следователя Чеки получили согласие на освобождение греков при условии: во-первых, никаких миллионов у Константиниди и Попандопуло нет, и о них они не должны поминать, во-вторых, Константиниди и Попандопуло обязаны уплатить следователю для округления три миллиона рублей. Начался торг, в результате которого следователь дополучил два с половиной миллиона рублей, а Константиниди и Попандопуло были освобождены по амнистии.
Гражданин П. за спекуляцию подлежал высылке в Екатеринбургскую губернию на принудительные работы. Жена начала умолять следователя чекиста освободить мужа. Следователь согласился при условии уплаты ему 300 тысяч рублей. Деньги были полностью уплачены. Но по какой-то случайности П. все-таки был выслан. Тогда жена бросилась к следователю, требуя возврата данных 300 тысяч рублей.
— Напрасно волнуетесь, товарищ, — спокойно заявило начальство, — дело вполне поправимо: давайте еще 700 тысяч рублей, я знаю, деньги у вас есть, и муж ваш будет возвращен.
— А где же гарантия, что вы, взяв 700 тысяч рублей, вернете мужа? — с недоверием спросила женщина.
— Вы гарантии хотите? Извольте. Деньги я с вас вперед не возьму, сначала вытребую назад мужа, тогда вы их мне и отдадите. Но знайте, если деньги вы мне не принесете, муж ваш будет расстрелян.
Сделка состоялась, а таких сделок весьма много. За взятки оказались освобожденными граждане В., М-с, П. и другие.
Но взятки чекистские следователи берут не одними денежными знаками, а и натурой. Дочери одного из бывших губернаторов К., обвиняемой в контрреволюции, чекист Фридман на допросе предложил альтернативу: или «видеться» с ним и получить свободу, или быть расстрелянной. К. выбрала первое предложение и сделалась белой рабыней в руках Фридмана.
— Вы такая интересная, что ваш муж недостоин вас, — заявил г-же Г. следователь-чекист, и при этом совершенно спокойно добавил: — Вас я освобожу, а мужа вашего, как контрреволюционера, расстреляю; впрочем, освобожу, если вы, освободившись, будете со мною знакомы…
Взволнованная, близкая к помешательству, рассказала Г. подругам по камере характер допроса, получила совет во что бы то ни стало спасти мужа, вскоре была освобождена из Чеки, несколько раз в ее квартиру заезжал следователь, но… муж ее все-таки был расстрелян.
Сидевшей в Особом отделе жене офицера М. чекист предложил освобождение при условии сожительства с ним. М. согласилась, была освобождена, и чекист поселился у ней, в ее доме.
— Я его ненавижу, — рассказывала М. своей знакомой госпоже Т., - но что поделаете, когда мужа нет, на руках трое малолетних детей… Впрочем, я сейчас покойна, ни обысков не боишься, не мучаешься, что каждую минуту к тебе ворвутся и потащут в Чеку.
При аресте чекисты тщательно всех обыскивают. Наличные деньги все отбирают, выдавая арестованному квитанцию в отобрании денег, но суммы преуменьшаются. Так, армавирцам, арестованным за принадлежность к партии социалистов-революционеров, недодали 15 000 рублей. Например, у Панкова отобрано было 19 000 рублей, а возвращены при освобождении 16 000. Данько вместо 8 000 возвратили 7 000, Балакину вместо 4 000 возвратили 3 000, Трифонову, Соколову и другим недодали по полторы и по тысяче рублей. Подавали жалобу, но последняя дальше корзинки коменданта Чеки не пошла.
Возможна ли борьба с этой вакханалией, с глумлением над человеческой личностью? Можно дать только один ответ: нет. Судьба доктора Попова, о котором мы говорили выше, красноречиво это подтверждает. Но кроме этого примера есть много других. Уже один факт отсутствия доносов на должностных лиц со стороны простых смертных граждан говорит о многом. Слишком велик размах кровавого террора, слишком велика совершенно безответственная свобода для произвола чекистов и коммунистов на фоне абсолютного бесправия граждан, чтобы была возможна борьба. Для иллюстрации я позволю себе привести один факт из сотен аналогичных фактов.
