Лето 1931 года. По пинежским участкам УСЛОНа собирают этап. Уже третий день как с работы сняли. Комплектуют в отдельном бараке. Все больше молодежь здоровая, интеллигентные тоже, видать, есть (учителя, может, священники или артисты, кто их разберет? Все вроде одинаковые). Выдали всем новые телогрейки, штаны, белье, ботинки. Куда это собираются гнать? Хуже не будет, куда уж! Пайки раздали на пять дней. Народу много. Человек двести. Опять перекличка. Комендант передает конвою формуляры. Построились, вышли. Прощай, лагерь «родной», чтоб ты провалился!..
Станция Луза, опять теплушка – поехали! Не то Котлас, не то Великий Устюг… не разобрать. Река – Северная Двина. Загнали на пристань. Куда? Никто ничего не знает. В Архангельск на лесопогрузку? Загнали на пароход «Глеб Бокий», в трюм, прямо на днище, шпангоуты торчат, вода по щиколотку. Заорали, зашумели: «Доски давай!» Взяли десяток парней – приволокли доски. Стояли сутки, пока загружали пароход. Пить, жрать охота, на оправку не выводят. Закрыли трюм – пошел, поплыли! Еще только через сутки накормили, дали воды. На палубу не пускают. Параши не поставили… А в трюме – друг на друге. Темно, вонь…
Прибыли, Архангельск. Еще сутки держат. Ор, грохот, шум: «Жрать давай! Воды!» Это, конечно, урки орут. Интеллигенты – те молчат, терпят. Если б вызвали: «Клади голову на плаху!» – интеллигенты осведомились бы робко: «В шапке или без шапки?» И очередь строго выдерживали бы…
Арест, лагерь, этап – это потрясение! Шок! От которого ни в жизнь не отойти, не избавиться, не вылечиться. И чем интеллигентнее человек и чем старше – тем глубже и сильнее это состояние. Для уголовников-рецидивистов тюрьма – дом родной, а лагерь – почти свобода. Они быстро приспосабливаются к любой обстановке. Интеллигенция в ужасе присматривается и ждет… Были, конечно, и смелые, и протестующие, и в обиду себя не дающие. Им очень трудно… Были такие, но мало.
Наконец, накормили, пересчитали выживших и перегрузили в трюм большого грузового корабля. Добавили еще человек сто. Через день вышли в открытое море. Слухи были: не то остров Колгуев, не то Новая Земля, не то Соловки.
Белое море, Баренцево, Карское – это было путешествие! В этом же трюме груз: трубы, доски, ящики, бумажные мешки с цементом, железные бочки с соляркой и керосином – и люди! Триста человек! Без какой-либо «подстилки». День и ночь страшная качка! То килевая, то бортовая. Шторм! Временами через открытый люк высоко-высоко горизонт виден, море, волны. Морская болезнь – рвота, стоны, вонь; грохот волн, падают ящики, рассыпается цемент, люди, пытаясь удержаться, хватаются за что попало, все вповалку, без еды, питья и воздуха. Затихло… Прибыли.
Сколько времени длится этот ад – сообразить трудно. Потом выяснилось – трое суток (высадились 10 августа 1931 года). Высаживаются живые. Сколько там в трюме осталось – неизвестно, да и неважно: выгружаются! Корабль на рейде, в бухте, километрах в десяти от берега. Льдины-айсберги рядом; низкий песчаный берег, скалы, до горизонта тундра, бараки и запах еды… Остров Вайгач.
Честно говоря, жили там хорошо. В бараках нары «вагонкой», столовая, питание хорошее, обмундирование хорошее, охраны нет, зоны никакой нет, поверка – раз в два месяца, баня хорошая с изобилием воды и мыла, стричься не обязательно, в прачечной смена белья регулярно. Электростанция, фактория для ненцев рядом, туда шкурки песцов привозят в обмен на патроны, винтовки. В клубе много книг, шахматы, шашки. Стадион, футбольное поле, турники, кольца, лестницы. Зимой – лыжи. Рядом речка. Летом воду брали из нее. Зимой оттаивали снег.
