Web Analytics


Русская Стратегия

"Только смелость и твердая воля творят большие дела. Только непреклонное решение дает успех и победу. Будем же и впредь, в грядущей борьбе, смело ставить себе высокие цели, стремиться к достижению их с железным упорством, предпочитая славную гибель позорному отказу от борьбы." М.Г. Дроздовский

Категории раздела

История [3064]
Русская Мысль [340]
Духовность и Культура [477]
Архив [1362]
Курсы военного самообразования [101]

ПОДДЕРЖАТЬ НАШУ РАБОТУ

Карта Сбербанка: 5336 6902 5471 5487

Яндекс-деньги: 41001639043436

Поиск

Введите свой е-мэйл и подпишитесь на наш сайт!

Delivered by FeedBurner

ГОЛОС ЭПОХИ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

РУССКАЯ ИДЕЯ. ПРИОБРЕСТИ НАШИ КНИГИ ПО ИЗДАТЕЛЬСКОЙ ЦЕНЕ

Статистика


Онлайн всего: 10
Гостей: 10
Пользователей: 0

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • АРХИВ

    Главная » Статьи » История

    Любовь Шапорина: «ПРАВО НА БЕЗЧЕСТЬЕ» (4)


    Любовь Васильевна Шапорина.




    CARTHAGO DELENDA EST


    1939 ГОД


    «Урезаются все заработки – от рабочих до писателей и композиторов.
    Заводы останавливаются за отсутствием топлива. Газеты полны восхвалений зажиточной и счастливой жизни и водворения трудовой дисциплины.
    Was ist das? [Что это? (нем.)] Стыдно невероятно. Improductivité slave? [Славянская непродуктивность? (фр.)] Ведь были все возможности для эксперимента. И что же? Фокус не удался, что ли? Или наоборот, слишком даже удался. Пока что все мои прогнозы сбылись. Как грустно. Vergogna [Позор (ит.)].
    Кольцов арестован. Уж вознесен был до небес. Каково-то пришлось Алексею Николаевичу [Толстому]. Он с Кольцовым очень дружил последнее время, говорила Людмила».

    24 января 1939 г.

    «Похоронили Кузьму Сергеевича [Петрова-Водкина]. Если бы он присутствовал на своих собственных похоронах, при его тонкой, возвышенной впечатлительности, он был бы потрясен.
    Траурная процессия приехала на Волково около 7 часов. Было почти темно и быстро темнело, так что скоро стало невозможно различать лица.
    Поставили гроб над могилой, открыли. Кругом в темноте на холмах могил, на разрытой земле толпа людей. Полное молчание и разговоры могильщиков. Зажгли один фонарик, воткнутый на палку, и кто-то держал его над могилой. Свет его падал, скользя, на лицо Манизера, который поддерживал Марию Федоровну. Она поднялась на груду земли, наклонилась над гробом и несколько раз ласково, ласково погладила лоб Кузьмы Сергеевича, я чувствовала, что она шепчет: «Папуся, adieu, adieu». Поцеловала. Леночка поцеловала его. Гробовое молчание кругом и заглушенные всхлипывания. Опять переругивания могильщиков, как спускать гроб. Оркестр заиграл траурный марш.
    Взялись за веревки, вытащили доски из-под гроба, стали спускать гроб, вдруг он соскользнул и стоймя обвалился в могилу, крышка открылась – у меня сердце захолонуло, я отскочила за толпу, отвернулась, мне казалось, что он вывалится из гроба. Опять уже громкая ругань могильщиков, а оркестр шпарит бравурный “Интернационал”. Стук земли о гроб. Извинения и объяснения пьяного могильщика.
    Всё.
    Все композиции Кузьмы Сергеевича были наполнены удивительной гармонией линии, а люди на его картинах прислушиваются к какому-то внутреннему звучанию. Он очень прочувствовал и понял Европу, но русский иконописец пересилил в нем западные влияния. Красный конь не от Матисса, а от Палеха, и дальше от XVI века. Он был очень умен, но с каким-то неожиданным крестьянским, мужицким завитком. С мужицким же мистицизмом и верой в колдовство.
    Он мне несколько раз рассказывал об одном заседании Вольфилы в первые годы революции. Был доклад о религии. Присутствовали марксисты, священники, раввины. Тогда ведь можно еще было свободно говорить о таких вопросах. Выступил и он, был в ударе и говорил, по-видимому, очень сильно о вере. В перерыве его окружили, и он почувствовал, как из него уходят силы, он обернулся и увидел, что окружен раввинами, которые трогают его за пиджак. “Я определенно чувствовал, как из меня выходят токи, флюиды”. Он верил в каббалу, в ее существование. А иногда мне казалось, что он мог быть масоном.
    Он любил эксперименты. Как-то в один из последних разов, когда я была у них на Кировском, мы разговорились о религии. Он поносил христианство как религию упадочническую, антихудожественную, пущенную в мiр евреями на пагубу мiра. Кузьма Сергеевич любил парадоксы. А теперь должна прийти новая религия, ведущая к Богу, но сильная, радостная».

