Купить печатную версию
КУПИТЬ ЭЛЕКТРОННУЮ ВЕРСИЮ
Из Красноярска Бог вывел. Чудом просеялись через решето, чудом из смертельного капкана целы и невредимы спаслись. И до родного дома добрались тоже чудом. А только жить там нельзя оказалось. Круто заворачивали большевики! Только держись! Шли на Сибирь с лозунгом: «Все в Сибирь за хлебом!» Голытьба проклятая, воровайки! И пришли, и отняли весь хлеб до последнего зёрнышка. Более тридцати видов развёрстки ввели: на зерно и овощи, на мясо и яйцо, на кожи и шерсть… И не только прибрать к рукам запасы им надо было, но сломать мужика! Вместо того, чтобы наладить товарообмен на основе свободной торговли, просто отбирали продукты у крестьян безвозмездно! Поясняли, что такие меры необходимы из-за голода в Европейской России! А будто бы не они, разбойники, довели её до голода этой же самой продразвёрсткой! Теперь и Сибирь до такого же бедствия довести надо было. Для грабежа мужиков снарядили сюда в помощь местным негодяям целую армию: шесть тысяч продотрядчиков, девять – продармейцев и двадцать – рабочих! Эти-то мОлодцы и выгребли весь хлеб – до шестнадцати миллионов пудов. А никого не накормили! Не только центр, но даже свои сибирские гарнизоны и города снабдить не смогли. И что же сделали? Издали декрет! «Губпродкомиссару предоставляется право в порядке боевого приказа возлагать личную ответственность за своевременную ссыпку на председателей волревкомов и волиспокомов, подвергая не выполнявших заключению в концентрационный лагерь. Тому же подвергаются кулаки, не ссыпающие хлеб и подстрекающие к невыполнению развёрстки». И заварилась каша! Стали повсеместно хватать мужиков «за недоимки»! А какие недоимки, когда повыгребли всё, даже семенного фонда для посевной не оставив? И ещё допекли! В родной Алтайской губернии сообразили устроить махинации с солью. Создали искусственный дефицит и спекулировали: давай нам, мужик, пуд масла, а мы тебе, так и быть, фунт соли отцедим!
Сатанел Антон, на это глядя. Из собственного дома ноги уносить пришлось. А не то угодил бы прямиком в концентрационный лагерь! Уж всё бы припомнили! И отца-«кулака», и тестя-богатея, и собственное прошлое. Не вмещалось в сознании… Всю жизнь Антон не ведал праздности, всю жизнь работал на совесть. И также работали отец и тесть. И, вот, теперь всё прахом пошло! Ничего от кровью и потом заработанного не осталось! Но – дали бы хоть заново строить! Ещё в силах был Антон, ещё на многое годен. Дали бы рачительно и с умом отцово хозяйство поднимать и вести – и ушёл бы всей душой в этот труд. Прежних богатств не вернуть, но хоть средний достаток обеспечить, чтобы дети не голодовали. Нет, и этого не давали! Просто трудиться на земле не давали! Не успел вернуться в родную деревню, как затаскали по проверкам, и вовремя понял, что житья не дадут, не простят. Не стал дожидаться ареста, подался прочь. А куда было идти? Ответ быстро нашёлся.