Вечная мерзлота. Заполярье. Три месяца светло, три месяца темно, а остальное время «серятина». Летом (июнь, июль, август) – в оврагах остаются ледники, а в бухте – айсберги. Зимой всегда сильный ветер и мороз 35 градусов. Волшебное северное сияние временами охватывало все небо от горизонта до горизонта, казалось, эти разноцветные переливающиеся фантастические лучи потрескивают! Это когда тихо вдруг и вьюги нет. А когда вьюга, по веревке ходили из барака в барак, лицо приходилось закрывать теплой маской из тряпки – только глаза открыты. Часто обмораживались.
А летом без накомарника ни шагу! Крупные, какие-то особенные комары загрызали до смерти оленей. Олени летом уходили от комаров на север, переплывали Маточкин Шар и Югорский Шар. Бывало, зарежут оленя, сдерут с него шкуру, а она вся в дырках и под ней черви, вроде мотыля, только белые – это личинки комара. Оленей было много, ненцы часто посещали факторию, заглядывали в лагерь, и собак-лаек было много и в лагере, и у ненцев.
Песцы ночью в ящиках с отбросами копались. Много песцов. Они питались пеструшками-хомячками, которые живут в тундре во мху. Занятное это место, Вайгач! И совы белые, полярные, иногда прилетали, сидели вдали, как столбы ледяные, и тюлени в бухте жили, выныривали на свист любопытные. И берега пологие, песчаные, оставляли нетронутые человеком полоски-терраски – многолетние следы регрессии моря. На айсбергах – пепел метеоритов, а в тундре морошка, ягода волшебная, и гаги в собственном пуху выводят детенышей…
Чайка стонет человечьим голосом,
С моря в тундру тянется туман,
В небе туч седые полосы,
В скалы плещется холодный океан…
С криком вьются над болотом утки,
Под ногами мокнет мох олений,
А на склонах плесенью осенней
Грустно расцветают незабудки.
А работа? Работа страшная! За бухтой Вернека, в десяти километрах от лагеря – шахты: свинцовые, цинковые рудники. Летом на карбасах отправлялись туда, зимой пешком шли по льду. Столбы, веревки, тропа. По веревке шли. Рудники жуткие! Людей в ствол спускают «бадьей», вручную, коловоротом, как в колодец. Штреки – на разной глубине. Вагонетки, груженные рудой, выкатывают тоже вручную. Руду сортируют под открытым небом и под навесами. В забоях орудие шахтера – отбойный молоток (компрессор снаружи), освещение – лампочка на каске. Крепление слабое – вечная мерзлота, «жила» узкая – в забое работаешь лежа с киркой.
Всю зиму – работа в шахтах, в светлое время года – сортировка. А в августе – отгрузка руды на пароходы. Вот такой «рабочий цикл»!
И еще геологоразведка. Полевые поисковые группы вели разведку в глубине территории: били шурфы, изучали россыпи, собирали образцы породы. В местах предполагаемых месторождений полиметаллов разведку вели буровыми «крельюсами». Встречались золотые самородки, серебро, свинец, цинк, медь, флюорит, олово. Часто обнаруживались россыпи благородных камней: рубинов, изумрудов, яхонтов, аметистов, горного хрусталя. Независимо от статьи и срока, всем идут «зачеты» (день за два), а на особо трудных участках – три дня за день. Начальник лагеря Дицкалн Александр Федорович имел право досрочно освобождать и сокращать срок особо отличившимся, за исключением 58-й статьи.
О начальнике стоит сказать несколько слов. Начальник лагеря был внешне незаметен, появлялся в лагере редко, был одет в бушлат или полушубок, никогда ни к кому не обращался (иногда приходил в клуб на спектакли), жил на отшибе в доме, окруженном оградой из колючей проволоки, рядом с радиостанцией и бараком охраны. Но однажды мы увидели нашего начальника другим: он встречал начальство с материка и стоял на пристани в военном мундире (четыре ромба в петлицах!) – член Военно-революционного совета!
Однажды после очередного выступления «Живгазеты» за мной пришел охранник.
– Куда? Зачем?
– Начальник вызывает.
Ну, думаю, в карцер посадят (накануне, когда оформляли зал к 8 Марта, я нечаянно сел на портрет Крупской, а когда кто-то сделал мне замечание, что-то дерзко ответил). Решил, что донесли.
Привели меня к начальнику. Он один.
– Садитесь. Чаю хотите? Маша! Дайте нам чаю.
Маша (что-то вроде домработницы) принесла ужин. Пробыл там часа два.
