Купить печатную версию
КУПИТЬ ЭЛЕКТРОННУЮ ВЕРСИЮ
Ах, каким ослепительно солнечным выдался тот апрельский день! Какая торжественность была в нём! И в том, как плескались знамена, и в том, как блестела наточенная сталь штыков и шашек построившихся вдоль Екатерининской улицы и вокруг площади войск, и в том, как пели колокола севастопольских храмов, и в том, как взирал на всё это действо адмирал Нахимов, словно бы завещая защищать этот великий город с той же стойкостью, с какой некогда защищал он. И в том, как по окончании обедни, хлынули на площадь крестные ходы из окрестных церквей. И в том, в честь кого совершался этот молебен, перетекающий в парад.
- В этот грозный час с честью вывести армию и население из настоящего беспримерно трудного положения и отстоять оплот русской государственности на Крымском полуострове может только крепкая вера в неё и сильная воля любимого войсками вождя. Проникнутая беззаветной любовью к Родине, решимостью не знавшего поражений и заслужившего всеобщее доверие генерала Врангеля принять на себя великий подвиг предводительства вооружёнными силами, борющимися с врагами Веры и Отечества, обязывает всех истинных сынов России сплотиться вокруг него в служении святому делу спасения Родины, - этот указ Правительствующего сената зачитал, поднявшись на установленный возле памятника Нахимову аналой, епископ Вениамин Севастопольский.
- Слушайте, русские люди! – заговорил он, покончив с оглашением указа, звенящим, вдохновенным голосом. – Слушайте, русские воины! Слушайте вы, представители наших союзников! – мгновенный оборот к стоявшим неподалёку представителям союзных миссий. – Слушайте вы, те большевики, которые находятся здесь, среди толпы! – взмах руки в сторону толпы, будто бы указывающих на скрывающихся в ней агентов. – Тяжкие страдания ниспосланы нашей несчастной Родине Господом за грехи всех слоёв русского народа. Но среди развала и позора осталось место высокому подвигу, который совершают те, кто несёт чистым родное русское знамя, кто тяжёлым крестным путём идёт уже несколько лет во искупление общих грехов и во спасение России. Путь сей тернист, но он не кончен. Мы только что перенесли тяжёлые испытания, ближайшее будущее, быть может, готовит нам новые. Но вера творит чудеса! Кто верит, кто честно и мужественно идёт указанным ему совестью путём, тот победит. Верою спасётся Россия! Месяц тому назад русская армия, прижатая к морю у Новороссийска, умирала. Быть может, через два месяца она воскреснет и одолеет врага!
С такой силой и верой была сказана эта проповедь, что каждое сердце отозвалось словам Владыки учащённым биением. И крепла вера, что ещё не сказано последнее слово, ещё не всё потеряно, ещё возможна борьба. И олицетворением этой веры стремительно поднялся к памятнику высокий генерал в серой черкеске. И во всей фигуре его, в каждом движении, в слове, в голосе чувствовалась сила и энергия подлинного вождя, которого ждали так долго и, вот, дождались под самый занавес драмы. Или всё же не под занавес ещё?..
- Я верю, что Господь не допустит гибели правого дела, что Он даст мне ум и силы вывести армию из тяжёлого положения. Зная безмерную доблесть войск, я непоколебимо верю, что они помогут мне выполнить мой долг перед Родиной и верю, что мы дождёмся светлого дня воскресения России!
А затем грянул марш, и разгромленная, но ещё живая армия, чеканя шаг, прошла строем, приветствуя своего вождя. Стоптанные сапоги, вылинявшие мундиры, обожженные солнцем усталые лица, сияние золотых погон, сияние глаз, исполненных верой. Нет, это был не парад побеждённых, ещё не угас дух в белом воинстве, и, укреплённое явлением нового вождя, оно готово было сражаться вновь.
Так чувствовал в те дни каждый воин. Так чувствовал и Вигель, почти потерявший сердце после позорной эвакуации Новороссийска. Весть о передачи власти Деникиным Врангелю Николай встретил сдержанно. Положение запечатанной в Крыму, как в бутылке, разгромленной, деморализованной армии, казалось совершенно безнадёжно. Но болящий, как известно, до смерти верит в выздоровление, и Вигель не был исключением. Имя Врангеля стало синонимом надежды, от него ждали чуда, каждый шаг его, каждое слово сопровождалось неусыпным, жадным вниманием. С таким вниманием читали и перечитывали первое интервью Главнокомандующего. Всё дышало в нём новизной, жизненностью, необычайной ясностью: «Мы в осаждённой крепости, и лишь единая твёрдая власть может спасти положение. Надо побить врага – это прежде всего, сейчас не место партийной борьбе.
Когда опасный для всех призрак большевизма исчезнет, тогда народная мудрость найдёт ту политическую равнодействующую, которая удовлетворит все круги населения. Пока же борьба не окончена, все партии должны объединиться в одну, делая внепартийную деловую работу. Значительно упрощённый аппарат управления мною строится не из людей какой-либо партии, а из людей дела. Для меня нет ни монархистов, ни республиканцев, а есть лишь люди знания и труда.
На такой же точке зрения я стою в отношении вопроса о так называемой «ориентации». «С кем хочешь, но за Россию!» - вот мой лозунг.
Не триумфальным шествием из Крыма к Москве можно освободить Россию, а созданием хотя бы на клочке русской земли такого порядка и таких условий жизни, которые потянули бы к себе все помыслы и силы стонущего под красным игом народа».
- Эх, чёрт возьми, этак бы полгода назад! Сейчас бы, Николай Петрович, в вашей Москве чаёк-с попивали да на Кремль любовались, - заметил Роменский, дочитав газету, и закурив папиросу. – Однако, этот человек мёртвых оживить способен. Посмотрите на наших. Все, как один, оживились, подтянулись, ни следа уныния на лицах! А после Новороссийска какими были?