Неповоротлив и тяжёл на подъём был сибирский мужик, но, если сильно измордовать его, так любого на вилы поднять становился готов. Вначале приняли большевиков спокойно (лишь бы война прикончилась! – дурачьё наивное), а как развёрстку ввели, так и встали на дыбы. Чужой-то шкуры не жаль, а свою тронут - сразу дойдёт, что к чему! Заполыхали восстания по всем уездам. Под Барнаулом собирали силы, объединяя разрозненные отряды, бывшие красные партизаны Новосёлов и Рогов (тоже быстро нахлебались алканой каши голубчики!). К одному из таких отрядов и примкнул Антон. В отряде было полсотни человек – жителей окрестных деревень. Командовал ими бывший унтер-офицер Семён Кругляков. Не привык Антон к такой жизни. О войне только слышал он, а никогда не видел вблизи, не участвовал. Стал при Круглякове чем-то вроде казначея вкупе с делопроизводителем. Большевики Семёну давно виселицей грозили, охотились за его отрядом, «банда Круглякова» окрест везде наслуху была. И нет-нет, а подумывалось Антону: не банда ли это, в самом деле? Конечно, банда – большевики. Банда многотысячная, банда властная. И все меры борьбы с ней хороши! Но кругляковская ватага не банда ли тоже? Кругляков декларировал, что воюет он против продотрядов, большевиков и жидов. Дело ясное, а только вчера ещё Новосёлов и Рогов, в формальном подчинении которым находился бывший унтер, сражались за них. И сколько поубивали белых за пору своего «заблуждения»? Но выбирать не из кого было, и тушил Антон свои сомнения. Вместе с кругляковцами он участвовал в их вылазках. Громили продотряды, не беря пленных, без пощады уничтожая всякого попавшегося большевика, поджигали сельсоветы, отлавливали партийцев по деревням, руководствуясь наводками приходивших в отряд мужиков. Всё правильно и справедливо было, а на душе такая муторность стояла, что хоть в омут головой. Да уж и бросился в омут, и теперь засасывало…
Раз пробрался, таясь под покровом ночи, в родной дом. Одолевала тоска по нему. По Мане и детям. А встретились безрадостно. Ещё и Демид расстроил окончательно. С Демидом у Антона никогда дружбы не было. Да и встречались редко. Кажется, в ту ночь впервые и поговорили по душам. По взгляду деверя угадал Антон, что тот камень за пазухой держит, корит.
- Ну, - спросил его, - что смотришь на меня, словно я тебе денег задолжал? Говори уж прямо!
- Не дело вы делаете с твоим Кругляковым, - отозвался Демид, качнув головой.
- Это почему же? Разве плохо продразвёрстчиков бить, которые нас обобрали?
- Вы не только их бьёте. Давеча ваши сельсовет в Михайловке пожгли? Молчишь? Ваши! А от того пожара всё село занялось, слыхал ли? Скольких вы людей без крова оставили?
- Лес рубят – щепки летят! – озлился Антон.
- Вот! И большевики так рассуждают!
- Ты нас с большевиками не ровняй, Демид! Это не мы в их амбары пришли, не мы их отцов и братьев по лагерям попрятали! Мы только защищаем своё!
- Кто защищает своё? Мужики, ясное дело, своё. А твой Кругляков? А подручный его, Кондратьев? Он же в Барнауле следователем был при царе. Потом к эсерам примкнул, воду мутил, а теперь мужицкий заступник? Брось, Антон! А Рогов с Новосёловым? Ты серьёзно веришь, что они о мужицком счастье хлопочут? Да чихать они хотели на мужика! Бога у них нет в душе. А есть только злоба. Для них не цель важна! Для них смута – самая лучшая среда, и век бы чтоб она длилась, потому что вне её они не существуют. Они получают удовлетворение своих страстей от того, что они вожаки. Что они могут распоряжаться чужими жизнями. От борьбы с кем бы то ни было. Наконец, от насилия! Скажешь, я не прав? Были белые – они воевали с ними. Пришли красные – восстали на них. Они не хотят, чтобы установилась какая-либо власть.
- Мне, Демид, нет дела до мотивов вожаков. Иных у нас нет, а они своё дело знают. Зато с нами не одна сотня мужиков, и они знают, за что сражаются. Надо, чтобы по всей Сибири мужики на большевиков попёрли, и тогда они не удержатся. А как мы придавим их, так наши войска из Забайкалья возвратятся, и ещё поглядим тогда, кто кого! Мы им каждого убитого вспомним!
- Око за око?
- А ты бы предпочёл всепрощение?
- Вы не сокрушите большевиков, Антон. Они пришли надолго. Это бич Божий, и его надо принять. Иначе будет лишь хуже. Ваши действия лишь усугубляют положение. Месть – дрянной фундамент. А другого у вас нет. Вы говорите, что боретесь с большевиками, а горят деревни. Вдовы и сироты остаются без крова. Это большой грех! Вы против Бога и людей идёте! Нельзя наносить удары, не отделяя агнцев от козлищ. Вы убиваете одного комиссара, а за него расстреливают десятки мужиков и баб. Ради чего? Наши деревни обезлюдели за эту войну. Столько крови пролито, что вся земля ей напитана! Для чего ещё умножать её? Для чего умножать страдания? Пора остановиться, иначе перебьём друг друга, и останется земля сиротствовать.