Александр Федорович оказался человеком образованным. Разговаривали мы о театре, о литературе, о музыке. (Настороженность моя не исчезла.) Он читал стихи Блока, подарил мне книжку, велел не «распространяться» о визите.
Еще два раза я был в гостях у начальника. Не знаю, приходил ли кто-нибудь и когда-нибудь еще. Семьи у него не было, видимо, он был страшно одинок. Я хранил тайну. Однажды мы даже играли на бильярде, и он исполнил на фортепиано Шопена.
А ведь слава о Дицкалне была как о суровом, строгом, даже жестоком человеке: это по его распоряжению был устроен карцер в заброшенном шурфе в вечной мерзлоте (этот карцер называли «могилой»).
Вот таким был остров Вайгач, «экспедиция» УСЛОНа ОГПУ.
Невозможно не сказать о моей собственной роли в жизни Вайгача. Я – актер. Всегда, везде и во всем – актер. От рождения, по призванию. И где бы я ни был, чем бы ни занимался, – всё окружающее я всегда воспринимал по-особому. Я и сам не могу определить совершенно точно, какие ощущения владели мной в ту пору.
На все происходящее со мной я смотрел как бы со стороны. Было страшное любопытство: зачем все это? Что дальше? Имеет ли это какой-то смысл?
И вместе с тем я испытывал жадное удовольствие и даже наслаждение от возможности участия в этой жизни, от познания окружающей действительности.
Конечно, я прекрасно знал и помнил, что нахожусь в заключении, но это не было главным! Удивительно: в то время я не стремился на свободу. Свобода была всегда внутри меня. Я мог внушать себе чувство независимости и свободы.
Это еще в тюрьме и, пожалуй, до тюрьмы было у меня: я сам так хочу! Никто меня не принуждает! А будоражащее «Что дальше?» не позволяло тосковать. Интересно! Ей-богу, интересно! Где еще увидишь такое?!. И… понесла меня волна судьбы из тюрьмы в тюрьму, из лагеря в лагерь, от этапа к этапу. Подумать только! 1931 год, август, всего-то восемь месяцев после тюрьмы, а путь – Котлас, эвакуация, этап, Пинега, побег, изолятор, трасса, опять этап, трюм корабля и, наконец, Арктика, Вайгач. Чудо! И всего-то восемь месяцев!
Сначала я работал в шахте на откатке, но в первые же дни увидел КЛУБ! Пианино. Хор разучивал «Смело, товарищи, в ногу». Я немедленно проник в клуб. Через месяц я организовал «Живгазету» и уже показал начальнику КВЧ какую-то программу.
И – пошло! Каждую неделю – выступление. «Парады», «оратории», «концовки», «хоровая декламация», песни, танцы. От работы в шахте меня освободили, назначили на ближайшую буровую вышку мотористом. Легче, времени больше для «Живгазеты».
Восемь часов я, как ненормальный, провожу в клубе. Тексты пишем сами, репетируем новые материалы на местные темы. Наконец, ставим спектакли. Первый спектакль – «Штаб-квартира». Ведь обнаружил же я с открытием навигации в прибывшем этапе целых пять актеров.
Помню Елену Петровну (Зонина или Зинина?), немолодая уже, хорошая актриса, играла Василису («На дне»). Потом Жаркова помню, Колю Бурцева, Николая Литвинова, которого я встретил позднее на Беломорканале. Боже мой! Сколько забыто имен…
Чудом сохранились у меня кое-какие материалы, заметки, списки участников эпохи вайгачской «Живгазеты», «стихи», сочиненные тогда:
…Не будем мы чарами недр восхищаться!
Не будем гармонию чудес созерцать!
Нам надо поглубже в скалу пробиваться,
Нам надо руду добывать!..
Растут ударников могучие полки!
Мы старый мир и быт берем в штыки!
Вот участники, молодежь, почти все студенты: Егерев, Подгоренский, Каледенко, Чуприков, Калинников, Дегожский, Середняков, Клодницкий, Малаховский, Солонин, Александрович, Ильин. Были еще две девушки. Фамилии их не сохранились. Немудрено, ведь с тех пор почти шестьдесят лет прошло. А события, спектакли помню все подробно. Декорации преимущественно были условными, а костюмы самодельными. Все мы, помню, были искренними энтузиастами нашего театра. Он был для нас «окном на волю».