    19 февраля 1939 г.



    «Лучше умереть, чем жить в постоянном страхе, в безконечном убожестве, впроголодь. Когда я хожу по улицам в поисках чего-нибудь, я могу только твердить: “Je n’en peux plus” [“Я не могу больше” (фр.)]. Очереди, очереди за всем. Тупые лица, входят в магазин, выходят ни с чем, ссорятся в очередях. Ведь ничего же, ничего нет.
    Был митинг для работников эстрады по поводу XVIII съезда партии. Крылов говорил, честно глядя в лицо слушающих, а мы так же честно глядели ему в лицо и слушали. А говорил он следующее: “В мiре – соревнование двух систем, соревнование, в котором мы оказались победителями. У нас ‘огромнеющее’ (он всегда так говорит) экономическое развитие, у них – снижение. Мы, большевики, единственная партия в мiре, которая довела весь народ до зажиточного состояния, и недалеко то время, когда каждый будет получать по потребностям, с каждого по способностям. Т.е. время полного торжества коммунизма”.
    А пока что я совсем не буду удивлена, если узнаю, что вся наша мануфактура и сырье уходят через лимитрофы в Германию».

    19 февраля 1939 г.

    «Гитлер взял Чехословакию, послал ультиматум Румынии… Впечатление, что он режет плавленый сыр, и никто не протестует. Протестовать могла бы только Россия».
    20 марта 1939 г.

    «Когда я читаю сейчас газеты, наполненные восторженными “ура” и “осанна” на XVIII съезде партии, я все время вспоминаю песенку зайчат из “Волшебной калоши” Германа Матвеева, которую я ставила прошлой весной в театре Петрушек. Зайцы поют:
    Ура, ура, ура, ура!
    У нас нора, своя нора,
    Свой новый дом хороший,
    Да здравствует калоша!

    Поют на мелодию, взятую из “Серого волка” Лядова. Зайчата съели кусок галоши и решили, что они самые сильные звери в лесу.
    Эти “ура” звучат в особенности нелепо сейчас, когда маленький Гитлер шагает по Европе, как Гулливер через лилипутов. И шагает даже без боев, ведомый одним импульсом железной воли, перед которой все расступаются, как волны Чермного моря перед Моисеем.
    Что будет дальше? Мы тоже “расступимся”?
    Логически рассуждая, момент осуществления чудовищнейшего предательства в мiре наступает. Все подготовлено.
    И какой ужас, что нашему бедному поколению выпало на долю быть всему этому свидетелем. Безпомощным свидетелем».

    23 марта 1939 г.

