И вот, я пленный… Без фуражки, с остатками соломы на одежде — иду… Сзади конвоиры переговариваются:
— Так хозяйка, значит, и говорит мне, как только зашел в хату: «Там в сене у нас запрятался ктось из белых». Ну, мы вот, значит, и поймали сазана!
Указывает, куда мне идти. Подходим к кирпичному дому, где у входа висит красный флаг и стоит часовой. Часовой направляет нас к комиссару.
— Он вот там, — кивает на соседний двор.
Идем туда. Заходим со двора в кухню. Рядом в комнате слышится ругань и крики. Один из моих конвоиров пошел туда, и сразу же оттуда вылетел свирепого вида, низкого роста какой-то юнец, на вид лет семнадцати-восемнадцати, с наганом в руке и ко мне:
— Ты пенсне носил? Говори — носил?
Удивленно смотрю на него, а он, не подождав моего ответа, сильно бьет меня в лицо пониже глаза рукояткой нагана, а конвоир добавляет прикладом винтовки прямо в грудь.
Падаю, почти лишаюсь сознания. Очевидно, кто-то бьет меня носком сапога… Слышу глухой голос: «В штаб на допрос!» Поднимают меня, срывают погоны, часы… Как в тумане, двигаюсь… Ведут почему-то через сад. Мелькнула мысль, что сейчас пустят пулю в затылок и… конец! Никакого страха: видимо, он улетучился и пришли апатия, безразличие, а сильная боль под глазом затушевывает остальные чувства.
Ведут со двора в кухню того дома, где разместился штаб. Один из конвоиров заходит в закрытую комнату, возвращается, зовет меня, а сам выходит во двор. Я в просторной комнате, прекрасно обставленной. За большим столом сидит хорошо одетый военный и что-то пишет. Другой сидит у окна и тоже что-то пишет, разложив бумаги на подоконнике. В соседней комнате слышны оживленные голоса.
Беглый опрос сидящим за столом, — как я потом узнал, это был адъютант штаба бригады, — кто я и как попал в плен. Затем он встает и идет в соседнюю комнату, а оттуда быстрой походкой вылетает довольно стройный военный средних лет, одетый, как говорится, с иголочки: темно-синие френч и галифе, недостает только погон, да и то, как будто бы видны на плечах следы от них. Лицо возбужденное, как видно — «под мухой». Любопытный осмотр:
— Тек-с, кто же это вас так разделал? — кивнул на мое лицо.
— Комиссар, — отвечаю я.
— Ух… — что-то нехорошее цедит по адресу комиссара и вдруг ко мне: — Что ж вы так плохо воюете, загнали половину армии в мешок, сюда за Днепр, а теперь попробуйте-ка вырваться! Мешок-то мы затянем… Мы ведь нарочно вас сюда пустили. — И все это выпаливает быстро, с какой-то злобой.
Удивленно смотрю на него: что можно ответить на эту реплику?
— Ну ладно, отправьте его в штаб армии, — и к сидящему у окна: — Товарищ (называет фамилию), допросите…
Тот поднимается, берет со стола какую-то толстую тетрадь и ко мне:
— Какой части?
— Седьмой Корниловской батареи.[160]
Перелистывает тетрадь и продолжает:
— Кто командир батареи?
— Полковник Белковский.
— Не Белковский, а Бялковский,[161] а старший офицер полковник Пурпиш;[162] в батарее — офицеров двадцать три, четыре орудия, четыре зарядных ящика, три пулемета, — и с довольным видом захлопывает тетрадь, поднимает голову и адъютанту:
— Ну, что его спрашивать? Я больше знаю… — а потом: — А какого вы военного училища, интересно?
— Киевского артиллерийского.[163]
Он с некоторым оживлением:
— А я пятой киевской школы прапорщиков. Знаете ее?
— Знаю.
— Курите?
— Да, — и беру папиросу.
— Возьмите всю пачку, у меня есть еще.
Закурил, стало как-то легче.
— А наш начштаба, — кивок со смешком в сторону соседней комнаты, — бывший ротмистр, улан. А этот, — смотрит в сторону адъютанта…
Но тот перебивает:
— Ну, брось волынить, лучше заканчивай сводку.
Адъютант выходит и через некоторое время появляется с красноармейцем; затем что-то пишет и передает красноармейцу:
— Смотри, доставь пленного в штаб армии в полном порядке. Очень важный пленный. Там во дворе, наверное, и еще есть пленные, забрать всех.
— Да я же хорошо понимаю, товарищ адъютант, не впервой, — отвечает конвоир.
Меня выводят во двор. По пути я глянул в зеркало — раздутая сторона лица, запыленная физиономия, растрепанные волосы, — не узнаю себя: чучело какое-то.
Во дворе два красноармейца охраняют трех. Кто же это? Один в нижнем белье, босиком, да ведь это же мой Волков! А другой — в грязной гимнастерке, в рваных штанах, на ногах рваные ботинки — наш солдат. Третий — бывший красноармеец, в той же одежде, в которой и был. Это тоже наш солдат. Была одежда у него неказистая, видно, никто не польстился. Все лицо избито, из ушей течет кровь, которую он изредка вытирает рукавом. Стоим молча. Не видно ни нашего кучера, ни вольнопера.
Вдруг к нам подбегает какая-то женщина и бросает к ногам Волкова ворох старой одежды.
— Оденься хоть как-нибудь. Срам-то какой!
Волков быстро разворошил принесенное, и вот он натягивает на себя что-то вроде кофты, широкие рваные шаровары и опорки на ноги. Теперь все же лучше. На мои брюки и сапоги косятся конвоиры, да, верно, боятся отобрать открыто.
Мы двинулись под конвоем трех конных и по той самой улице, по которой вчера прибыли сюда, только теперь в обратном направлении. Навстречу непрерывным потоком двигается кавалерия. Все время из колонн несутся реплики к нашему конвою вроде:
— Чего вы их ведете? Шлепните! — или насмешливо к нам: — Ваше благородие, а ваше благородие, как вы себя чувствуете? А где ваши ордена?