Причудливо плела свои узоры судьба. Больше года назад едва не расстрелял Вигель пленного большевика, бывшего поручика Роменского. А он, перейдя в белую армию, сражался на совесть и вполне искупил прежний грех. И вот, поди ж ты, оказался теперь в батарее Вигеля, ещё и заместителем его. Не очень это радовало Николая. Конечно, Роменский неоднократно доказал свою верность, был храбрым и честным офицером, но не забывалось, не могло забыться, что у большевиков служил. Всё же надо было притираться, срабатываться.
- А, помните, Виктор Кондратьевич, я ведь чуть не пристрелил вас тогда…
- «Чуть» не считается, господин капитан. Я-то ведь по вам стрелял не чуть, - Роменский вздохнул. – Пусть и не по вам лично, но это дело не меняет. Признайтесь, что вам не по нутру такой заместитель?
- Почему бы нет? У нас отдельные части целиком из пленных сформированы, и что ж с того?
- И всё-таки вам это неприятно. Вы на меня до сих пор смотрите, как на большевика.
- Простите, я не хотел вас обидеть.
- Я понимаю.
Так и осталась отчуждённость, непреодолимый барьер.
Армия приходила в себя после пережитого краха. Энергичными и жёсткими действиями Врангелю быстро удалось пресечь злоупотребления, очистить войска от вредных элементов, возвратить им боевой дух и боевой облик. Грабежи в армии почти исчезли, ушло в подполье зелёное движение. Всюду чувствовалась сильная, решительная рука, всюду наступал порядок.
Всё это не могло не радовать, но навевала тоску местность, где временно обосновались части первого корпуса генерала Кутепова. Армянский базар! Унылейший городишко неподалёку от перекопского вала. Среди мёртвой солончаковой степи скучились на перешейке, налезая друг на друга бедные домишки. Вокруг – ни деревца, ни кустарника. В разморенном воздухе чувствовался запах тления, гудели чёрными тучами мухи. С перекопского вала каждый день прибывали телеги со скорбным грузом, и дребезжащим звоном встречала павших маленькая церквушка. У вала шли бои, и из города виден был дым от разрывов гранат и шрапнели. Позади Армянска тянулись пустынные и неприветливые Джанскойские степи. Весна, впрочем, несколько оживила их, обрядив цветастым ковром. В трепещущем на ветру разнотравье шныряли суслики, а в небесах разливались звонкими песнями весёлые жаворонки, перекликались перепела.
- Эх, капитан и занёс же нас чёрт в эту дыру! – морщился Роменский. – Унылей, пожалуй, было только еврейское местечко в районе Бердичева, где в войну какое-то время стоял мой полк.
Скоро, однако, Армянск перестал казаться таким уж унылым. Сидение на перекопских позициях сделали поездку в город редким и желанным развлечением. Перекопский вал, иначе называемый Татарским, был сооружён ещё татарами для обороны от русских войск и запорожцев. Растянувшись на восемь вёрст, он упирался в Сивашский залив на востоке и в Перекопский – на западе. Более высокая восточная половина вала, искромсанная балками и рукавами Сиваша, имела наиболее важное значение, так как здесь угроза противника была более велика, чем на западе. Этот участок и заняли части первого корпуса: Корниловцы, Марковцы, Дроздовцы, Алексеевцы. Шли работы по укреплению позиций. Тем же были заняты и большевики. Ими были вырыты две линии окопов с проволочными заграждениями, увеличено число батарей. Представляя условия будущих боёв, Вигель с горечью думал, что и проволочные заграждения, и другие укрепления большевиков войскам придётся брать своими телами. При изобилии снарядов их можно было бы расстрелять, но изобилия не было, и не приходилось особо надеяться, что положение изменится. Снаряды, как всегда, оставались дороже людей.
Шла скучная позиционная война, самая скучная из всех видов войн. Около вала, где расположилась батарея, Николай приказал вырыть землянку. В ней спали по ночам, кутаясь в одеяла. Устройство этого лежбища было похоже на археологические раскопки. Земля Перекопа таила в себе бесчисленное множество предметов быта доисторических времён, а также человеческие черепа той же поры.
- Когда-нибудь, лет через тысячу, кто-нибудь откопает наши, - мрачно пошутил Роменский, разглядывая почерневший череп, только что извлечённый из земли.
- Бросьте вы этого «бедного Ёрика», поручик.
- Да нет уж, лучше прикопать. Как-никак человек был…
Условия жизни на Перекопском валу оставляли желать много лучшего. Еда – камса с какими-то приправами, скверная вода. Из-за этого множились желудочные заболевания, проявлялась цинга. Меж земляных расщелин извивались чёрными лентами гадюки. Армянск стал казаться отсюда вполне приличным городом, и при первом же случае спешили туда, чтобы спокойно посидеть в турецких кофейнях и узнать последние новости. Нечастым развлечением были привозимые фильмы со знаменитыми Руничем, Полонским, Холодной и концерты приезжих трупп и исполнителей. Самым модным мотивом этой весны стала ария «Помнишь ли ты…» из оперетты «Сильва». Вигель не любил её, так как она неводила на него хандру, пробуждая мучительные воспоминания, которые он больше всего хотел предать забвенью. Истинным же праздником был приезд на позиции Надежды Плевицкой. Для неё во рву была сооружена эстрада, украшенная гирляндами полевых цветов, из Армянска привезли пианино. В ту ночь над всем перекопским валом разливалось щемящее:
- Замело тебя снегом, Россия,
Закружило седой пеленой,
И слепая, жестокая сила
Панихиду поёт над тобой…
Когда же грянул залихватский «Ухарь-купец», то подхватили его и во вражеском стане. Проняло и их, по другую сторону вала! Откликнулось русское чувство в сердцах, но скоро подавлено было, и вместо аплодисментов загремели орудия, и концерт был срочно прекращён.