- Предлагаешь большевикам поклониться? Примириться с ними? А что дальше? Ты что думаешь, мне охота мыкаться по лесам? Я ненавижу войну и насилие! Но если я сложу оружие и вернусь домой, то назавтра меня арестуют. Если бы я не ушёл в леса, арестовали бы уже. И расстреляли бы! За тестево богатство! У меня, Демид, выбора нет. И у всех наших тоже. И молиться за врагов своих я не могу и не хочу. У меня нет для них прощения, а только самые чёрные проклятья. А ты, если можешь, молись! За всех нас молись! Авось, что и вымолишь…
- А я всякую ночь молюсь. И за вас, и за них.
Зря молился кроткий Демид. Не прошло и недели с того разговора, как вывели его из церкви, отшвырнув ползающую по земле Анфиску, молившую пощадить мужа, и расстреляли на глазах всей деревни. Анфиска после этого ребёнка выкинула, занемогла серьёзно. На Демида донёс бывший псаломщик, резко обольшевичившийся с утверждением советской власти. Псаломщик был женат, но имел зазнобу в соседнем селе. Повадился с издёвкой требовать у Демида: «Батюшка, теперь свобода провозглашена! Венчай меня с моей Матрёной! Совдеп разрешил!» Демид же отказал: «Пускай тебя совдеп и венчает!» Псаломщик обозлился и донёс, куда следует, что Демид контрреволюционер и прячет у себя партизан. Последнее было правдой. Как не корил деверь партизанщину, а не мог отказать в приюте раненым и больным, нуждавшимся в помощи, прятал их у себя. Немало среди них было односёлов, которых разыскивали красные. То ли прознал о том псаломщик, то ли со зла сочинил, но Демид заплатил за это жизнью, оставив Анфиску с сиротами на руках.
Всё это узнал Антон от племяша Матвейки и своего Дениски, которые, зная где искать кругляковцев, добрались к ним, чтобы примкнуть к отряду. Они были одногодками, но богатырь Матвейка, по-мужицки суровый, казался много старше щуплого, привыкшего к городской жизни Дениски. И решение идти в партизаны было племяша, горевшего желанием отомстить за отца, а Денис просто увязался за братом. Не порадовало Антона это пополнение, пытался образумить мальчишек:
- Что ж вы баб-то одних оставили? Кто хозяйство тянуть станет?
- Какое теперь хозяйство, дядька Антон? Все сволочи красные разорили. Я Гурку-псаломщика лично удавлю, - Матвей сжал могучие кулаки, и можно было не сомневаться, что своё намерение он исполнит. – И покаяться не успеет, иуда.
- Тятька твой тебя бы не одобрил, - заметил Антон.
- Тятька с ними, как с людьми, пытался, а так нельзя! Вона как отплатили! Нет, дядька, я их прощать не буду. Мамка пластом лежит, стонет, тятька в гробу. И всё из-за них! Они меня помнить будут!
Бесполезно было отговаривать Матвейку, а без него и сына не отправить восвояси. А ему куда – в партизаны? Мальчонка совсем! И к войне хуже отца не годен. Не к тому воспитывал его, не к тому…
Между тем, восстание ширилось. К маю под началом Рогова и Новосёлова сосредоточились силы до двух тысяч человек. Кругляков, побывав на общем совещании, созвал свой «штаб» и объявил:
- Итак, братцы, на первое назначено общее выступление. Распушим большевичков! Коль не одолеем, так уж заставим их помнить нас!
На карте разобрали стратегию выступления: чей отряд где действовать будет, и какую цель преследовать. Тщательным образом разобрали свой участок «фронта». Предполагалось очистить от большевиков близлежащие селения, включая родную Антонову деревню. Днём начала боевых действий было объявлено первое мая, выступать решено было ночью, чтоб напасть ещё затемно, застав красных врасплох.
Едва ли не больше других радовался грядущему выступлению Матвейка. Своё «операционное направление» он знал заранее, не проходило дня, чтобы он не представлял себе его, не представлял, как поквитается за отца. Вечером растолкал задремавшего Дениса:
- Слушай! Покуда они деревню нашу освобождать будут, мы с тобой свернём в Мурашёво, понял? – с братом Матвей не миндальничал. Говорил, как рубил, не ожидая и не принимая возражений. Что знал Денис в жизни? Гимназии? Книжки? Французский язык? Велика невидаль! А Матвей с трёх лет деду и отцу помощником в хозяйстве был. И теперь любое ремесло навычно ему было, любая работа горела в сильных, ловких руках.