Молчат конвоиры. Молчим и мы.
Но вот и конец селения, поворот налево и степь. Остановились. Старшой что-то сказал одному из конвоиров, тот куда-то поскакал и вскоре вернулся с подводой.
— Садитесь, — кивнул в нашу сторону. Мы сели и поехали рысью.
Старшой оказался симпатичным и разговорчивым. Товарищи звали его просто Фомич. Я вынул папиросы, угостил его, и он разговорился. Оказалось, наши конвоиры — донцы, раньше были в Белой армии, попали в плен к красным в городе Новороссийске, не могли быть вывезенными в Крым из-за отсутствия транспорта.
Я хорошо помню картину эвакуации Белой армии из Новороссийска, когда с парохода, увозившего нас в Крым, видна была непрерывная колонна донцов, направлявшихся вдоль берега на юг, на Геленджик…
Я, оказывается, попал в плен к первой бригаде Второй конной армии. Командует ею Миронов, якобы бывший полковник-донец. Много в армии донцов и кубанцев, попавших в плен на Черноморском побережье. Их сначала направили на польский фронт, так сказать, своею кровью «загладить» вину перед советской властью.
— Ну, а теперь вот сюда, на Крым, наверное, думают: «теперь не перебегут к белым, когда им уже вот-вот капут», — разглагольствует Фомич. — У нас у всех думка: скорей бы заканчивалась война и — домой.
Узнаю от него, что сюда переброшена с польского фронта одна бригада Первой армии (Буденовской). Ждут остальные бригады.
По мнению Фомича, комиссар избил меня «по ошибке». Дело в том, что наш вольнопер выстрелил в подскакавшего к нему кавалериста и тяжело ранил, а сам скрылся. Комиссар приказал во что бы то ни стало разыскать стрелявшего. Его приметы: носит пенсне и с усиками. Так как было пыльно и я время от времени протирал свою переносицу, очищая от пыли, то, очевидно, оставил след на ней. Вот и создалось впечатление, что я носил пенсне. Маленькие усики были и у меня.
Нас ведут в село Софиевка, где расположен штаб Второй конармии. К вечеру остановились в какой-то деревушке и зашли все в просторную хату. Встретила нас сердитая хозяйка — видно, осточертели ей всякие постояльцы, и красные, и белые, да и махновцы сюда не раз заглядывали.
— Кого, хозяйка, любишь — красных или белых? Давай, корми, у нас есть и те, и те, — весело сказал Фомич. — А не дашь, сами возьмем!
Делать нечего. Ворча себе под нос, хозяйка молча вытащила чугун из печки, бросила на стол груду ложек, миски; хлеба нет. И мы быстро опорожнили содержимое чугуна и с удовольствием закурили. Спим мы, пленные, все вместе в хате. Фомич предупреждает, что охрана будет во дворе и если убежит хоть один из нас — остальным расстрел. Дружба, мол, дружбой, а служба — службой. Усталые, засыпаем как убитые.
Утром двигаемся дальше. Вытаскиваю из голенищ брюки, вымарываю их дегтем, чтобы «не соблазнять» любителей раздевать пленных. По дороге встречается много военных, и верховых, и пеших. Острят и насмехаются над нами. Встретился какой-то пехотный полк. Вид у красноармейцев измученный, одеты бедно, в обмотках. Этим не до насмешек: у самих вид не намного лучше нашего. Однажды нас догнал какой-то кавказец в красной черкеске, с какими-то значками на груди. Вынул шашку и начал ею размахивать над нашими головами. Фомич еле-еле его отвадил.
Въезжаем в Софиевку, очень большое, вытянувшееся село. Говорят, что в длину оно около трех верст. Охотно верю. Едем долго по селу. На столбах видим расклеенные плакаты с крупной надписью: «Даешь Крым!» На плакате красноармеец с винтовкой, рот раскрыт — зовет кого-то на помощь. Вот и штаб армии. Около него группа военных. На здании штаба — плакаты. Тут, видимо, раньше была школа. Кое-кто читает вывешенную газету. Узнаю, что в газете помещены стихи на злободневную тему гостящего сейчас здесь советского стихоплета Демьяна Бедного.
Нас, пленных, загнали в какой-то двор и указали, где можно располагаться как кому вздумается на открытом месте. Конвоиры же, сдав нас и помахав на прощанье рукой, уехали. Ночь плохо спали: было холодно. На утро погнали куда-то на окраину села, опять загнали в большой двор, где было уже много, видимо, тоже пленных, если судить по измученному виду и отрепанной одежде.
Сразу же посыпались вопросы: откуда, какой части? Узнав, что мы корниловцы, послали нас направо, в угол двора, там, мол, ваши. Подхожу. Опять вопросы, думают, что имею какие-либо ценные последние известия о положении Белой армии. Имеется несколько человек офицеров Корниловской дивизии. У всех грязная, старая одежда. Их тоже раздели при пленении и взамен дали рвань. Три человека с загрязненными перевязками на руках. Оказывается, был захвачен небольшой обоз с ранеными, их скинули с подвод, кто мог ходить — погнали, а кто нет — порубили.
Но вот слышим крики:
— Тихо! Тихо!
К нашему двору подходит хорошо одетый военный в матерчатом шлеме, который почему-то называют «буденовкой», в гимнастерке с красными лацканами вместо пуговиц. Его сопровождают два красноармейца, судя по их плохонькой одежде. Громко командует:
— Офицеры, военные чиновники, выходи на улицу!
Вышло человек двадцать. Потом была произведена перекличка, после которой к нашей группе добавилось еще человек десять. Стоим на улице. Вокруг собралась толпа из местных жителей. Принесли фрукты, овощи и стали угощать нас. Через некоторое время появился наш конвой и оттеснил всех нас к забору. Затем команда:
— Пошли за мной!
Мы двинулись толпой за пожилым военным с кожаным портфелем, а позади нас охраняло только два пеших конвоира. Шли долго. Уже давно скрылось село, стало жарко, хотелось и пить, и есть, а главное — курить.