Так прошло полтора месяца, но в середине мая наметилось явное оживление. В Корниловский полк приехал Главнокомандующий. Его ожидали с воодушевлением. Его появление вдохновляло само по себе. Высокий, на голову выше всех присутствующих, затянутый в чёрную черкеску, он следил за парадом своими светящимися, серо-зелёными глазами. Голова чуть откинута назад, рука на рукояти кинжала – характерная поза его. Энергия, спокойная, уверенная в себе сила, вера - всё это по невидимым проводникам передавалось от него войскам, заряжая их.
- Кланяюсь вам, Русские орлы! – прогремел немного охрипший от частых речей властный голос, и все замерли, слушая его. Врангель говорил коротко, но горячо. – У нас остаётся одна надежда – на свои собственные силы. Держитесь, орлы, держитесь! Нужно верить в победу, так как только Верою спасётся Россия. Вера творит чудеса. С верою, вперёд!
«Верою спасётся Россия» было написано на ордене Святого Николая, учреждённом Главнокомандующим для награждения отличившихся в боях солдат и офицеров. Этот девиз стал лейтмотивом всей работы проводимой в Крыму. Обходя позиции, Врангель обронил, что армии скоро предстоит двинуться вперёд. И немедленно разнеслось в частях: «Наступление! Наступление!» Всё наполнилось взволнованным и нетерпеливым ожиданием его.
- Скорее бы! – радостно говорил Роменский. – Сколько можно любоваться на эти унылые пейзажи? Победим или нет, а всё лучше, чем позиционная война! Помирать – так с музыкой!
Рад был и Вигель возобновлению активных действий, но мутилось на душе от того, что осталось дело, которое непременно следовало сделать до выступления, которое могло стоить ему, как и всем другим, жизни. Он уже отложил однажды венчание «до победы», и горький этот опыт не хотелось повторять. В Севастополе его ждала Наташа. Он дал себе слово жениться на этой женщине ещё зимой, когда умирал от тифа. И, вот, затянул опять! Но теперь откладывать нельзя было. К тому же была ещё одна причина съездить в Севастополь. Туда каким-то чудом добралась мачеха и сводный брат Пётр. Они прибыли в Крым с разных концов земли, морем, независимо друг от друга с разницей в одну неделю. Николай узнал об этом из письма отца. Почти вся семья была в сборе, и старик был очень счастлив. Хотелось хоть раз собраться вместе прежде, чем начнётся новый акт бойни. Кто знает, может, в последний раз? Не раздумывая, Вигель подал рапорт с просьбой предоставить ему отпуск на несколько дней, честно указав основания для этого. Клятвенно обещал возвратиться не позднее, чем за день до начала боевых действий. Отпуск был дан, и Николай поспешил в Севастополь.
Крымская столица потрясала воображение. Особенно, после полуторамесячного сидения под Перекопом. Залитая солнцем гавань, улицы, тонущие в тени благоухающих садов, прекрасные дамы в весенних туалетах… Офицеров, между тем, стало меньше, чем в марте. Врангель делал всё возможное, чтобы не позволить трусам укрываться в тылу, разгружал раздутые учреждения, ставшие укрытием для подобного рода вояк, и отправлял их самих на фронт.
Первое, что увидел Вигель, прибыв в Севастополь, это новое воззвание Главнокомандующего, лишь утром увидевшее свет. Кажется, никто и никогда прежде за всю историю белой борьбы не обращался к людям с такой искренностью и такой силой:
«Слушайте, русские люди, за что мы боремся:
За поруганную веру и оскорблённые её святыни.
За освобождение русского народа от ига коммунистов, бродяг и каторжников, вконец разоривших Святую Русь.
За прекращение междоусобной брани.
За то, чтобы крестьянин, приобретая в собственность обрабатываемую им землю, занялся мирным трудом.
За то, чтобы истинная свобода и право царили на Руси.
За то, чтобы русский народ сам выбрал бы себе Хозяина.
Помогите мне, русские люди, спасти Родину».
Прав был Роменский, когда бы этак полгода назад… Но, может, и теперь не поздно? Ведь только теперь и обретало белое воинство тот первоначальный идеал, который успел изрядно замутиться. По мере того, как растягивался фронт, завоёвывались новые территории, растягивался, размывался и костяк белого воинства, растворялся большим количеством ненадёжных, слабых элементов, растлевающих его. Ядро, носящее идеал, терялось в массе. Идеал сиял ярко в дни Ледяного похода, когда было лишь ядро, горсточка верных, готовых сражаться до последней капли крови за Россию. Идеал вновь воссиял теперь, когда очищенное от наносного, вновь осталось только ядро, остались лишь наиболее верные и сильные духом. Всё вернулось на круги своя. Сил было мало, но крепок оставался дух. И, может быть, если начать заново, и не повторять прежних ошибок, то и удастся одолеть врага?.. Хотелось поговорить об этом с отцом и братом, но не время было. Перво-наперво Наташа, ради неё ведь и сорвался с позиций в канун наступления. И только три дня в запасе было на всё.
Они обвенчались на другой день. Отец заранее договорился со священником, и тот ждал их. На церемонии были только родные, и прошла она скромно, тихо и быстро. Наташа была одета в простое платье цвета шампанского, украшенное длинным шифоновым шарфом, прозрачным облаком обвивающим плечи и приколотым к вороту платья красивой старинной брошью. Её густые, шоколадного цвета волосы, были аккуратно подобраны сзади, старательно уложены, что позволяло любоваться стройной шеей и открытым лицом, которое, вероятно, не смог бы изобразить даже самый великий художник, поскольку невозможно передать совершенства. Даже лучшая фотография Наташи не передавала вполне её неповторимого образа.
И, вот, теперь она лежала рядом, то заплетая в косы, то расплетая пряди своих густых волос. Ночь уже уступала место утру, и сквозь тонкие занавески просвечивала розоватая заря, красавицей-купальщицей, лениво поднимающейся из волн влюблённого в неё моря.