Вскоре наш клуб-театр становится подлинным культурным центром, а выступления «Живгазеты» и спектакли исключительно популярными. Их посещали все лагерники без исключения. Другого ведь ничего не было. Тогда не было кино, радио, телевидения. Письма и газеты поступали два-три раза за лето.
Был у нас небольшой оркестр: гитара, балалайка, мандолина. Выпускали мы и стенгазету. В ней очень часто менялись заметки, карикатуры, последние известия. Начальник лагеря имел связь с материком по радио, и некоторые важные новости через начальника КВЧ попадали к нам, в стенгазету.
Я везде работал с удовольствием. На буровой вышке уже стал мастером и бурил скважины глубиной до двухсот метров. Увлекался геологией. Геолог профессор Витенбург четыре года был моим учителем. А профессор Сущинский познакомил меня с основами петрографии. Летом я уходил в поисковую партию с геологами: палатки, лаборатория, инструменты, топография. Мы собирали образцы породы, составляли топографические карты, а зимой занимались камеральной обработкой материала, делали геологические разрезы полезных ископаемых.
Я гордился, что на одной из наших карт была помечена речка моего имени. Случилось так, что я открыл флюорит (плавиковый шпат) у одной из маленьких, безымянных речек, которых летом повсюду было много. Их обычно на карте отмечали номерами, а про эту речку говорили: «Та, на которой Дворжецкий нашел флюорит». А потом сделали общую топографическую карту, а на ней осталась «речка Дворж».
Я от всего получал удовольствие: изучил язык ненцев, ездил на оленьих упряжках по стойбищам, умел на нартах орудовать хореем (шест для управления оленями), присутствовал на ритуале «священного жертвоприношения» – «пропасти жизни». Было на возвышенности каменное плато, а в середине дыра, в поперечнике метра три. Если туда бросить камень, то не слышно, когда он упадет, – что-то бездонное. Туда ненцы бросали поджаренного «олешка», которого обрабатывали тут же, на костре. Вокруг валялись кости. «Святое место!» Туда никто не ходил – боялись.
А однажды я заблудился в тундре. Закончив буровую разведку на западе острова, километрах в двадцати от базы, я отправил группу и оборудование на карбасе через залив, а сам пошел в обход пешком, надеясь часа через четыре-пять добраться до места. Мог бы вместе со всеми поехать – нет: интересно! Одному в тундре! Уже часа через три я понял, что заблудился. Потерял направление. Шума моря не слышно. Тундра повсюду одинаковая: холм – долина, холм – долина. Солнца нет, пасмурное, блеклое, молочное небо без туч. Ветра нет, тишина… Только тундра, тундра, тундра – во все стороны одинаковая… бесконечная…
Так продолжалось трое суток. Уже на вторые я выбился из сил. Спал урывками, на возвышенности, выбирая сухое место. К ночи становилось темно. Начались галлюцинации. То в одной стороне вижу огоньки, то в противоположной. Уже не шел – полз. Часто впадал в какое-то полусонное, полусознательное состояние. Лежал долго. Очнулся однажды, открыл глаза и увидел возле руки живые существа – хомячков-пеструшек. Чувство голода, мысль о жизни… Откуда сила взялась? Стремительно набросился… Удалось схватить одного. Сжал в ладони, прижал ко рту этот теплый комочек и зубами впился в кровь, в косточки, в шерсть. Опять потерял сознание. Когда очнулся, уже мог встать, мог мыслить, жил… Опять поймал хомячка и опять съел его живьем. Пошел. Через два часа я услышал шум моря!
Меня нашли. В больнице я пролежал недолго – дней десять.
И еще раз был в больнице: отморозил руку – тоже было «приключение»
Зима. Ночь. На бухту Долгую нужно отправить десять бочек солярки. Это сто километров на север. Сделали сани – площадку из бревен, погрузили, увязали бочки, переоборудовали трактор (сделали закрытую, утепленную кабину), взяли палатку, фонари, компас. Впереди двое на лыжах для разведки дороги. На холмах ветер сдувает снег, а овраги и каньоны полностью засыпаны снежной пылью. Вот и провалился я в каньон, лыжу сломал, под снегом с головой оказался. Выбирался – не выбрался. Выбился из сил, устал, уснул под снегом… Сутки, оказывается, искали меня, бочку солярки сожгли. Отправили обратно, хорошо, что недалеко еще было. Выяснилось, что левая рука, с которой сдуло снег, замерзла. Врач был хороший – отходил! Хотели было отнять руку, через неделю только пальцы зашевелились. А рана на предплечье долго не заживала.