Появилась какая-то деревенька, в которой мы и расположились на ночь. Загнали нас в какой-то большой сарай, выдали немного хлеба, но от усталости не хотелось есть. Утром быстрый пересчет и опять:
— Пошли!
Помню, что к вечеру дошли до железнодорожной станции. Читаю: «Станция Долгинцево Екатерининской железной дороги». Остановились у самого вокзала, потом нас вывели на платформу. На первом пути стоял состав из красных вагонов; около похаживали красноармейцы с перевязками то на руке, то на голове, очевидно раненые; некоторые выглядывали из вагонов. Кое-кто из раненых стал подходить к нам и с любопытством рассматривать. Ведь действительно мы представляли собой колоритную картину благодаря своему одеянию: грязные, полураздетые, нечесаные. Узнали, кто мы… И опять посыпались остроты, угрозы, насмешки и реплики. Кричали конвою: «Чего с ними возитесь? Отвели бы лучше на кладбище!»
Подали порожний товарный вагон, прицепили к стоявшему составу. Команда: «Садись в вагон!»
Я замешкался с посадкой, и, когда собрался уже лезть в вагон, один из конвоиров задержал меня и повел в сторону раненых. Как потом выяснилось, раненые попросили нашего конвоира привести к ним какого-либо пленного офицера для «беседы», чтобы «не скучать».
Подхожу к вагону, приглашают внутрь. Влезаю. Один ряд нар, на которых лежат, очевидно, тяжелораненые. В одном месте у стены на нары поставлена походная кровать, и на ней лежит хорошо одетый военный в желтой кожаной куртке. Какой-то большой чин, определяю я. Читает газету, приблизив ее к открытому люку.
Вслед за мной влезли несколько человек с перевязанными руками, из тех, которые прогуливались по перрону. Стою посередине вагона в недоумении: что им нужно от меня?.. Но вот один свирепого вида здоровяк начинает «беседу» — тычет раненой рукой в мою физиономию.
— На, вот, полюбуйся, что ты сделал с нами…
Тут загалдели и другие, посыпались угрозы, и ругань, и насмешки. Вспомнил, что когда-то читал, что самое лучшее в таких случаях, это — молчать. Так я и сделал, тем более что меня ни о чем и не спрашивали. Ругань стала сменяться остротами по моему адресу и, наконец, это тоже, видимо, стало им надоедать. И я не знаю, что бы со мной дальше было, но тут тот, что читал газету, неожиданно прикрикнул:
— А ну, довольно галдеть!
В то же время в дверях появился мой конвоир и — мне:
— Давай, пошли в свой вагон, сейчас отправляемся!
Этот конвоир стоял у вагона и ждал меня.
Нечего и говорить, как мне стало легко. Я буквально выскочил из вагона под гогот оставшихся. Это были, как я узнал потом, буденовцы.
В нашем вагоне было очень тесно, пыльно. Раньше в вагоне перевозилась какая-то коричневая руда, и мы тоже стали коричневыми. Рассказываю своим новым приятелям, что со мной было. Считают, что я хорошо отделался, — могли бы расправиться самосудом. Думают, что побоялись того, который лежал на походной кровати.
Наша охрана разместилась где-то снаружи. Три звонка. Двери вагона наглухо закрываются, один люк открыт. Поезд трогается. На каждой стоянке дверь вагона открывается, конвоир спрашивает: «Все в порядке?» — и дверь снова закрывается.
Ехали сравнительно недолго. Ночью нас выгрузили на глухой станции; при тусклом свете фонаря читаю название: «Станция Александрия Екатерининской железной дороги». Моросит мелкий осенний дождик.
Быстрый пересчет. Команда: «Пошли за мной!»
И мы, толпою, сонные двинулись в темноте в город. Подошли к большому зданию, и нас вводят поодиночке в какую-то комнатку. Там за столом сидит военный с пышными усами, грубо производит опрос, что-то отмечает в списке и пальцем указывает направление, куда идти.
Я попал в помещение, где уже наших было человек шесть. Два знакомых: корниловцы с перевязанными руками. Открылась дверь и опять: «Пошли за мной!»
Ведут по двору к одиноко стоящему кирпичному флигелю. У дверей — часовой. Заводят в длинный коридор. Справа еле заметно две двери с вырезанными окошечками, через них струится слабый свет, тускло освещающий коридор. Здесь же замечаем сидящего на скамейке вооруженного красноармейца; это, как я потом узнал, так называемый «выводной»; его обязанность по требованию заключенного выводить во двор в уборную.
Открывается первая дверь, и нас загоняют в довольно обширную комнату, лишенную какой бы то ни было мебели; под потолком тускло горит электрическая лампочка; на полу, в разных позах, спит несколько человек, и никто не поднимается при нашем появлении.
— Ну, располагайтесь, как хотите, — бросает на прощанье наш вожатый, и мы, боязливо озираясь, кое-как располагаемся. В комнате душно и жарко, а пол очень холодный, хоть и деревянный. Спать приходится сидя — из-за тесноты и из-за того, что холодный пол. Так сидя и спал, вернее, дремал всю ночь… В дальнейшем нам дали картонные коробки, из которых мы сделали подстилки.
В комнате два зарешеченных окна; на полу стоят ведро и кружка. Утром нас по очереди выводной выводит на оправку, потом приносит еду: хлеб и воблу, которые мы с жадностью уничтожаем. Знакомимся с ранее прибывшими и узнаем, что мы находимся в так называемом Особом отделе фронта. Здесь решается судьба всех виновных или заподозренных в политических преступлениях, а также и особо опасных, по мнению властей, военнопленных. Среди нас было два военных в хорошей защитной, форменной, одежде; один оказался бывшим офицером-кавалеристом, у красных был каким-то командиром; другой — делопроизводитель. Здесь же, после расследования, и судят, и расправляются.