- Зачем в Мурашёво? – не понял Денис, протирая глаза.
- Там тварь живёт, - коротко объяснил Матвей. – А он у неё ночует.
- Демидыч, а как же мы с ним?.. Он же здоровый…
- Я тоже десятка не слабого! Али ты перетрусил? – Матвей резко поднялся. – Так и скажи, а не мямли!
- Нет, что ты… Я пойду.
- Не робей, братишка. Тебе делать не придётся ничего. Я сам…
Дядьке о своих планах Матвей не сказал ни слова, запретил и Денису болтать. Ночью, когда добрались до родных мест, они двое незаметно отделились от отряда и поскакали к Мурашёво. В этом селе жили, преимущественно, новосёлы, а потому богатых домов было не сыскать. Совсем небогатой была и избёнка, возле которой спешились и привязали коней. Залилась визгливым лаем выскочившая из конуры собака. Не обращая на неё внимания, Матвей перемахнул через невысокий забор, притаился у самого крыльца. Собака в бешенстве каталась по земле, и, наконец, из дома вышел хозяин. Дебелый, румяный, нажрал пузо вислое и рожу – до дрожи ненавидел его Матвей. Бывший псаломщик прикрикнул на собаку, зевнул, спустился на одну ступеньку. И тотчас упёр ему Матвей двустволку в голую спину:
- Иди вперёд, гад!
Псаломщик мелко задрожал, залепетал:
- У меня ничего нет… Не убивайте!
- Иди в амбар, а то убью!
Пошёл покорно, как телок на закланье. А в амбаре уже Дениска ждал. Примотал верёвку с петлёй на конце к потолочной перекладине, чурбан поставил внизу. Увидев эту картину, псаломщик обернулся, рухнул на колени, заверещал:
- Пощадите! Не убивайте! Я всё отдам! Всё скажу!
- Отдашь, и скажешь, - Матвей надвинулся на него из темноты. – Как тятьку моего продал, скажешь!
Узнав сына отца Диомида, псаломщик смертельно побледнел, попятился назад:
- Демидыч, ты… Всё не так! Я не предавал твоего тятьку! Я не… Это не я!
- Замолчи! – Матвей наставил двустволку на доносчика, в глазах которого застыл смертный ужас, процедил: - Если не хочешь умирать долго и тяжело, то сейчас сделаешь всё сам. Становись на чурбан.
- Я не стану… Я не могу…
- Тогда ты будешь корчиться в муках, истекая кровью, прежде чем умрёшь! Ну!
Псаломщик поднялся, дрожа всем телом, влез на приготовленную чурку.
- Одевай петлю! Ну!
Дрожащие руки натянули петлю на шею.
- А теперь отбрось чурбан.
- Нет! Нет! – вскрикнул доносчик. Опомнившись, он хотел сорвать петлю с шеи, но Матвей опередил его, выбив чурбан из-под ног. Когда тело перестало биться в предсмертных конвульсиях, он достал приготовленную заранее доску и повесил её на грудь повешенному. На ней углём было жирно выведено одно слово: «Иуда».
- Пошли, - кивнул бледному и испуганному Денису.
- Демидыч, а если бы он не стал сам? – с содроганием спросил тот. – Ты бы, в самом деле, стал его пытать?..
- Не знаю, - Матвей досадливо мотнул головой. – Я когда эту гадину увидел, на меня такая ярость нашла, что сам не знаю, что бы сделать мог. Хорошо, что он оказался ещё большим трусом, чем я думал.
В родную деревню они приехали засветло. Бой здесь уже закончился, и царила какая-то мёртвая, нехорошая тишина. Такую же тишину застали братья и в своём доме. На оклик никто не отозвался, но вышла, тяжело ступая, разом состарившаяся мать, поддерживаемая сестрой, и бабка. Матвей бросился к матери, обнял её, плачущую, благодаря Бога, что она жива, что поправляется.
- А где мама? – спросил Денис, озираясь.