- Скажи, ты, в самом деле, любишь меня? – спросила Наташа, приподнявшись на локте и глядя в лицо Николаю.
Он ласково провёл ладонью по её шелковистым волосам:
- Тебя нельзя не любить. Теперь ты моя венчанная жена, и я очень счастлив этому, - сказал и тотчас уловил неприятное сомнение в душе. Она была его венчанной женой, он обладал этой женщиной, но в то же время его не покидало чувство, что она продолжает жить памятью о другом, принадлежать другому. И ведь даже по имени не назовёт никогда. Как-то дальше жить получится? Трудно представить… Вдали от Наташи Вигель отчаянно тосковал по ней, но, оказавшись рядом, вскоре испытывал острейшее желание бежать. Мог бы спросить её сейчас в ответ, любит ли его она, но не спросил.
- Счастлив? – голос Наташи звучал задумчиво и растерянно.
- А ты разве нет?
- Я не могу понять… - она резко села, и пробуждающаяся заря порозовила её нежную, матовую кожу. – Завтра ты уедешь, оставишь меня, и я снова буду одна…
Николай приподнялся, взял её руку и ответил, целуя тонкие, мягкие пальцы:
- Отчего же одна? Здесь же теперь почти вся наша семья!
- Твоя семья…
- Наша! Ты моя жена, и семья у нас одна.
- Ты уедешь, а я опять должна буду ждать и бояться. Вечно! Вечно! Я не хочу…
Вечно… Целая семейная жизнь впереди, и всегда так будет? То, что тихой усадьбы с благотворно влияющим на расстроенные нервы климатом не видать, как своих ушей, ясно как день. Значит, новые тяготы, борьба за существование. Она не вынесет этого…
- Я боюсь, - тихо призналась Наташа. – Себя боюсь. Боюсь, что измучаю и себя, и тебя, и твоих родных. Пётр Андреевич уже намучился со мной. И ты тоже. Я не хочу так! Не хочу!
- Ангел мой, успокойся, - Вигель обнял жену, целуя её шею и плечи. – Скажи мне, чего ты хочешь? Что нужно, чтобы ты была счастливой?
- Ребёнка! – неожиданно прозвучал ответ.
Николай вздрогнул. Наташа смотрела на него прояснившимися, широко распахнутыми глазами. Повторила твёрдо:
- Я хочу ребёнка. Своего. Твоего. Нашего!
- Наташа, это неразумно сейчас… Кругом война, разруха…
- Ну и что? – никогда она не говорила так решительно. И не больной была эта решимость её, а осознанной. – Сколько лет уже война, разруха… А время идёт! Скоро я стану старухой, полоумной, страшной, никому не нужной… Сколько можно ждать? Я твоя венчанная жена, и я хочу, чтобы у нас была семья. Иначе какой смысл?
Никак не ожидал Николай такой настойчивости. Как-то и не думалось в этих вечных боях о детях. А ведь права Наташа: время летит. Совсем не подумал о ней, о том, что она годами его старше, хоть и не сказать этого по не знающей увядания красоте. И странно было: у неё, на мраморную Афродиту похожей, у неземного создания – вдруг это самое простое, самое жизненное, самое бабье желание. Родить ребёнка. А, может, в самом деле? Как-то привязал бы он её, дал бы опору, смысл в жизни. Или наоборот? Куда ещё ребёнка с её-то расстроенными нервами? И сам Николай уедет завтра на фронт, и Бог один знает, вернётся ли. Кто позаботится тогда о них? Старик-отец? Брат? Да в этакой разрухе… Или наоборот? Обидно сгинуть, не оставив на земле своего продолжения. Что же, если такая круговерть, то детям не появляться на свет? И всякой жизни угаснуть? Смотрел на Наташу. Размётанные волосы по плечам, стройное тело, любой девице семнадцатилетней на зависть, упругая грудь, ещё не знавшая материнства, отрытое лицо, в эту минуту словно помолодевшее, дышащее решимостью, а в глазах – мольба…
Он не успел завершить свои сухие рассудочные построения, а уже обвились вокруг трепетные руки, и губы приникли к губам, и разлилось горячим пламенем блаженство по телу, и хмельным восторгом задрожало сердце. Где-то за окном солнце уже входило в силу, и город пробуждался к трудам, но в маленькой комнате, отделённой от мира тонкой занавеской ещё царила чаровница-ночь, которую никто не спешил отпускать.
Этот день начался для Николая поздно. Лишь к обеду они с Наташей вышли из спальной. Ольга Романовна неспешно накрывала на стол. Она мало изменилась за время разлуки. Та же безупречная осанка, та же гордая посадка головы, та же размеренность и спокойствие в движениях, в манере говорить. Отец следил за ней с нежным вниманием, даже не отвлекаясь на кипу газет, лежавшую рядом. Столько трепета было в его отношениях с мачехой, столько любви, не притупляемой годами! Часто задумывался Николай, смог бы он так же преданно любить единственную женщину всю жизнь, и не находил ответа.
В обеденных хлопотах Ольге Романовне помогала приехавшая с Петром известная певица Криницына. Их отношения с братом не оставляли сомнений, но дома ни слова не говорилось об этом. Евдокия Осиповна вошла в него, как член семьи, и это принималось всеми. Николай не имел времени близко познакомиться с новой родственницей, но она заранее нравилась ему своей простотой, легкостью, скромностью. Можно было только порадоваться за Петра. Последний сильно постарел за прошедшие годы. Стал совершенно седым и своей сухой фигурой, всем обликом очень походил на благородного идальго Дон-Кихота, каким принято изображать его. Едва прибыв в Крым, брат поступил на службу и теперь работал в штабе Врангеля. Работа там кипела с раннего утра, а потому Петра ещё не было. Ждали его. Ольга Романовна сообщила, что сын обещал быть к обеду. Наконец, он появился, сияя золотом генеральских погон (чин генерал-майора был получен им буквально на днях), тепло поздоровался со всеми, обронил, пожимая руку Николаю:
- Завидую тебе! Ты завтра на фронт отправишься, а меня командующий решил при штабе держать. А какой из меня штабист?