К десяти часам в комнате оживление: местным заключенным приносят передачу и довольно основательную, а главное, приносят табак-самосад и газетную бумагу для курева. Почти все, получившие передачу, делятся со всеми, и мы, впервые за время пленения, были сравнительно сыты. От скуки начинаем рассказывать, декламировать и даже тихонько напевать в одиночку и хором. Иногда срывается даже смешок, так сказать, «смех сквозь слезы».
Однажды, выглянув в окошечко, чтобы вызвать выводного, увидел, как тот вводил в коридор женщину, в которой я опознал жену командира своей батареи, полковника Бялковского, и сделал вывод, что даже наш батарейный обоз попал в плен, так как в этом обозе всегда ездили жены некоторых наших офицеров, чем мы, холостяки, были недовольны, а теперь одна из этих жен оказалась здесь. Соседняя комната оказалась занятой женщинами.
Изредка, главным образом вечером или ночью, кого-нибудь из нас вызывали на допрос. С допроса люди возвращались хмурыми, а однажды тот бывший офицер, что был в военной форме, пришел даже с кровавыми подтеками на лице. Вскоре оба эти военные исчезли. Никто из нас никогда не рассказывал другим о том, что с ним было у следователя.
Так прошло недели две. И вот ночью, когда я уже собирался заснуть, открылась дверь, и меня вызвали к следователю. Повели в то большое здание, в котором мы были вначале. Хорошо обставленная комната следователя была плохо освещена; лампочек было много, но горели они тускло. Через открытую в соседнюю комнату дверь виднелась спина, очевидно, сотрудника следователя. Сам следователь сидел в глубоком кресле, а мне предложил сесть на стул напротив; достал папку и стал задавать вопросы, сличая мои ответы по каким-то бумагам; потом обернулся в сторону соседней комнаты и спросил:
— Как вы там, проверили уже?
— Проверил.
— И по второму списку?
— И по второму.
— Ничего подходящего?
— Ничего.
Следователь откинулся в кресле, закинул за голову руки и сладко зевнул.
— Ну, у вас дело чистое. Строевой. Корниловская дивизия эвакуировалась из Новороссийска и вы с нею. В Белой армии с 1918 года, в плен попали не по собственному хотению, значит — активный белогвардеец. Значит, отправим вас в лагерь для контриков в Рязанскую губернию, в монастырь. Там у нас много таких, как вы. Вас учили воевать, а там теперь будут учить работать. Всё. Идите!
Выхожу из комнаты, выводной ведет меня обратно. Все спят, так как уже очень поздно.
Утром заявил своим приятелям, куда меня направляют.
— Ну и с нами то же будет, — грустно промолвил кто-то.
Здесь же узнал, что большевиками многие монастыри переделаны в лагеря (тюрьмы), кельи — в камеры. В эти новые тюрьмы они и гнали военнопленных и политических преступников. И действительно, в последующие две ночи были вызваны и остальные мои товарищи и получили такой же приговор. Делали догадки насчет тех списков, которые велись у следователя и по которым нас проверяли, и пришли к выводу, что в эти списки включены, по мнению большевистских заправил, особенно активные деятели Белого движения, с которыми были у них особые счеты.
В тот же вечер меня вдруг вызвал в коридор наш выводной. Там было уже каких-то двое военных. Один из них начал ощупывать мои галифе и гимнастерку, а потом:
— А ну, раздевайся!
Я удивленно посмотрел на него.
— Не хочешь? А ну, пойдем! — заявил он и стал толкать меня к выходу.
Я уперся и не шел, но первому «приказу» решил покориться, так как знал, что в учреждении, где я нахожусь, с нашим братом не шутят, — выведут наружу и пристрелят, скажут: хотел бежать! Я разделся, и мне вручили какое-то старье и сунули деньги; какую они представляли ценность, я не знал, только видел на них цифру 100. К гимнастерке добавили рваную фуфайку, она мне очень пригодилась в дальнейшем, так как шинели у меня не было. Вернулся в камеру. По моему виду догадались, в чем дело.
Только что хотел улечься спать, как услышал топот в коридоре. Подошел кто-то к соседней женской камере, кого-то вызвали, мы услышали возбужденные голоса, прошли мимо нашей двери, и я мельком, через окошечко, заметил лицо жены моего командира, а за ней еще какое-то женское лицо.
Вскоре мы услышали снаружи два винтовочных выстрела, а через некоторое время опять шум в коридоре; кто-то заглянул к нам через окошко, затем снова топот к женской камере и обратно к выходу. Выглянул в окошко и заметил испуганное лицо выводного.
— Наверное, кого-то шлепнули, — заметил кто-то из наших.
Всю остальную ночь спали тревожно. От выводного узнали, что завтра многих из нас будут куда-то отправлять. И действительно, утром нам, семерым, выдали двойную порцию хлеба и воблы и вывели во двор, а затем — на улицу.
Было последнее число октября. Морозило, срывался снежок, но земля еще была голая, и было очень холодно… Нас повели на площадь, где уже стояла толпа, по виду таких же, как и мы, и только изредка можно было увидеть одетых в штатское и более или менее сносно. Конвоиры были, видимо, неплохие ребята. Один из них подошел к моему соседу, особенно сильно страдавшему от холода, — у него была только одна рубашка, летние штаны и на ногах опорки на босу ногу.
— Ты бы сбегал к кому-нибудь, может, что и дали бы из одежи, — сказал он.
— А можно? Так я сейчас… — и мой сосед побежал в первый попавшийся дом, который оказался домом священника, и через некоторое время вернулся оттуда уже одетым в какую-то кацавейку, на ногах красовались, вместо опорок, порыжелые сапоги с короткими голенищами, а на голове — о, ужас! — роскошная лисья шапка, какие носили обычно духовные лица. Вид у него был действительно архикомичный и вызвал хохот даже у нас, удрученных.
— Пусть смеются, зато теперь тепло, — улыбнулся «переодетый».
Подошла еще небольшая группа, и нас собралось около ста человек. Появились три конных конвоира, и один из них громко закричал:
— Слухай сюды! Пойдем на станцию Користовку, тут недалеко, а там погрузим в вагоны. Не разбегаться, не отставать, а то за это знаешь шо будет? — И он потряс винтовкой. — За одного все ответите!