И уж совсем недобрым было молчание, повисшее в ответ. Мать заплакала ещё сильнее, захлёбываясь, и не мог Матвей с сестрой её успокоить. А бабка погладила Дениса по светлым, размётанным ветром волосам и глухо, со всхлипом сказала:
- Нет мамы, внучек… Убили…
Давным-давно говорила старуха-бабка, от хворобы не поднимавшаяся с печи, резвой и несмышлёной ещё Марфуше:
- Долгая жизнь – Божья кара за грехи. Чтобы за все здесь, на земле, расплатиться, и тогда легче уходить.
Не понимала Марфуша, а, вот, до бабкиных лет дожив, поняла. Саму покарал Господь долгой жизнью! И куда страшнее, чем бабку. Бабка страдала одна, страдала своим недугом, приковавшим её, такую деятельную и весёлую, к постели, скрючившим её и терзавшим несколько лет. Но она не видела страданий своих детей. А Марфе Игнатьевне досталось видеть. Не думала, не гадала под старость лет таких ужасов натерпеться. За что? Чем так прогневили Бога? Хорошо, хоть Евграфьюшка не дожил, не увидел. Хоть его помиловал Господь. Он бы не вынес… Всё уничтожилось, чем жили всю жизнь. Осиротел дом. Даже мужиков не осталось в нём. А какое хозяйствование без них? А иначе взглянуть, на кой теперь хозяйствовать, если всё одно отнимут взращенное? А коли так, так как жить? Внучат полна изба, худеют и бледнеют от недоедания. Господи, им-то за что?!
Тянули рушащееся хозяйство на своих плечах бабы. Больше других – Анфиска, покуда не слегла. Да и барышня Алешина не такой уж белоручкой оказалась, как думала о ней Марфа Игнатьевна. Добрая дочка оказалась, работящая. Многого не умела, но училась быстро, и уж вскоре первой помощницей в доме стала. Даже удивительно было, как она, хрупкая и изнеженная, и по воду ходить смогла, и на земле трудиться, не разгибая спины. И ни слова поперёк не скажет, не пожалится. Оценила Марфа Игнатьевна невестку и полюбила её, как родную. Евграфьюшка-то сразу к ней по-доброму отнёсся, он, родимый, людей чувствовал…
Одна беда семь других приводит. А поглядишь, так и не семь, а семижды семь. И куда склонить от них бедную старую голову? Несколькими днями назад налетел на деревню отряд карателей. Выгнали всех из домов на площадь: и стариков, и баб, и деток малых. Объявили: знаем, де, что мужики ваши по лесам у партизан хоронятся, ежели не выдадите нам, где они скрываются, и не укажите их пособников, то в каждом доме по человеку в распыл пустим. Так и охолонули, заозирались друг на друга. А и сказать нечего. Никто толком не знал, где партизан искать. А если и знал кто, так неужто своих отцов, сыновей, мужей и братьев на расправу выдавать? Какая ж баба на это пойдёт? Её на части рви – не скажет.
А они слов на ветер не бросали. Стали хватать, кто под руку подворачивался – от каждого дома по живой душе в жертву. И среди прочих ухватили Антошину Маню. Поволокли её, бедную, за космы. Бросилась Марфа Игнатьевна следом:
- Куда вы её, Ироды?! У ней дети малые! Возьмите меня вместо неё!
- Пошла прочь, старая!
До самой околицы, куда сгоняли схваченных, бежала за ними, рыдала, ползала по грязи на коленях, обхватывала их ноги, сапоги целовала:
- Сынки, да что же вы творите?! Или у вас сердца нет?! Меня убейте! Я жизнь прожила, а она ж молодая! За что ж вы её?!
- Пошла прочь, а то и тебя пристрелим! – отпихнули «сынки» со злостью.
- Мама, уходите! О сиротах моих позаботьтесь! – Маня провыла отчаянно. Она ещё пыталась отбиться, но её волоком тащили по земле, не обращая внимания на мольбы.