    «Гитлер взял Мемель, берет Данциг. Говорили прежде: “Велик Бог земли Русской”. Но, во-первых, мы не земля Русская, а мы анонимный Союз ССР, а во-вторых, Богу не за что нас спасать. С какой легкостью предали свою веру, с какой легкостью забыли все моральные устои. Донос поставлен во главе угла. Донос разрушил деревню.
    Могли же в Суноге дать молчаливый, но дружный отпор – никого не раскулачили, а когда вышел приказ раскулачить заведомого богача Галанова, его предупредили и попрятали все его добро где кто мог. Могли же. Но это единичный случай.
    Зачем Евдохе надо было доносить на Рыбакова, зачем ей надо было доносить на меня, что я разбазариваю имущество детей и спекулирую их жилплощадью? Я хожу рваная, так что стыдно, т.к. весь мой заработок идет на детей, очевидно, это кажется по нашим временам неправдоподобным.
    Non vedere, non sentire, essere di sasso mentre la guerra e la vergogna dura [“Вот счастье – не видать, не просыпаться! Так не буди ж и голос снизь, прохожий” (Микеладжело)].
    Я всегда чувствую этот жгучий стыд за Россию, и больно. Лягушки, избравшие себе царя. [Имеется в виду басня Лафонтена “Лягушки, просящие царя”, в конце которой Бог, указывая на последнего кандидата, говорит: “Живите ж с ним, чтоб не было вам хуже”.] […]
    А может быть, великий Бог над нами сжалится ради тех замученных праведников, ради тех миллионов, которые в заточении?
    Какая безумная, безпросветная трусость – ни слова не сказать правды на этом съезде. Насколько было бы убедительнее сказать прямо и откровенно: да, товарищи, вся страна раздета, мануфактуры нет, угля не хватает, продуктов питания не хватает, и объяснить, почему это. А заведомая ложь неубедительна. Le mensonge ne peut pas durer (Carlyle) [“Ложь не может длиться” (Карлейль) (фр.)]».

    29 марта 1939 г.


    «Новый бюджет советской Красной армии. “Новый мiр должен пойти войной против старого” (Молотов)». Немецкая карикатура 1930-х гг.
    http://tipolog.livejournal.com/40920.html

    «Светлое Христово Воскресенье.
    Кажется, первый раз в жизни я не пошла к заутрене. Некуда идти. В городе осталось 3 церкви, все переполнены людом. Крестного хода нет, с улицы даже “Христос Воскресе” не услышишь».

    9 апреля 1939 г.

    «Мне представляется тело России покрытым гнойными нарывами, везде безтолочь, безхозяйственность, вредительство, склоки, доносы, все заняты мелкими и крупными пакостями, которые надо сделать своим соседям, из-за этих дров и щепок не видно ничего светлого, святого, не видно России.
    Смотрю на лица людей, стоящих в верстовых очередях: тупые, обозленные, без всякой мысли, испитые. Они, эти люди, могут стоять в очереди часы, дни, сутки. Терпению их нет границ. Это не терпение, а тупость и маниакальная мысль: дают селедки. Неужели ты не обойдешься без селедки? Нет. Это самовнушение, убившее все остальное.
    Донести, сделать гадость, погубить соседа, выслужиться на этом – тоже маниакальная мысль. Ведь никаких же интересов нет».

    28 апреля 1939 г.

    «Иду по Фурштатской к Литейной, встречаю гражданку с тазиком, наполненным кислой капустой. Как теперь все делают, бросаюсь к ней: “Гражданка, где вы брали капусту?” А капусты эту зиму нет нигде, на рынке она стоит 7 рублей кило (ананас – 20 рублей кг), и за ней огромнейшие очереди.
    “Где нам дали, вам не дадут”, – был гордый ответ. Я засмеялась. Все понятно. Рядом находится распределитель НКВД. Наши хозяева – стрептококковая инфекция, разъедающая организм страны. За их заслуги можно и капусты дать».

    29 апреля 1939 г.

    «И вот мы, бедные люди XX века, принуждены все время натыкаться на XVI – начало XVII. И не кричать от ужаса, а делать вид, что не видишь, не слышишь».
    17 июля 1939 г.