Двинулись без строя. Впереди два конных, позади один конный и три пеших конвоира. Убежать можно легко, но куда? В такую погоду и в такой одежде?.. Да и одна угроза начальника конвоя могла бы удержать от побега.
Перешли переезд и вскоре вышли в поле. Стало ветрено, разговоры смолкли, от холода жмемся друг к другу и в середину толпы, идти сделалось очень трудно по дороге, неровной из-за замерзших кочек. Идет снежок, и наши фигуры белеют. Наверное, так в свое время отступали французы из Москвы, — думаю я. Ох, хоть бы закурить! Но нет, если бы и было курево, то нельзя скрутить папиросу окоченевшими руками.
Шли часа два. Впереди показались строения. Подходим ближе и видим надпись: «Станция Користовка Екатерининской железной дороги». Бежим прямо в вокзал, не обращая внимания на окрики конвоиров. Набились в зал и, чтобы согреться, топаем ногами. Вот кто-то закурил и вызвал столько зависти!.. Шум, гам, кашель… Увидел через окно, как на площади перед вокзалом стали появляться бабы с корзинами, очевидно торговки съестными продуктами. Зажав в руке деньги, подхожу к двери и прошу конвоира купить мне чего-нибудь.
— Да иди сам, — отвечает он.
Опрометью лечу на площадь. Ко мне подходит старичок с мешочком и предлагает табак-самосад. Я показываю ему свое богатство (оказались две сторублевые бумажки) и спрашиваю, сколько он даст табаку за эти деньги. Дает два стакана, и я рад, наполняю табаком карман, собираюсь уходить, а старичок, узнав, что я пленный, сыплет мне еще два стакана в мой другой карман.
Богачом возвращаюсь на вокзал, и закуриваем вовсю. Вижу через окна, как к вокзалу подходит поезд из классных вагонов. Вид у него необычайный: все окна заделаны наглухо фанерой, а посередине фанеры сделано квадратное окошечко, так, дюймов на восемь в квадрате. Вагоны набиты людьми, народ теснится и в тамбурах, и даже на крышах. И это в такой холод!
Нас выгоняют на перрон к хвосту поезда, где прицепляют три товарных вагона и в эти вагоны загоняют всех, а двери наглухо закрывают. Нам тесно, но мы этому рады, ибо так теплее. Один люк открыт. Вначале стояли, пританцовывая, а потом, от усталости, стали приседать на корточки. Дверь открывается, заглядывает конвоир и старается пересчитать нас. На наш вопрос, когда и куда отправляют нас, сухо отвечает:
— Везем в Кременчуг, это часа три езды, не замерзнете, а замерзнете — туда вам и дорога.
Слышим звонки, поезд резко дернул, и мы поехали.
Что-то будет дальше?..
При движении вагона холод стал особенно чувствоваться. Ноги коченели, и наше притоптывание превратилось в какой-то дикий танец. К счастью, поезд шел быстро, и часа через три мы уже догадались, по подрагиванию вагона на стрелках, что прибыли на какую-то большую станцию. Остановка. Дверь резко откидывается. Короткая команда: «Вылазь, пошли за мной!» — и мы мигом выскакиваем из вагона и спешим за конвоиром. Кое-кто пробует забежать в вокзал, но какие-то военные отгоняют и направляют к выходу в город, где уже ожидает нас с десяток конвоиров.
Темнеет. Мы долго бредем без строя, поеживаясь от холода, посередине неосвещенной улицы, окруженные охраной. Наконец останавливаемся у большого двухэтажного здания. Судя по большим витринам, это был когда-то громадный магазин. Вводят на второй этаж, в просторное, еле освещенное помещение, которое, по-видимому, раньше не использовалось, как склад. Сравнительно тепло. В нем уже были какие-то люди, но свободного места еще много.
Один из конвоиров крикнул:
— Располагайсь здеся. Уборная — на дворе…
Все конвоиры после этого скрылись. Размещаемся. Постепенно замолкает шум и, усталые, голодные и промерзшие, кто сидя, кто свернувшись калачиком — засыпаем…
На следующий день, осмотревшись, мы стали постепенно группироваться по принадлежности к воинским частям: корниловцы — в углу, справа — из дивизии генерала Барбовича,[164] а слева… махновцы, о чем я узнал, получив на мой вопрос, какой они части, тихий ответ:
— Мы — махновцы, сидели в тюрьме, а теперь, вот, высылают кудась в лагерь.
В стороне от нас расположились более или менее хорошо одетые штатские и военные Красной армии, верно, чем-то провинившиеся. Эти в дальнейшем все время старались показать свое перед нами преимущество; иронизировали при всяком удобном случае и даже как-то раз вечером, когда стали укладываться ко сну, один из них громко пропел:
Пароход плывет, вода кольцами,
Будем рыбу кормить добровольцами…
И вдруг кто-то из группы Барбовича в ответ зычным голосом:
Пароход плывет прямо к пристани,
Будем рыбу кормить коммунистами!
Мы опешили от неожиданности, и к ним: «Вы что — с ума сошли?», а бывшие красные вояки разразились угрозами и криками: «Охрана, сюда! Охрана!»
Вбежал охранник с винтовкой — дежурный при выходе на улицу, с испуганным лицом: «Что случилось? Что случилось?..»
Кое-как нам удалось уладить скандал, который мог бы окончиться для нас весьма плачевно. Совсем отдельно в нашем помещении разместилась небольшая группа — самой властью называемых — «социально близких»: воришек, жуликов, беспризорных и тому подобное. Себя они именовали одним словом — «братва» или «брашка». Эта братва обычно ютилась около штатских, где можно было чем-нибудь поживиться, чего нельзя было сделать у нас, военнопленных, абсолютно никаких вещей не имевших, ибо то, что было на нас, не представляло никакой ценности. Нас они побаивались и старались держаться в стороне. Только изредка кто-либо из них подходил к кому-нибудь из наших, когда тот закуривал, и заискивающе просил: «Братишка, двадцать!» — и тут же появлялся приятель, который уже просил у попрошайки: «А я сорок!» — это значило, что нужно оставить докурить первому, а тот уже, в свою очередь, оставит приятелю.