За околицей выстроили: в основном, бабы, да старики, да подростки. Вспомнилось о Матвейке с Дениской. Вовремя ушли, а то бы и их… Всю деревню согнали на расправу смотреть – в назидание. Такой крик стоял, что должны были бы небеса содрогнуться. И не одна Марфа Игнатьевна в ногах у карателей ползала, но и сколько ещё старух и баб помоложе. И не проняли, не умолили…
Как всё случилось, она не видела. Лежала на земле ничком не в силах подняться. Только слышала, как хрустнуло несколько залпов, и охнула, содрогнувшись, толпа. Младшие дети страсти этой не видели, успела их Анфиса, едва с постели встающая, спрятать. А старшие две девочки, Анфисина и Антошина, видели. Кланюша после того два дня как неживая была. Только когда уложили Маню в гроб и стали в могилку опускать, очнулась, закричала отчаянно, насилу успокоили. Втолковала Марфа Игнатьевна внучке:
- Ты теперь при младших за большуху становишься. Заместо матери им. Ты ревёшь, и они ревут, ты руки опускаешь, и они, что потерянные. Ты для них сильной быть должна.
Трудно было с ней, с Кланюшей. Девка молодая, норовистая, к труду не приученная. Избаловали её в той богатой жизни. Маня-покойница ею тоже избалована была, но что-то помнилось ещё из того, чем в детстве жила, что-то вспомнилось, когда нужда допекла. А Кланюша ещё до сих пор не свыклась с тем, что не будет больше ни весёлой городской жизни, ни пансиона, ни «общества». Боялась за неё Марфа Игнатьевна. Не наломала бы валежнику! А ещё и беда – в самый возраст вошла. Девка видная, заглядывались на неё. Да кто посватает? Из победителей кто, разбойников? Из убийц матери?.. Господи, за что ж не накараешься? Старуху, свой век пережившую, немощную, не прибираешь, а бабу молодую от деток отнял. Что бы Демид сказал на это? И его нет… И он лежит рядом с Манюшкой, и его отнял Господь, осиротил детей. Кто их теперь поднимет? Анфиса с Надей? Кабы Антон с Алёшей вернулись, Матвеюшка с Денисом…
- Бабаня, где мамку схоронили? – спросил Дениска, с трудом сдерживая слёзы.
- Рядом с дедом. Ты поди, поди туда. Отец с Кланей только что ушли.
Понурил голову, побрёл потерянно к погосту. Скоро всяк человек туда переберётся от этой войны…
Как ни тяжко было, а в честь гостей дорогих надо было что-то на стол собрать. Надя с Глашей стряпать взялись. Анфиса рядом сидела, доглядывала, чтоб не напортили. За обедом почти не говорили. Антоша чернее тучи сидел, не ел почти, смотрел куда-то хмурым взглядом. Похудел сынок, постарел. Волосы седина побила, бороду отпустил. Очень чем-то на отца стал похож. Да и на кого б ещё? Всегда отцов сын был. Хотелось приласкать его, поплакать, а не решалась. Не любил этого Антоша, даже в детстве на материнские нежности серчал. Деловитый был! Серьёзный! Евграфьюшка гордился им. Всё-таки не удержалась, спросила жалобно:
- Антоша, что же это будет теперь?
- То же что и было, мать, - сухо отозвался Антон. – Война. И в ней или мы победим, или, что вернее, нас победят. Третьего не дано. Вместе нам не ужиться на этой земле, - лицо его передёрнуло, злостью наполнились глаза. – Демид меня корил, что я с «бичом Божиим» примиряться не хочу. Теперь нет Демида. И моей Мани нет. И никогда я не примирюсь! – хватил кулаком о стол, словно всё ещё продолжал спорить с покойником. – Я не знал раньше, что такое ненависть. Теперь меня научили! Я раньше содрогался, когда наши партизаны давали волю жестокости, а теперь я стану первым среди них! И пощады от меня ни одна красная гадина не увидит! На куски рвать буду, на куски… - Антон бессильно уронил голову на руки и заплакал.
- Тятя, тятенька… - заскулили Кланя, обнимая его. – Куда ж мы теперь? Без мамки? Без тебя? Ведь пропадём, пропадём…
Матвей поднялся, шумно отодвинув стул:
- Пойду… Вздохну… Душно здесь.
Поднялась и Анфиса, посмотрела на брата:
- Ты их на куски рвать будешь, а они нас. Неужели ты не понимаешь? Если бы не ваша партизанщина… - всхлипнула. – Если б Демид их не прятал, его бы не убили! Если бы мужики наши в леса не подались, то карателей бы не было! Неужели ты не понимаешь?!