- Не навоюешься никак, - покачала головой Ольга Романовна. – Садись уж, Петруша. Обед простынет. Только тебя ждали.
Пётр сел за стол, расстегнув верхние пуговицы кителя, скосил единственный глаз на Николая:
- Наступление начнётся двадцать пятого числа в ночь. Нам, во что бы то ни стало, нужно вырваться из нашей бутылки. Крым не имеет ресурсов, а Таврия плодородна, и она должна быть нашей.
- Если бы господа «союзники» прислали достаточно оружия, нам было бы куда легче выполнить задачу. Разумеется, мы выполним её и так. Настроение в войсках отличное. Но при наших истощённых людских ресурсах просто бросаться на колючую проволоку без достаточной артиллерийской подготовки – верх расточительства!
- У вас будут танки, а это, согласись, неплохое подспорье.
- Не думаю, что у большевиков их не будет.
- У большевиков нет таких воинов, - Пётр нервными движениями длинных пальцев комкал салфетку.
- Это правда. Зато у них есть масса, давящая всё.
- Масса их пока оттягивается на польский фронт. Хорошо бы поляки продержались подольше! Совместные наши усилия могли бы сокрушить красных.
- Сокрушить красных могло бы народное ополчение, восстание. А народ устал от войны, и предпочитает занимать сторону сильного. Мы одни в нашей Вандее.
- Пожалуй…
Пётр Андреевич слушал сыновей, не вмешиваясь в их разговор, думая о своём. Неправилен стал ход времени. События происходили запоздало, словно роком каким-то обречены были все здоровые силы, все необходимые меры – запаздывать. Запаздывать пожертвовать малым, чтобы потом отдать всё. Эта пагубная традиция когда ж повелась? При последнем Государе. Так было с Японией, когда не поспешили заключить мир и сохранить хоть что-то, а послали в бойню балтийскую эскадру, получили Цусиму, и потеряли всё. Так было с первой революцией, когда до последнего упирались в небольших уступках, в необходимых действительно преобразованиях, а потом нежданно-негаданно дали конституцию, вреднейший парламент, вместо тактических уступок – бастион самодержавной власти сдан оказался. И кончилось всё – тем же. До последнего противлением ответственному министерству, а в итоге – отречением. Так и повелось: упрямство в малом, чтобы потом одним махом отдать великое… И отчаянно запаздывало то, что могло стать спасением в нужный момент.
Вот и теперь так. Сбылось чаянное, да слишком поздно. Чтобы вернуть утраченное, имея за собой лишь бедный полуостров, нужно быть… Богом! И надо было большое мужество иметь, чтобы встать у руля безнадежного дела и работать так, словно оно, на самом деле, имело перспективу, так, что, глядя на кипящую эту деятельность, просыпались сомнения в обречённости даже у законченных скептиков. В самый короткий срок генералу Врангелю удалось навести порядок в армии и тылу и положить начало многим реформам, которые необходимы были ещё давно. Передача земли крестьянам, мелким собственникам, за которыми по мнению Петра Николаевича было будущее, возрождение земских институтов, разрешение рабочего вопроса – всем этим, не откладывая, занялся Главнокомандующий со своим правительством. Его правительство стало первым за всю историю белого движения, в котором оказались собраны люди дела и знаний. И какие это было люди! Из Парижа по просьбе Врангеля прибыл и возглавил кабинет Кривошеин. Уже пожилой и больной, он не смог не откликнуться на этот призыв, потому что именно так поступил бы на его месте Столыпин, потому что именно реформы последнего предстояло воплощать на последнем клочке русской земли. Внешней политикой занялся Струве, прибывший вслед за Врангелем из Константинополя. Даже уголовный розыск обрёл начальника, лучше которого просто нельзя было найти. Им стал бывший начальник московской полиции, творивший подлинные чудеса в Первопрестольный, которую за годы своей работы он практически очистил от преступного элемента, знаменитый Александр Францевич Кошко. С такой командой можно было вершить невозможное, но как же мала была территория, как ничтожны силы и ресурсы!
Не осталась без внимания и пропаганда. С Освагом покончили, и решено было поставить эту нужнейшую отрасль на новые рельсы. Впрочем, кажется, никакой пропагандистский листок не мог сравниться по силе с воззваниями самого Врангеля. Давно вынашивая проекты организации пропаганды, Пётр Андреевич кратко изложил их на бумаге и передал Главнокомандующему, посетив его вскоре после вступления в должность. К работе в этой сфере генерал привлёк князя Долгорукова.
Павел Дмитриевич, едва прибыв в Крым, с головой ушёл в общественную деятельность. Ни крах фронта, ни полный разгром в тылу не заставляли его сложить руки. Князь продолжал свою работу вне зависимости от условий. В Севастополе его однопартийцы были заняты внутренней грызнёй, разделившись на правых и левых. Только удивляться приходилось такой слепоте, но Павел Дмитриевич приложил усилия, чтобы собрать группу единомышленников и вскоре создать под своим председательством надпартийное объединение взамен Национального центра, который прекратил своё существование в Новороссийске. Новая организация стояла на национально-надпартийной платформе и всемерно поддерживала Добровольческую армию, носящую с приходом Врангеля наименование Русской. На собраниях нового Объединения, на которых всегда присутствовало много публики, часто бывали министры и сам Врангель. Всякое собрание князь завершал призывом к обществу поддерживать армию и работать над упорядочением тыла.
О Главнокомандующем Долгоруков отзывался исключительно в превосходных тонах:
- Этот человек совершил чудо! Я не мог представить себе, что тот военный сброд, который я застал в Феодосии, можно в столь краткий срок преобразовать в регулярные части, способные сражаться.
- Я полагал, князь, что вы будете сожалеть о Деникине.