Нужно отметить, что, очевидно, в связи с окончанием военных действий в Крыму надзор за нами почти отсутствовал, а так как железная дорога находилась в плачевном состоянии, то вопрос о нашей отправке в лагерь откладывался на неопределенное время. Таким ослабленным надзором воспользовались многие. Исчезли махновцы и несколько человек из нашей группы. Куда-то отправили всех невоеннопленных, а взамен пригнали наших врангелевцев, попавших в плен уже в северной части Крыма. Их гнали пешим порядком из Херсона, а оттуда по железной дороге в Кременчуг. Были они так же плохо одеты, как и мы.
Дело с нашим питанием обстояло очень скверно: выдавали по фунту серого полусырого хлеба и раз в день жидкий перловый суп; его называли «шрапнель». Приходилось добывать дополнительное питание где-то на стороне, и оно добывалось разными путями: то нас водили охраной на железнодорожную товарную станцию на выгрузку угля и дров, за что кормили два раза в столовой, а то и просто мы ходили по домам и просили о помощи; почти никогда не было отказа, хотя и у самих жителей с питанием было туго.
Однажды мой сосед по ночлежному месту, вольнопер какого-то Корниловского полка,[165] с которым я подружился и который оказался пронырливым парнем, пришел из города подстриженным и чисто выбритым. Я удивился такой его перемене и спросил, откуда деньги для уплаты парикмахеру.
— Да ведь парикмахерские бесплатны, теперь же коммуна, иди смело, — ответил он.
На следующий день я пошел в ближайшую парикмахерскую, долгое время робко ходил около, а потом рискнул и зашел. Работало несколько мастеров, очередь была небольшая, и я не видел, чтобы кто-либо платил деньги. Попал я к молодому мастеру-еврею. Очень разговорчивый, он, видимо, принял меня за рабочего и стал изливать передо мной свой восторг от советской власти и ее программы. Закончив свое дело, он сейчас же взялся за следующего клиента.
Однажды мы с приятелем попробовали зайти в ближайшую столовую, проверить, не наступила ли и здесь «эра коммунизма», но у нас потребовали пропуск. Пришлось добывать дополнительное питание честным порядком: ходить на работу на станцию.
Был уже конец ноября. Наступили морозы. В нашем помещении стало холодно: отопления не было, — ведь это был когда-то склад. Первый же этаж нашего здания, где было отопление, неожиданно стал заполняться штатским народом, главным образом евреями. Все были хорошо одеты, некоторые с чемоданами. Оказалось, это был так называемый «нетрудовой элемент»: торговцы, крупные домовладельцы и тому подобное. От них власти потребовали контрибуцию, обложили всех на какую-то крупную сумму и решили держать их в заключении, пока не уплатят…
Тем временем теснота и отсутствие гигиены делали свое дело; мы сильно обовшивели. Несмотря на ежедневное уничтожение массы вшей, они вновь появлялись и мучили нас, особенно по вечерам, перед сном. Тело зудело, спать было почти невозможно, и только потом, когда эти твари наедались нашей крови и успокаивались, мы засыпали.
И самое страшное: как следствие таких условий жизни, стали появляться среди нас больные, сначала единицы, а потом всё больше и больше. Теперь каждый день в нашем помещении, когда народ расходился по своим делам, можно было видеть валяющихся больных. Распространился слух о появлении заболеваний тифом. Стали по утрам чистить и дезинфицировать помещение, но разве это могло помочь, когда мы продолжали оставаться грязными, вшивыми, голодными и в холоде? Заболел и мой сосед справа: сильный жар, не ест, а только жадно пьет… Дня через два его куда-то унесли.
В помещении становилось просторнее, так как каждый день уносили чуть ли не по десятку больных, а пополнение не поступало. Как-то раз, после работы по выгрузке дров из вагона, я почувствовал себя плохо: появился озноб, сильная жажда и отвращение к пище, а вечером стала болеть голова и сильно поднялась температура. Дня два валялся в жару, вставая только в уборную. Передо мною, на полу — консервная банка с водой и хлеб, оставленный для меня моими соседями. На третий день, утром ко мне подошел, видимо, фельдшер, осмотрел меня и заявил: «Заберем в лазарет».
К вечеру я стал бредить, был почти в бессознательном состоянии и смутно понимал, что меня несли куда-то, а когда очнулся и стал озираться — увидел, что нахожусь в каком-то длинном и низком помещении и что на полу, на соломе валялось десятка два больных, прикрытых, вместо одеял, шинелями, между больными, у их изголовий положены отрезки досок, — это «столики», а на них ложки, кружки и миски. Сравнительно тепло, но очень сыро. Вдали, в углу — стол. Керосиновая лампа слабо освещает сидящего за столом молодого человека. Он читает книгу. Я глубоко вздохнул и застонал. Молодой человек оставил чтение, подошел ко мне и спросил, что мне нужно. Я попросил воды. На мой вопрос, где я нахожусь, он объяснил, что в полуподвале больничного помещения и что это «госпиталь» для таких, как я, военнопленных. Врач сюда не приходит, а только старший фельдшер, который установил, что у меня возвратный тиф. Я уже перенес первый приступ, а всех их бывает четыре или пять, с промежутками от восьми до десяти дней. В этой «палате» все — тифозные.
Температура у меня стала нормальной, но появилась сильная слабость. Поев хлеба и запив его горячей водичкой, я крепко заснул и, когда проснулся, почувствовал себя гораздо здоровее. Сидевший за столом молодой человек оказался дежурным фельдшером. Он — студент, медик. Узнав, кто я и что я тоже бывший студент, стал ко мне относиться особенно внимательно и перевел меня на место рядом со своим столом. Наше питание было плохим по качеству и, конечно, малопригодным для больных: серый, полусырой хлеб и неизменный перловый суп («шрапнель»). По утрам давался «чай» — просто горячая вода с сахарином.