И еще было приключение. Но тут уже без больницы обошлось. Разгружали бревна с «Володарского». Судно стояло на рейде, километрах в пяти от берега. Уже лед, торосы, а между торосами и судном – «сало». Это полузамерзшая вода, как каша. Толстый слой. Ни лодка не пройдет, ни пешком не добраться до корабля. Стали на сало бросать бревна и делать мостки, что-то вроде настила. Сверху еще и доски положили и стали бегом разгружать. Останавливаться нельзя – начинает прогибаться все «сооружение». Ну, постепенно стали привыкать, осторожность мало-помалу исчезла… А на разгрузку выходили все – это как аврал! Ведь бухта замерзает, последние суда. «Рабочий» и «Володарский» в ударном порядке разгружаются день и ночь. И угораздило меня провалиться в сало с бревном на плече. Опять мой «ангел-хранитель» помог! Чудо! Рука вынырнула рядом с бревном. Вытащили меня, в кочегарку, раздели, стакан спирта дали… Высох и опять пошел разгружать. Не принудительно, а добровольно. И не заболел. Вот какой был организм, вот какой был энтузиазм. И я не уверен, что многие работали так исключительно ради зачетов. Но… и ради зачетов. Как-то при разгрузке свалилась в море «бухта» каната. Не раздумывая ни секунды, двое бросились в воду, им подали «круг», вытащили на палубу, подняли «бухту» каната. И – приказ начальника экспедиции (мы так называли Вайгачский лагерь): сократить каждому на год срок заключения.
Было, конечно, и тяжело, трудно. Весной слепли от постоянного яркого, низкого, едкого какого-то света. Выдавали темные защитные очки, но их было мало. Мучительно отражалась на глазах, на зрении разница: темная шахта и сверкающий снег! Весной – цинга, несмотря на то что выдавали клюквенный экстракт. И даже спирт выдавали: 50 граммов в неделю (далеко не всем и не регулярно, что становилось предметом раздоров). Распухали ноги, выпадали зубы. И волосы выпадали от «дистиллированной» снежной воды, которой всю зиму пользовались. Летом – комары, зимой – морозы. Очень многие зимой обмораживались. Их направляли через залив к рудникам. Некоторые сбивались с пути, несмотря на веревку, то обвал, то газ. И на разгрузке-погрузке были несчастные случаи. А однажды осенью карбас с рабочими не смог подойти к берегу, ветром нагнало «сала», в тридцати метрах застряли. Больше суток бились и с берега, и с карбаса: и настил строили, и на брюхе ползли – не удалось спасти никого. Пурга началась. На глазах у всего лагеря погибли люди. Ни проплыть, ни подойти… Только через две недели, когда лед окреп, вырубили их, двадцать человек, уложили в штабеля, закрыли брезентом – временная могила. Летом схоронили в пустых шурфах, они и сейчас там целенькие – вечная мерзлота…
Невероятные «чудеса» были на Вайгаче. Например, никто никогда не болел. Там можно было замерзнуть, но не простудиться. Никаких микробов! Любая травма – без воспаления! Никакой инфекции. Я, например, однажды осенью в шторм был смыт волной с тонущего, наскочившего на банку бота «Силур». По глупости, конечно: залюбовался бурунами, а команда в это время спешно высаживалась на карбас, находящийся на буксире, и рубанула конец. Вынесло меня к берегу (опять «ангел-хранитель»!). Выбрался я, разделся, выжал рубаху и подштанники, надел и бегал, пока не обсох. Выжал гимнастерку, надел и опять бегал, а когда рассвело немного, обнаружил в полукилометре карбас и людей у костра, укрывшихся от ветра за выступом скалы. И что? Насморка даже не схватил. Молодость, здоровье и романтика.