    «Пакт о ненападении с Гитлером, с Германией. Какое ненападение? Что, немцы испугались, что мы на них нападем? Прошлой осенью со слезами мне рассказывала В.С. о том, что редактор военного журнала говорил ей: в немецких газетах пишут: в России нет больше армии, надо торопиться выполнить свои задачи.
    Чего им торопиться – русский народ лежит на обеих лопатках, и “лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог”. Лежит, кто пьяный, кто трезвый, но запуганный до потери человеческого облика.
    Пакт о ненападении – какой ценой! “Для спасения революции” Ленин отдал 6 стран и контрибуцию, чужое добро легко отдается, отдал моря, а сейчас что мы отдадим? Риббентроп не ехал бы за мелочами. Уж верно стоит – Paris vaut bien une messe [Париж стоит мессы (фр.)]. Вероятно, пойдет в Германию все сырье, нефть, уголь и все прочее, мы, навоз, удобрим благородную германскую почву. Руки Гитлера развязаны. Польша последует за Чехословакией. Угроза Франции – Франции, нашей второй родине.
    После Брестского мира я ехала как-то в трамвае, перед окнами мелькал Летний сад, врезался мне в память. Рядом со мной сидит молодая женщина лет 35, вся в черном, француженка, и говорит: “C’est lâche, c’est lâche, que va devenir la France” [“Это подло, это подло, во что превратится Франция” (фр.)]; а у меня слезы так и текут по лицу, я знаю, что nous sommes des lâches [мы подлецы (фр.)], и к чему привела эта измена Ленина? 17 миллионов высланных, сколько расстрелянных – имя им легион, закабаленное голодное крестьянство, и вторичный, уже Московский брестский мир с Германией. А сколько в эмиграции. Как Федя говорил: “Это уже не эмиграция, а exode” [исход (фр.)].
    Передовица “Правды” по поводу подписания договора кончается словами: “Дружба народов СССР и Германии, загнанная в тупик стараниями врагов Германии и СССР, отныне должна получить необходимые условия для своего развития и расцвета”. А? Что это? Кто эти враги? А еще теплые тела убитых в Испании, Чехословакии? Сволочи. Я не могу, меня переполняет такая невероятная злоба, ненависть, презрение, а что можно сделать?



    Красноармеец и немецкий унтер-офицер. На заднем плане польские военнопленные. Тереспольское укрепление Брестской крепости. 22 сентября 1939 г.


    Ни одного журналиста не осталось из тех, кто имел голос и голову на плечах. Радек, Бухарин, Старчаков. Жив ли умница А.О.? Ему инкриминировали (и он признался в этом!) покушение на Ворошилова!
    Мы знаем, как при Ежове, да и не только при Ежове, люди сознавались в несуществующих преступлениях. Как Крейслер видел пол, залитый кровью, в комнате, куда его ввели на допрос. Его били по щекам.
    А. Ахматова рассказывала мне со слов сына, что в прошлом июне 38-го года были такие избиения, что людям переламывали ребра, ключицы.
    Что должен был перенести гордый и умный Старчаков, чтобы взять на себя такое преступление! Подумать страшно. Расстрелян ли он, жив ли?
    Сын Ахматовой обвиняется в покушении на Жданова.
    Бедный Борис Столпаков расстрелян, если не ошибаюсь, еще в 34-м году, почти за год до убийства Кирова, за «покушение» на Кирова. Он был расстрелян в марте […]
    Фотография в “Правде” чего стоит! Направо глупые, разъевшиеся морды Сталина и Молотова, а слева, скрестив по-наполеоновски руки, тонко и самоуверенно улыбается фон Риббентроп. Да, дожили. Торжество коммунизма! Урок всем векам и народам, куда приводит “рабоче-крестьянское” patiné de juifs et de géorgiens [с еврейско-грузинским налетом (фр.)] правительство!
    По-моему, всякий честный коммунист и революционер должен бы сейчас пустить себе пулю в лоб.
    А мы, интеллигенция?
    Гаврило Попов сказал Васе: “Ну, слава Богу, по крайней мере, пять лет войны не будет, можно писать оперу. Только вот, пожалуй, ‘Александра Невского’-то уже нельзя продолжать! Потороплюсь взять аванс”. Его “Испанию” уже за несколько дней до приезда Риббентропа сняли.
    Коновалова вчера была у Горин-Горяинова, он получил участок под дачу. Рад, что не будет войны, и “надо торопиться строить”. Авось вернут частную собственность.
    Недаром наша парадоксальная тетя Леля говорила по поводу уничтожения крестьянских хуторов и огородов: “Это все делается для Адольфа”. И еще: “Мы загонщики фашизма”.
    Что же делать? У меня одно ощущение: надо в театре продвигать только русское. Русскую историю, русский эпос, песню. Внедрять это в школу. Знакомить детей с тем единственным богатством, которое у них осталось. Но где авторы? […]
    Рабство, германское иго – так я предпочитаю, чтобы оно было открытым. Пусть на каждом углу стоит немецкий шуцман с резиновой дубинкой в руках и бьет направо и налево русских хамов, пьяниц и подхалимов. Может быть, они тогда поймут, где раки зимуют. Но только “может быть”. Мы все в “парадоксальной фазе”, по Павлову. Что же будет дальше?
    А пока сахара нет, в провинции и масла нет, сапог нет, мануфактуры нет, транспорта нет».