Мой новый знакомый рассказал, что в городе свирепствует тиф. Очень много больных. Все лазареты переполнены, и приходится размещать больных в места вроде нашего. Смертность велика, особенно среди военнопленных, как находящихся в крайне скверных условиях. Поговаривают о разгрузке города от больных. Конечно, эвакуировать будут только служащих Красной армии, и то — с более или менее крепким состоянием здоровья. За время моего недельного пребывания в «лазарете» там было несколько смертных случаев. Лица умерших сразу же укрывались шинелями-одеялами, и умершие уносились на носилках. Взамен стали присылать больных, уже красноармейцев. Очевидно, в настоящих госпиталях свободных мест не стало.
Однажды, во время своего дежурства, мой знакомец-фельдшер принес мне и некоторым другим больным по чистой смене белья и верхней военной одежды для замены нашей, уже пришедшей в негодность. Это была старенькая одежда, но выстиранная и продезинфицированная. Как она была кстати, и как мы были благодарны этому чудному, сердечному человеку, когда узнали, что это была исключительно его заслуга: он долго хлопотал и добился своего! Однажды он мне тихонько сообщил, что мог бы устроить так, что меня бы эвакуировали из города, выдав мне удостоверение, как военнослужащему Красной армии. Иначе, по его словам, при теперешних условиях я вряд ли смогу перенести свою болезнь благополучно.
Я задумался над этим предложением, но ничего определенного не сказал в тот день, а наутро к нам неожиданно заскочил какой-то военный чин с кипой бумажек и, вызывая по фамилии, вручал вызванному одну из них. В числе таких оказался и я. Читаю: эвакуационный лист на мое имя и… звание — ротный писарь какого-то полка (стояла трехзначная цифра). Меня даже передернуло от неожиданности: я ведь прекрасно понимал, чем пахнет для меня это присвоение звания красноармейца! С другой стороны, перспектива долгого пребывания в подвале тяжело больным и дальнейшая судьба — высылка в лагерь, ослабевшего после болезни — меня просто угнетали. Что делать?
Мои размышления внезапно были прерваны санитаром:
— А ну, давай вставай, пошли!..
Подхватили под руки тех, кто плохо ходил, повели нас во двор, где уже ожидали сани, посадили по четыре человека в каждые и повезли на станцию, а там погрузили в санитарный поезд. И вот я на средней полке в теплом, чистом вагоне. Весь наш поезд наполнен тифозными больными. Везут куда-то на север. Кормят сносно. Дважды в день обход врача. В каждом вагоне дежурный санитар для ухода за больными. Напротив меня лежит молоденький красноармеец-башкир, почти не говорит по-русски; недавно перенес очередной приступ и сейчас с жадностью ест. Рядом лежит пожилой, уже демобилизованный красноармеец. Он все время оживленно болтает о встрече с семьей. Поезд двигается медленно. Лежать надоедает. Ни книг, ни газет. Скучно и тоскливо… Волнует и незаконность моего пребывания среди чуждых мне людей и ее последствия. По ночам слышится бред больных, которого почему-то не замечаешь днем; зовут санитара, переименовывая его в «синатара».
На третий день пребывания в поезде у меня начался очередной приступ; высокая температура, полубессознательное состояние, отвращение к пище и сильная жажда. Как-то ночью стал звать санитара: хотелось пить. Санитара не было, и я сам спустился с полки, в полутьме нашел ведро с водой, которая, как я после узнал, была предназначена для мытья пола, и стал жадно пить, а потом свалился без сознания от слабости. Очнулся лежащим на своей полке, куда меня водворили санитары. Многие, за время моего пребывания в вагоне, умерли. Умер башкир-сосед и тот пожилой, что лежал рядом со мною, так и не увидав своей семьи. В соседнем отделении с верхней полки свалился во время приступа больной и разбился насмерть. На свободные места «вселяли» новых лиц, тоже военных и тоже тифозных.
Наконец, прибыли на станцию назначения, — так мы определили, слушая разговоры санитаров. Это была станция Тамбов. Действительно, вскоре началась выгрузка больных. Кто мог ходить — шел сам или его поддерживали санитары, а сильно ослабевших выносили на носилках. Я принадлежал к первым. С трудом встал, меня подхватили под мышки санитары, вывели на станцию и уложили в сани, где уже лежало двое больных. Было морозно и ветрено, ведь был декабрь месяц. Сразу же, как только сани тронулись, мы взвыли от холода и заерзали: тощая шинелишка совсем не грела ослабевший организм. Сердобольный возчик остановился, достал рогожу, укрыл нас ею и набросал сверху соломы, еще какого-то тряпья, и нам стало как будто бы теплее, но все же холодно.
Ехали долго… Остановились у большого двухэтажного здания бывшей духовной семинарии, приспособленной теперь под госпиталь. Поместили нас в угловую «палату» (бывший класс), плохо отапливаемую. Лежали в одежде, а поверх укрывались с головой шинелями и тонкими одеялами; открыто было только лицо. Медицинский уход был сносным. Питание — неважное по качеству и недостаточное. Хлебные порции были очень малы, и, чтобы они полностью доходили до больных, устанавливалось дежурство самих больных при развеске хлеба, и ими же он разносился по палатам. Довески к порциям укреплялись палочками, вроде зубочисток. Вставали — кто мог — только в уборную или на дежурство. Когда проходили по коридору, останавливались почитать висящие на стенах плакаты. Они были оборванные и грязные; обрывали их для курева, хотя они были из плотной бумаги, но другой не было, разве только принесет кто-нибудь старую газету.