Мне всегда казалось, что романтикой там охвачено большинство. Просто не помню унывающих в своем окружении. И люди были значительные, интересные. Кроме вышеупомянутых профессоров, помню инженера Кузьмина – веселого, доброго, вечно изобретающего что-то, восторженного и чуткого. Он и в спектаклях принимал участие. Помню барона Кунфера Отто Юльевича, «чопорного» джентльмена, исключительно остроумного. Он ведал библиотекой в клубе, был в высшей степени эрудирован, закончил когда-то Кембридж или Оксфорд. Хвалился, что успел «прогулять» последнее имение предков буквально накануне Октябрьской революции, потом пропивал фамильные драгоценности вплоть до конца нэпа, а когда пришли к нему с обыском, он успел последний оставшийся у него крупный бриллиант проглотить. Позже спрятал его в ножку венского стула, а стульев было… двенадцать! Оригинал необыкновенный. Он здесь, на Вайгаче, успел собрать коллекцию чудесных драгоценных камней и самородков. Работяги приносили, геологи. Можно было все это хранить как сувенир, а вывозить ничего не разрешалось. Освобождающихся подвергали тщательному обыску, все отбирали, даже кубики пирита или кристаллы хрусталя. Когда выдавали новую телогрейку, а старую отбирали, ее тут же сжигали в специальной печке, сделанной из железной бочки, с поддоном и нефтяной форсункой. Кстати, эту печку сконструировал инженер Кузьмин. Вентилятором сдувало золу, а расплавленное золото оставалось на поддоне из керамики. Иногда немало оставалось.
Тот же Кузьмин помог мне устроить в клубе юбилейную выставку. Один из экспонатов производил необыкновенно яркое впечатление. Идея, признаюсь, была моя. Представьте: на большом листе фанеры – карта острова Вайгач, на ней отмечены все месторождения полиметаллов, они обозначены образцами меди, золота, серебра, цинка, олова, свинца, камушками флюорита, граната, аметиста, рубина – всем, что нашлось в коллекции. Около каждого образца вмонтирована электропроводка, а сбоку – обыкновенные часы-ходики, на циферблате – клеммы, вместо цифр в центре – одна минутная стрелка, маятник снят, отчего держатель маятника качается очень быстро и стрелка движется по циферблату, задевая клеммы, замыкается контакт – и вспыхивают лампочки на карте поочередно. Все это выглядело чудесно и всем нравилось («чем бы дитя ни тешилось»…).
А Кунфер ухитрился даже «ликер» варить, кофейный: спирт, сахар, кофе «здоровье». И рюмочки маленькие сделал из лекарственных пузырьков; срезал горлышки ниткой, намоченной в керосине. Нитка горит, а пузырек опускают в воду. Изобретатели! В тюрьме ухитрялись спичку раскалывать на четыре части, носки штопать при помощи рыбьей кости, шахматы из хлебного мякиша «творили». На Вайгаче и махорку нам выдавали. Только денег не платили.
На берегу громоздились штабеля мешков с мукой, коровьи туши, бочки с сельдью. Для овощей – утепленный склад, а овощи всегда мороженые. Охрана – вооруженные часовые – постоянно дежурила у радиостанции, у особняка начальника, у складов с продуктами и около цистерны со спиртом. К начальнику экспедиции относились хорошо. Он благоволил нашему театру и через КВЧ одаривал всех участников подарками и благодарностями в приказе. Мы понимали, что и ему несладко.
Какие чувства были, какие настроения у вайгачцев-«каэровцев» (К. Р. – контрреволюционеры)? Вот в основном: все репрессированы без вины, в результате «классовой борьбы». Живы, слава богу. Начальство не издевается. Условия жизни и работы хорошие – ничуть не хуже, чем у «вольных» в экспедиции, трудности одинаковые. В других лагерях, знаем, хуже. Тут идут большие зачеты – это хорошо, это сокращает срок, может быть, приближает час освобождения. Неволя, разлука? Время такое – у всех разлука, у всех неволя. Надо держаться, надеяться на лучшее, выжить!.. Для всего этого тут, на Вайгаче, шансов больше, чем где-либо в другом месте, в другом лагере.
А у меня еще любимое дело – театр! Это отдушина исключительная. Понятно поэтому, что я был потрясен, когда мне объявили:
– Собраться с вещами для отправления на материк!
И сразу меня изолировали и не дали попрощаться с друзьями. Конец кажущейся свободе.
Это было 10 августа 1933 года. Опять! Куда?
Но все же где-то в глубине души снова начала подниматься волна интереса и любопытства: «Что дальше?» |