    24 августа 1939 г.


    Стихи Сергея Михалкова, опубликованные в 1939 г. в «Правде» после начала войны с Финляндией.

    «Прочла сейчас пьесу Чапека “Мать”. Она идет в Александринке. По-моему, ее бы следовало снять с репертуара. Она направлена против войны, против агрессии. А мы сейчас и агрессоры и помощники агрессивного фашизма. Что поделывает сейчас Коминтерн, мне хотелось бы знать. Логически рассуждая, весь не только коммунистический, но и просто демократический мiр должен бы перестать подавать нам руку, говоря житейским языком. Может быть, это все тот урок мiру ad absurdum [доведением до бессмыслицы (лат.)], от противного, о котором говорил Чаадаев? […]
    Прожила с 7-го <по> 29-е на Селигере […] День в Палехе. Ночью поднялась снежная вьюга, к утру снега намело пол-аршина, на рынок приехали на санях. Одела валенки, огромный овчинный тулуп с большим воротником, шерстяной платок на голову и пять часов ехала до Шуи, колеса облипал снег. Зорька еле шла. Обе легковые машины артели забраны на военные нужды, т.е. забрана одна, другая “разута”.
    Нечего сказать, подготовлены к войне. А ведь, по словам и газетам, готовимся все 20 лет. […]
    …От всей этой поездки осталось впечатление хождения по мукам. За видимой нищенской жизнью – стон, общий стон однообразным гуденьем звучит над целой страной.
    На Селигере раз вечером вхожу в кухню. Липа, старая девица Слободы, служившая все лето у Н.В., сидит в уголке между плитой и косяком двери, вся съежившись, закрыв лицо руками, сторож Степан у плиты, подбрасывает туда щепки, мрачно смотрит в огонь. “Что с вами?” – “Да вот, плохие вести Степан привез, кончается наша жизнь, и ничем помочь нельзя. Все это указано в Писании, и будет все хуже и хуже”. – “Да в чем тут дело?”
    Тут наконец Степан поднял голову: “Был в деревне (Залучье, на другом конце Селигера), при мне приехали из осташковского Рика и объявили, чтобы мы ничего к весне не готовили, огородов не удобряли – весной все село за 5 км от озера отнесут. А только что летом хуторян из-за леса, за пять километров, перевели к нам и поставили их избы вдоль озера, мы радовались, какая деревня большая да красивая стала. А как перевозить? Дают пятьсот рублей, два пуда гвоздей, а что на это сделаешь? Разорение.
    Летом был у нас пожар (у Степана до сих пор обгорелые руки), у матери весь двор сгорел, осталось только что на себе. Все сено для коровы сгорело, и сельсовет дал погорельцам разрешение покосить. У матери было накошено воза три. Вот эти, из Рика, забрали всё это сено у погорельцев, отправили в Осташков на военные надобности. Мать взяла свою корову, отвела в сельсовет, привязала к крыльцу и ушла. Кормить не дают, резать не позволяют, что же делать?
    Осталось у нас с братом три рубашки. Вот и носишь рубашку месяц, пойдешь в баню, вымоешься, выстираешь, высушишь да опять наденешь. Ведь ни одёвки, ни обуви мы уже десять лет не видим. Сколько сдаем льна, а мануфактуры нам не привозят. Прежде зарежу скотину – у меня кожи будет чем всю семью обуть. Теперь надо зарезать барана – иди в сельсовет на бойню, и там забирают кожу, кишки, кровь.
    Задавили льном. Картошки посеяно пятьдесят гектаров, успели убрать только шесть гектаров, остальное осталось под снегом, померзло, а раньше убирать не разрешают, пока со льном не покончишь.