- Антон Иванович был крепкий солдат, честно выполнявший свой патриотический подвиг. Но он не был диктатором.
При этих словах Пётр Андреевич не смог удержаться от улыбки:
- Вас ли я слышу, князь? Вы, кадет, ратуете за диктатуру?
- Да! – Павел Дмитриевич развёл руками. – Я, прогрессист, кадет и пацифист, всецело поддерживаю Врангеля, потому что нам именно диктатор и нужен сейчас, а иначе анархия и разгром! К тому же, Врангель не только боевой генерал. Он закончил Горный институт. Как человек всесторонне образованный и развитой, он быстро ориентируется в политической обстановке. Хотя, как политику, ему пока явно не хватает опыта…
Последнее грустное замечание было вызвано неладицей с делом пропаганды. Пётр Николаевич привлёк князя к устройству лекций о политическом положении на фронте и в тылу. Но нашлись люди, посчитавшие, что лекции в прифронтовой полосе не нужны, так как армия должна быть вне политики. Врангель прислушался к этому мнению.
- Всё это дурная политика «правых рук», - вздыхал Павел Дмитриевич. – От молодого генерала нельзя требовать, чтобы он хорошо разбирался в вопросах политической тактики, и мне жаль, что ему приходится отвлекаться от фронта на эти чуждые ему дела. Но ведь это ерунда какая-то! Наша борьба носит характер идеологический! Как же не объяснять, в таком случае, людям сути большевизма и того, что мы ему противопоставляем? Ведь большевики этим занимаются! Когда Врангель привлекал меня к этой работе, ему это было очевидно, но сбили его «правые руки». Жаль… В Севастополе и крупных городах мы ведём работу, но этого мало!
Несмотря на неудачу с организацией лекций, Долгоруков продолжал самоотверженно трудиться в ведомстве печати. Пётр Андреевич однажды наведался туда и был поражён теми условиями, в которых он работал. Пожилой, седовласый князь, одетый в единственный костюм из мешковины, сидел на краю подоконника и что-то писал карандашом, положив бумагу на колено. В том же положении он принимал посетителей.
- Павел Дмитрич, что же они вам стола выделить не могут? – возмутился Вигель, косясь на множество более молодых сотрудников, имевших свои места.
- Какой там стол! – князь показал огрызок карандаша. – Любой карандаш с бою брать приходится!
- Да отчего же так?
- Спросите начальника печати Немировича-Данченко.
- Это не родственник ли?..
- Дальний. Придерживается крайне правых убеждений. И я ему моим кадетством не нравлюсь, - Павел Дмитриевич рассмеялся. – Что тут поделать!
- Если бы Главнокомандующий узнал…
- Не хватало ещё отвлекать его моими личными неудобствами! – князь махнул рукой. – Ничего, буду работать так. Правда, мои партийные товарищи за меня переживают. Говорят, что такое положение не соответствует моему достоинству, и советуют уйти.
- А вы?
- А я, как видите. Дорогой Пётр Андреевич, разве время сейчас думать о каком-то своём достоинстве? О партийных разногласиях? О деле нужно думать и только о деле! Нам не дали работать в прифронтовой полосе, но есть Севастополь, пригородные слободы, портовые рабочие! Мы читаем курсы не только о политическом положении, но ещё и по истории, политической экономии, естествознанию. Это большая и важная работа. Вдобавок я не теряю надежду, что для нас отменят ограничения и в прифронтовой полосе. И что же, я должен бросить всё это из-за личных амбиций, из-за того, что не сошёлся с начальником? Между прочим, - князь тонко улыбнулся, - он по сей день не соизволил включить меня в штат, так что приходится перебиваться сущими грошами.
- Не могу не восхищаться вашей самоотверженностью, князь, - искренне сказал Вигель, думая, как поступил бы сам в такой ситуации. А ведь, скорее всего, ушёл бы, не смог смирить гордость. И так поступило бы абсолютное большинство, слишком понимающих своё достоинство. А старый князь из древнейшего рода забывал о нём во имя общего дела, с безунывной лёгкостью пропуская личные обиды, и в этом самоотречении являлась высшая мера истинного человеческого достоинства.
Пётр Андреевич внутренне порадовался, что не впрягся сам в эту мороку. Он, конечно, время от времени выступал с лекциями по разным вопросам, но сугубо на добровольных началах, не попадая в зависимость от какого-нибудь начальственного держиморды. Да и без этого вряд ли стоило в семьдесят лет браться за дело, которым никогда всерьёз не занимался на практике. Наиболее активно Вигель сотрудничал в печати в столыпинские годы, публикуясь, большей частью, в «Московских новостях», редактором которых с лёгкой руки премьера стал Лев Тихомиров. Из всех русских мыслителей и публицистов Пётр Андреевич выделял его особо. Только он умел так кропотливо, вдумчиво и всесторонне разбирать каждый вопрос, ни о чём не судя поверхностно. Он первым создал идейно-обоснованную базу монархического учения, до того лишённого оной, подробно разобрав все аспекты его. И тем огорчительней было, что громадный потенциал этого незаурядного мыслителя был так недостаточно востребован. За публикациями Тихомирова Вигель следил с того момента, как бывший народоволец, прощённый Царём, вернулся в Россию. Тогда Пётр Андреевич жил аккурат напротив редакции «Московских новостей» и нередко видел Льва Александровича. И трудно было вообразить, что через какое-то десятилетие он станет редактором этой газеты, а бывший следователь, правовед Вигель её постоянным сотрудником. Проживи Достоевский чудь дольше, и, возможно, написал бы о раскаявшемся народнике, ставшим идеологом самодержавия, роман. Может быть, такова бы была эволюция Шатова, сохрани ему автор жизнь. Последнее царствование не радовало Тихомирова. Он всем своим существом предчувствовал надвигающуюся трагедию и страдал от того, что не может предотвратить её, поскольку никто не слышит его голоса. Вечно хмурый, изнервлённый, никогда не улыбающийся человек, он весь обращался в ожидание конца, и казалось, что его вечно всклокоченные волосы стоят дыбом от созерцания пропасти, в которую неудержимо катилась Россия. Пока был жив Столыпин, надежда ещё теплилась, и Лев Александрович ещё старался донести свои идеи, ещё сражался. Но вот, не стало того, на ком всё держалось, и он замолчал, уже не веря в благополучный исход. Однажды московские монархисты решились составить коллективное письмо Государю с просьбой удалить от себя Распутина. Тихомиров, ненавидевший «старца» и лишившийся расположения царской семьи за обличительные статьи о нём, сказал безнадёжно:
- Не делайте этого, господа. Бог закрыл Государю очи, и революция неизбежна. Своим письмом вы лишь ускорите её.