- Замолчи! – крикнул Антон. – Ты дура! Ты ни черта не понимаешь! Не лезь, куда тебя не спрашивают!
- Хватит! – Марфа Игнатьевна с отчаянием посмотрела на детей. – Да что же это такое, а? Бога побойтесь! Столько горя вокруг, а вы ещё и друг с другом так!
- Прости, - Антон взял себя в руки. – Я сгоряча… Разум мутится…
В это время возвратился Матвей, крикнул с порога:
- Красные стягивают против нас войска! Кругляков приказал всем срочно собраться. Выступаем!
- Куда? – подавленно спросил Антон.
- Почём я знаю? – Матвей пожал плечами, проворно отламывая и пряча за пазуху кусок каравая. – Кругляков сказал, надо встретить «товарищей». Распушим сукиных сынов!
- Гляди, сынок, как бы они вас не распушили, - тихо сказала Анфиса, целуя подошедшего к ней сына.
- Пусть только попробуют! – гордо бросил Матвей.
Смотрела Марфа Игнатьевна на внука и удивлялась. В кого он такой вырос? Откуда в нём такая сила, уверенность, такая холодная не по годам выдержка, какой, вон, и у Антоши нет?
Антон поднялся, препоясался кожаным ремнём, снятым на время обеда. А Денис продолжал сидеть, опустив голову и вертя в руках ложку. Сказал внезапно:
- А я никуда не поеду.
- Это как это? – нахмурился Матвей.
- Я здесь должен… Помогать…
- Дурак! Тебя ж первый отряд красных шлёпнет, как бандита-кругляковца!
- Я повинную принесу, я…
- Повинную? – протянул Матвей, недобро глядя на брата. – Хочешь жизнь себе выторговать у чертей? Может, нас им выдашь? Без доноса им твоя повинная без нужды будет! Смотри, Дениска! Иуда кончил плохо, ты знаешь!
Денис вздрогнул, поднял глаза на отца, посмотрел на сестру, на бабку, ища у них поддержки.
- Поезжай, родимый, - вымолвила Марфа Игнатьевна. – Матвей прав, здесь тебе оставаться нельзя. А мы уж как-нибудь перетерпим… Поезжай! – поцеловала его в чистый мальчишеский лоб, перекрестила.
Не успели свидеться, а уже прощаться время пришло. Марфа Игнатьевна по очереди благословила сына и внуков, и они ушли… Отвязали коней, которых даже расседлать не успели, вскочили, помчались рысцой к околице – только клубы пыли позади. Марфа Игнатьевна стояла у забора, тяжело облокотясь на него, смотрела на стремительно удаляющиеся родные фигуры. Сказала стоявшей рядом Наде:
- Опять мы одни, дочка. Что за время настало… Только и доля нам осталась, что мужиков наших на войну провожать и ждать. Мне что… Я жизнь прожила счастливо. Мой Евграфий всегда рядом был. Жили себе… Трудились, ребятишек рожали. А вам за что мука такая? Неужели мы и наши отцы-деды так нагрешили, что вам за всех нас расплачиваться? Знаешь, дочка, как мы раньше жили здесь? Деревня полным-полнёшенька была! И все мы ладком жили, сосед соседу что родня был. На праздники собирались вместе, песни пели. Молодёжь наша на реке хороводы водила. Девки венки бросали – гадали, которой замуж в этом годе выходить. А теперь все, как волки. Ни песен, ни хороводов… Только провожаем наших сердешных. Всё спешат они… На войну… Всё дерутся. За что? И никак остановиться не могут. Убивать не могут остановиться, братнюю кровь проливать… А мы провожаем и ждём, провожаем и ждём… Дочка, дождёмся ли?
- Дождёмся, матушка! – светло смотрели Надины ясные, как июньское небо, глаза. Ни увёртливости не было в ней, ни гордыни. Хорошую жену нашёл себя Алёша – смотришь на неё, и сердце радуется!
Надя склонила голову на плечо Марфы Игнатьевны, обняв её:
- Дождёмся, обязательно дождёмся! И Антона с Денисом. И Матвея. Они обязательно вернутся, матушка, - и помолчав мгновение, добавила твёрдо: - И Алёша вернётся.
|