В станице Славянской заведующий отделом рабоче-крестьянской инспекции Вельский, солдат по духу, искренне веривший и уверявший в возможности борьбы с наиболее больными язвами советского строя — чрезвычайками (нужно к этому добавить — искренне преданный советскому строю), собрал богатый фактический материал о вопиющих злоупотреблениях агентов местного отдела чрезвычайки — политбюро. Подтвердив этот материал жалобами, поданными ему, как представителю рабоче-крестьянской инспекции, Вельский все это направил по начальству: подлинные документы на имя заведующего отделом областной кубано-черноморской рабоче-крестьянской инспекции рабочего Гука, а копию в центр, в Москву. Результат сообщений Вельского получился блестящий: вся Славянская ЧК была раскассирована, многие попали в тюрьму, в ревтрибунал. Словом, добродетель вполне торжествовала. Но стоило только кончиться шумихе вокруг этого дела, стоило только некоторым чекистам и просто коммунистам реабилитировать себя и возвратиться к своим пенатам, как Вельский тотчас же арестовывается под предлогом того, что он контрреволюционер, скрывающий офицерское звание. Все доводы его, что он никогда не скрывал своего офицерского звания, во всех многочисленных анкетах писал о нем, — были отклонены. Не дала желаемых результатов и предъявленная им кипа всевозможных документов, удостоверяющих его добросовестное отношение к не менее многочисленным регистрациям лиц офицерского звания, — Вельский срочно, этапным порядком, под сильным вооруженным конвоем, как важный преступник отсылается в распоряжение кубанско-черноморской областной чрезвычайки. Просидев в Чеке полтора месяца, доказав полную лояльность по отношению к советской власти за все время ее существования случайно сохранившимися и не отобранными у него документами, в том числе и соблюдением бесчисленных регистраций по офицерскому званию, Вельский был освобожден. От Гука получил благодарность за честное отношение к делу и повышение по службе. Казалось, судьба улыбается ему. И дернула его нелегкая поехать в Славянскую за семьей и домашним скарбом, чтобы перетащить всё это на новое место службы в Екатеринодар, как этого было вполне достаточно, чтобы он был вновь арестован славянскими чекистами и вновь, как опасный контрреволюционер, направлен в распоряжение Екатеринодарской областной Чеки, откуда получил высылку на пять лет принудительных работ в один из концентрационных лагерей в глубине России, как контрреволюционер.
Таким образом, мы вплотную подошли к четвертой группе заключенных: к «контрреволюционерам». Эта группа самая большая, ее преступления самые разновидные, а наказания за них самые жестокие. Здесь — люди, начиная с детского возраста, кончая древними старцами. По обвинению в попытке взорвать Екатеринодарскую Чеку сидел 12-летний мальчик Воронов; стольких же лет, если не меньше, сидел мальчик Кляцкин, ученик 3-го класса бывшего реального училища Шкитина в Ростове. Вместе с этим был посажен, как контрреволюционер, 97-летний глухой и слепой старик. И так как он не в состоянии был доходить до «параши» и физиологические потребности отправлял под себя, то по настойчивой просьбе всей камеры этот опасный для власти человек был на другой день после ареста из Чеки отправлен в больницу, откуда, кажется, вскоре освобожден.
Как легко создаются обвинения в контрреволюционности и какова степень наказания, хорошо свидетельствует следующий факт.
Ночью, часов в 12, в камеру привели молодого человека восточного типа, щегольски одетого, с шаферским цветком на груди и без фуражки. Оказывается, привели прямо со свадебного бала. Молодой человек этот Авдищев, занимающийся с отцом чисткой сапог на улицах Екатеринодара, мирно жил в содружестве с двумя товарищами, служившими агентами Чеки. Молодые люди, как соседи, постоянно бывали друг у друга, проводили вместе досуг, и, казалось, ничто не говорило о трагедии. Один из товарищей, чекистов, Кожемяка, выдает замуж свою сестру и приглашает в качестве шафера Авдищева. Как и водится на свадьбе, подвыпили, водка и коньяк развязали языки, прибавили смелости, которая Авдищеву позволила весьма неосторожно поцеловать жену Кожемяки. Взбешенный чувством ревности супруг хватает за шиворот своего товарища и собственноручно, прямо с бала доставил к Чеку. Сначала это дело вызывало улыбки среди арестованных, не исключая и самого Авдищева. Но с первого же допроса Авдищев вернулся в самом удрученном настроении, объявив в камере, что его обвиняют, во-первых, что он — бывший офицер, а во-вторых, что он был агентом контрразведки Деникина. Обвинение в офицерском звании отпало само собой, ибо следователь, при всей его неопытности, все же не мог допустить, чтобы не могущий связать пару слов Авдищев, к тому же занимающийся чисткой сапог, был офицер. Однако обвинение в службе в контрразведке Деникина вполне подтверждалось свидетелем, чекистом Кожемякой. Как ни старался Авдищев доказать свою невиновность, как ни пытался он выяснить истинную подкладку обвинения — ничего не помогало и Авдищев был расстрелян.
На городских бойнях в Екатеринодаре в качестве заведующего служил ветеринарный врач Крутиков. Общественный деятель, социалист, принадлежавший к партии социалистов-революционеров, весьма уважаемый в городе человек. В момент смены власти, при отступлении Деникина, служащие боен, Ионов, Бойко, Пинчугин, Передумов и др., пользуясь обычной в таких случаях неурядицей, присвоили несколько штук коров. Крутикову это было известно. Последнее обстоятельство весьма беспокоило Ионова и компанию, устроившихся членами местного комитета на бойнях при советской власти. И тогда у большевика Ионова возникает мысль отделаться от весьма опасного свидетеля, каким являлся Крутиков. Случайно у последнего на квартире находилось старое, негодное к употреблению ружье, не сданное согласно приказу надлежащим властям. В результате Ионов делает донос, Крутиков арестовывается и… расстреливается. В конце концов вся эта компания проворовывается, садится в Чеку, в которой Ионов, оправдываясь и перечисляя свои революционные заслуги перед советской властью, не забыл в своих показаниях упомянуть, что он «честный коммунист, борется с контрреволюцией, и благодаря только его доносу советская власть расстреляла контрреволюционера врача Крутикова». Нужно ли говорить, что Ионов и вся компания, просидев около двух месяцев в Чеке, оказались на свободе. |