Так и не отправили письма… Относительно Государя Тихомиров, преклонявшийся перед его отцом, не питал ни малейших надежд. Вигелю запомнились полные отчаяния слова Льва Александровича, сказанные им в их последнюю встречу, в самый разгар войны:
- Какой-то, право, мученик. Искупитальная жертва за грехи поколений… За какое дело не возьмётся, загубит любое. По-человечески безумно жаль его. Но ещё жальче Россию. Кара Господня, что в такое невероятно тяжёлое время мы получили интеллигента на троне. Теперь ещё эта война… Чем бы она не кончилась, для нас итогом будет падение монархии. Её уже не спасти.
Тяжело было слышать эти полные муки слова от человека, положившего полжизни на укрепление монархии, на служение монархической идее. Мрачное предсказание Тихомирова исполнилось, но после этого Вигелю так и не случилось повидать Льва Александровича и узнать, как пережил он крах идеи, которой самозабвенно служил, крах России, которую так страдальчески любил.
Теперь, на последнем клочке русской земли, Пётр Андреевич часто вспоминал печатные взывания Тихомирова к разуму общества и власти, его полемику со Столыпиным относительно парламента. Лев Александрович считал, что его сохранение приведёт к революции, Столыпин – что революцию спровоцирует его упразднение. Так и не сошлись два выдающихся ума, два выдающихся русских патриота, глубоко уважавших друг друга, на этом пункте. Бог ведает, что случилось бы, если б план Тихомирова был принят. Бог ведает, кто был прав в том споре. Но, вот, пришла революция, и не стало Великой России, и день за днём пожирал страшный молох её лучших сынов и дочерей. Привелось же дожить…
Нежданно приехавшая в Севастополь Олюшка рассказала обо всём пережитом в Москве. Сердце кровью обливалось. Как она, при её-то хрупкости и слабом здоровье, пережила всё это? Даже представить себе трудно и страшно было! О смерти Илюши лишь несколько слов сказала, а больше не смогла, расплакалась. Потерю любимого внука ничем нельзя было восполнить, эта боль никуда не могла уйти. Горько было узнать о судьбе бедного Юрия Сергеевича. Олюшка уже отписала его жене и дочерям в Париж, а в ответ получила довольно сдержанное письмо. Первые дни Пётр Андреевич с трудом верил, что жена снова рядом с ним. За долгие месяцы разлуки не было ни дня, когда он не думал бы о ней, не страшился, что не приведётся больше увидеться. А она не стала ждать призрачной и недоступной победы, приехала сама. Одна. По морю. Привезла тёплое письмо от Володи и Нади Олицких (слава Богу, хоть они благополучны были). И несколько дней подряд не могли наговориться, наглядеться друг на друга. Из оставленного дома Олюшка вывезла несколько самых дорогих вещей, книг, фотографии, но практически всё имущество кануло безвозвратно. И библиотека… Но не о том болела душа. Не то было горько, что на старости лет остались без крова, без средств к существованию, а то, что вместе со всеми этими пусть даже и дорогими вещами, канула безвозвратно Россия, и эта потеря, равно как и потери дорогих людей, была единственной, какую стоило оплакивать, о которой скорбело безутешно сердце. Перед этой великой утратой несущественным прахом казались все личные потери: дом, картины, книги… А ведь прежде ценным всё это казалось! Не дай Боже потерять! Ведь пережить будет нельзя! Ведь в этом вся жизнь! А оказалось, что мелочи всё это, оказалось, что есть утраты и скорби гораздо более страшные. Слава Богу, что Олюшка решилась покинуть Москву. Близкие люди – вот, последняя ценность, которая осталась в разбитой жизни. И послал Господь счастье, на несколько дней соединив семью после долгой, как смерть, разлуки.
Следом за Олюшкой добрался в Крым Пётр. То-то была радость её исстрадавшемуся сердцу! После всех утрат живого сына обнять! А по нему видно было, сколько пережить пришлось. Волосы, как снег, тонкое, исхудалое лицо, глубокими морщинами изрубцованое, дышащее нервной силой, движения и речь резче прежнего. Но, в общем, всё тот же был. Воин, готовый во всякую секунду броситься в единоборство с любым врагом. Но одна перемена значимая была. Впервые видел Вигель, чтобы лицо Петра по временам освещалось такой любовью, чтобы таким полным благоговения взглядом смотрел он на женщину. Эта женщина, приехавшая с ним, безусловно, заслуживала такой любви, но думалось о Елизавете. Что же будет с ней? И по отношению к ней ведь дурно выходит… Но слишком знал Пётр Андреевич, что человек не властен над своим чувством. Ведь жил он и сам с первой женой, не переставая любить Олюшку. Так жизнь сложилась… Правда, ладком-рядком жили, ничем никогда не обидел её, а всё-таки, всё-таки. Кто виноват, если две половинки слишком поздно встретились? Да ещё среди этого ада? Кто посмеет судить? Одна Лиза на это право имела. Отчасти Надюша. О них обеих ничего неизвестно было, и эта неизвестность занозила всем сердца. Олюшка особенно переживала за внучку. Но что сделать можно было? Только молиться и ждать.