Время шло… У меня прошли и третий, и четвертый приступы. Ослабевший организм тяжело переносил их, хотя они и не такие уж сильные. Подошел пятый, самый тяжелый для меня, приступ. Я, как мне потом передавали соседи, бредил, срывал одеяло, порывался вскакивать. Вызывали врача, давали какое-то лекарство, потом, когда пришел в себя, — аспирин в порошке. Это была первая порция аспирина в моей жизни. То ли от этого, то ли от слабости, но после аспирина я так сильно вспотел и стал таким мокрым, будто бы меня окунули в воду, а пар шел от меня такой, будто бы я вышел из парильни. Удивленные соседи опять вызвали врача. Тот пришел, осмотрел и приказал санитарам передвинуть мою кровать в соседнюю палату, где было гораздо теплее, вытереть меня и переменить белье на сухое, так как раскрывать меня в холодной палате было опасно: можно застудить насмерть. После этой процедуры я крепко заснул. С этого дня началось мое выздоровление.
Через несколько дней меня вызвали в канцелярию, где находились заведующий лазаретом и мой повседневный врач. Они объявили, что мое здоровье теперь в порядке, но нужно укреплять организм хорошим питанием, и сказали, что дают мне трехнедельный отпуск, а потом — в свою часть. Легко сказать, — в свою часть!.. Спросили, где мой дом. Я замялся, а потом назвал свой город на Северном Кавказе. Мне дали направление в так называемый эвакопункт при станции Тамбов, который занимался отправкой выздоравливающих.
На другой день я побрел туда. Эвакопункт был далеко от госпиталя, я же был слаб, плохо одет, а погода стояла ветреная и морозная, и было бы мне очень скверно, если бы попутный мужичок не взял меня и не довез до станции на санках, укрыв дерюгой. Он всю дорогу покачивал головой и приговаривал, вот, мол, как тебя отблагодарила советская власть за то, что ее защищал! Надо сказать, что это было время, когда в Тамбовской губернии орудовали повстанцы (Антоновцы), поддерживаемые крестьянством, так как оно особенно страдало от советской власти из-за непрерывных продразверсток и продналогов.
Эвакопункт — небольшое здание, напротив вокзала. При нем имелись столовка и спальное помещение с двухъярусными нарами. Кормили два раза в день, почти всегда густой чечевичной похлебкой, чаем с сахарином и к ним полагался фунт хлеба. Выдали котелок и ложку. На привокзальной площади имелся маленький базарчик и, конечно, толкучка. Продавалось всякое барахло и съестное. Очень аппетитно выглядели кружки колбас и были, сравнительно, недороги. Когда эту колбасу проносили мимо меня, мои соседи кричали: тпру, тпру! — и смеялись. Оказывается, вся продаваемая колбаса делалась из конины. У меня был чудовищный аппетит, как у всех выздоравливающих, но купить продукты было не за что…
Через несколько дней, когда нас накопилось достаточное количество, всех повели на станцию и посадили в поезд, направлявшийся на станцию Козлов. За два пролета до Козлова поезд почему-то застрял. По вагону прошел слух, что его задержали Антоновцы. В вагоне притихли, и было ясно слышно, как кто-то зашел в вагон, как спрашивал, у кого имеется оружие, — нужно немедленно отдать, а то будет плохо.
Заглянули и в наше отделение. Их двое: один в темно-синей поддевке, с желтым поясом, на котором висел револьвер. Красивый, румяный, с курчавой бородкой, одним словом — настоящий «добрый молодец». Другой — лет сорока, в солдатской шинели, с винтовкой. Первый пытливо осматривал каждого; второй спрашивал, у кого имеется оружие. Наш изнуренный вид недавно переболевших не вызвал интереса, и «гости» удалились.
Мы затем бросились к окнам: было любопытно еще раз посмотреть на Антоновцев. Невдалеке увидели несколько саней, очевидно принадлежащих им. На одних санях был укреплен «флюгер» (пика с флажком), сшитый по диагонали из двух кусков, белого и синего цвета. К саням подошли несколько разнообразно одетых мужчин, и среди них наши «гости». Кое-кто нес по несколько винтовок, значит — был «улов». Расселись по саням и умчались…
Вот наконец и станция Козлов… Вокзал забит народом, буфет бездействует, пусто, только стоит громадный, ведер на двадцать, самовар. Нам предстояла пересадка, а дальше — путь на юг, длительный, тяжелый из-за холода (вагоны не отапливались), духоты, тесноты и, главное, голода. Мы могли получать еду только на так называемых питательных пунктах, находящихся на больших узловых станциях, и только в дневное время. Если успевали, то сразу же, по прибытии поезда, бросались на эти пункты со своими котелками, получали порцию супа и порцию хлеба и жадно все это съедали. На наших свидетельствах делали отметку о получении питания.
Прибыли на так хорошо знакомую станцию Ростов. Опять пересадка. Вокзал переполнен народом. Валяются на полу, который давно не чистился… Поезда ходят редко и нерегулярно. Вагоны берут приступом. Беда слабым или обремененным вещами… О билетах не могло быть и речи… После долгого ожидания подкатил нужный мне поезд. Выбежал на перрон, а там уже толпа, да и поезд переполнен, — стоят даже в тамбурах… Кто-то крикнул, что где-то, на запасном пути стоит состав, готовый для отправления на юг. Бежим туда. И там уже все вагоны заполнены, но не так плотно, как в первом, можно и потеснить… Тесним. Я без вещей, мне легко протолкнуться, и я — в вагоне. Набились в вагон до отказа и ждем. Терпеливо ждем… долго ждем, но все же поехали. Дождались! Опять знакомое чувство: душно, холодно, голодно… Зато едем, действительно едем!..
Но всё, что было, осталось позади, а вот впереди — уже ясно вижу окраину моего родного города, как я схожу на перрон и с поднятым воротником и нахлобученной шапкой, чтобы не быть узнанным, вхожу в вокзал, бегло озираюсь и ищу укромное местечко. Народу и здесь много. И вот приехал. Кое-как примостился у краешка окна и… задумался. А подумать было о чем. Ведь я присвоил чужое воинское звание, скрыв свое прошлое, и приехал незаконно — это одно. Другое — меня в этом маленьком городе многие знают очень хорошо, знают, кем в действительности я был. Значит, скрыть правду о себе невозможно… |