Наконец, на три дня примчался с фронта Николаша. Вперёд письмо прислал с просьбой подготовить всё к венчанию. Решился-таки! Не знал Петр Андреевич, радоваться за сына или нет. Хоть бы рад был он сам, тогда можно и порадоваться было, несмотря на собственные сомнения. Но и сам Николаша не светился радостью. То ли дело было, когда пришёл он ещё в Москве со своей невестой Таней! Как они светились оба, и видно было: вот они – две половинки. А с Натальей Фёдоровной стояли у алтаря не то, чтобы печальные, но затуманенные словно. Не по любви сходились, от безысходности, не счастье сводило, а горе. И выйти ли счастью из этого?
Только и радостно было – на Олюшку смотреть. Как радовалась она и свадьбе, тому, какими красивыми были и жених, и невеста, как любовалась сыном-генералом, на которого не могла надышаться. Оживала голубка, светилась. И теперь за столом ухаживала за всеми. Смотрел Пётр Андреевич на жену и видел её всё такую же молодую, какой она была лет сорок назад. Как давно, подумать только, всё было! Воскресала в памяти Москва, каждая улочка, каждая вывеска, церковка, лица людей…
- Это было давно… Белый снег, купола…
Звонкий лёд под коньком серебристым…
Ты такою прекрасной и юной была,
И такой удивительно чистой!
В юности Вигель грешил стихотворчеством и неплохо рисовал. С годами он всё реже обращался к этим занятиям, но нахлынувшие в связи с приездом Олюшки чувства были столь сильны, что вырвались на бумагу, и теперь, глядя на неё, он читал ей написанное, а сидевшие за столом притихли, слушая, как и она, вспоминая, как и она, давнее.
- Белый снег… Звонкий лёд… Золотая Москва!
Промельк троек и звон колокольный!
И свечой в поднебесье взметённый «Иван»,
И народ у церквей богомольный.
По Никитской, Ордынке, Волхонке, Тверской,
По Пречистенке и по Арбату
Мы гуляли, мой ангел, когда-то с тобой,
С Воробьёвых дивились закатам.
Это было… Когда? Очень-очень давно!
Бал в Собранье… Князья да княгини…
Жизнь искрилась, кружа, как Шампани вино.
И куда-то исчезло всё ныне?
Это быль или небыль? Разбито всё вдрызг.
Белый снег, небосвод синий-синий…
Что там было? Всего лишь обычная жизнь.
И всего лишь… Всего лишь Россия.
На Садовом кольце мы любили гулять.
Где теперь ты, о друг мой сердечный?
Не смогли, не успели блаженства понять.
Век в чахотке сгорел скоротечной.
Было там… Что же там? Только свет… Только свет…
И опять мы идём по бульварам.
Это явь! Это явь! А всё прочее – бред!
Бред, рождённый горячечным жаром.
Это было давно… Это было со мной?
В иорданях вода чуть дымилась.
И друг другу как будто бы всякий – родной.
Это было иль только приснилось?
Белый снег… Купола… Твои руки – в моих.
Это было давно. Но нестрашно, неважно!
Ты со мною, друг верный, опять в этот миг.
Значит, всё возвратиться однажды!
По растроганному лицу Олюшки катились слёзы.
- Спасибо! – сказала она, целуя Петра Андреевича в щёку и сжимая его руку. – Я тоже верю, что всё возвратится. Злоба не может править вечно, и настанет время, когда люди снова будут собирать то, что бездумно растратили и разорили теперь.
- Только когда эта благословенная эра настанет? – вздохнул Николай. – Для того, чтобы она настала, мы должны победить. Белая идея должна победить. А из нас вряд ли кто-то верит, что мы ещё в силах одолеть большевиков. Мы идём в бой больше ради чести, нежели ради победы.
- Ты путаешь понятия, - покачал головой Пётр, раскуривая трубку. – Я не верю в военную победу, потому что есть объективная реальность, которая состоит в простом соотношении физических сил. Но идеи, Николай, побеждают не на поле боя, а в душах. И в эту победу я верю. Ты сказал сейчас, по сути, что мы, идя в бой, ищем не победы, а спасения от бесчестья. Но в этом-то и ошибка! Ошибка общая! Нам легче умереть за Россию, нежели жить для неё, работать для неё. Да, сегодня мы спасаем, прежде всего, свою честь, а не Россию. Наша борьба проиграна, но её необходимо закончить на высокой ноте. И не только потому, что помирать, как говорят, надо с музыкой, а потому что борьба наша важна для будущей России, России, которая возродиться из наших костей и крови, которая будет воссоздана нашим духом, очищена нашей жертвой. Я не знаю, когда придёт это время, но я верю, что оно настанет. И наши потомки должны будут иметь перед собой пример борьбы. Поэтому спасая нашу честь, мы спасаем Россию будущую, оставляя ей нашей кровью написанный завет, наш белый идеал, который мы должны свято сберечь. И в этом будет наша победа, за которую мы будем бороться до последнего вздоха всюду, куда бы ни забросила нас судьба. И за эту победу я хотел бы поднять бокал!
Звякнули шесть бокалов, наполненные белым вином.
- Да воскреснет Россия! – прибавил Пётр Андреевич взволнованно.
- Евдокия Осиповна, может быть, вы исполните что-нибудь? – попросил Николай. – Мы на позициях совсем одичали. Не откажите!
Зазвенели переливисто гитарные струны, и хрустальный, удивительной чистоты голос запел старинный романс, в сладостных звуках которого ненадолго растворились тревоги и волнения. Иллюзия давно забытой мирной жизни окутала небольшую комнату, и так хотелось, чтобы она задержалась. Но уже садилось солнце, напоследок докрасна раскалив небо, заканчивался мирный день, а утром Николаю предстояло вернуться в армию, замершую, изготовившись к решительному броску на перекопские укрепления.
|