    А вы думаете, могу я сказать на собрании в сельсовете, что то или другое неправильно? Вначале находились такие, сейчас: “Как твоя фамилия?” – и на другой день человека не стало. Забрали и пропал, неизвестно куда и где, и навсегда. Теперь соберут нас, так все сидят, опустив голову, подперши ее руками. И ни слова. Правильно, все правильно. Вот теперь погорельцам некуда деться. А было у нас три церкви. Ну не хотят, чтобы церковь была, так оставили бы так, вот теперь бы людям было куда спрятаться. Так нет же. Был у нас каменный собор красивый, на горе над озером стоял – взорвали, другую каменную тоже разрушили, была деревянная старинная, тоже красивая церковь, крышу сняли, в город отвезли, церковь сожгли.
    Сейчас нам все равно. Видим, что погибать, и рукой махнули, молчим, пускай хоть в тюрьму сажают и там хлеб дают”.
    Сёла по Селигеру стоят от века; оказывается, уже давно ходят по деревням слухи, что их будут с озера переселять вглубь страны… […]
    Сидела на вокзале в Шуе, вечером. Посередине стояла группа рабочих с котомками за спиной, курили. Курить на вокзале запрещено. Подошел милиционер, что-то сказал, а потом вырвал папиросу изо рта рабочего и бросил на пол. Поднялся крик, рабочие обступили милиционера: не имеешь права, говори, рукам воли не давай – казалось, вот-вот начнется рукопашная расправа. Милиционер еле-еле утек.
    На скамейке лежал молодой еще человек в стеганом, совершенно рваном ватнике и холщовых штанах. Потом он сел и, низко наклонив голову, начал что-то подвывать. Была ли это песня, не знаю. Милиционер опять появился и стал его выгонять – на вокзале ночевать нельзя. Тот не уходил. Вышел сам комендант. Тут человек вскочил и начал ругаться. Ругал он обоих и трехэтажными и всякими другими словами. “Поговори еще, мы тебя в камеру посадим”. – “А прячьте, такие-сякие, арестуйте, в тюрьме хлеб дают”. Эту фразу я слышала десятки раз.
    Рядом со мной сидит баба в черном платке. Заговорила. “Вот какие смелые, сразу видно, городские, рабочие, а у нас в деревне разве скажут слово. Ой, тяжело в колхозе, ни из-за чего работаешь, ни одеться, ни прокормиться, задавили льном”. Баба из-за Нижнего, и повторяет ту же песню, что я слышу по всей дороге.
    Еду вечером в Палех. По селам ни одной собаки. Помню, как прежде из каждой избы неслись собаки и провожали проезжавших неистовым лаем. Говорю об этом моему старику вознице (палехскому конюху). “Да видите, кормить-то нечем, да и караулить нечего: кожу с тебя не утащат”.
    Палех в упадке. В 38-м году арестовали Александра Ивановича Зубкова, организатора и председателя артели; взял бразды правления Баканов, совсем молодой, партийный, добивавшийся этого всеми средствами и, вероятно, повинный в аресте Зубкова. В связи с арестом Зубкова в дела артели вмешалось НКВД. Из библиотеки были вывезены все материалы, которые умным чекистам показались “божественными”: старинные иллюстрированные Библии Шнорра и более ранние, картоны – копии с новгородских фресок, старинные иконы и копии. Все это (по словам И.И. Василевского) было сожжено.
    Все эти ценнейшие вещи служили художникам матерьялами для их работ, как их предки пользовались Библиями XVII века. При Зубкове у артели был свой представитель в Москве Василевский, служивший во Всесоюзхудожнике, достававший им заказы по всей стране. Его сняли под предлогом, что он сын попа и что такое представительство – лишняя трата денег. Василевский получал 700 рублей.
    Теперь артель сидит без заказов, и Баканов пустил ее на ширпотреб – то, с чем жестоко боролся Зубков. […]
    От поездки осталось какое-то донельзя грустное впечатление, даже мучительное.
    И в Палехе после ареста А.И. Зубкова у всех тяжелое настроение. Созидать трудно, а разрушать – ой, как легко».

    24 октября 1939 г.

    1941 ГОД


    «Утром заходила Елена Яковлевна. Она ежедневно ездит в Союз писателей, где должны дать какой-то талон на эвакуацию и известить, когда поедет эшелон. И до сих пор ничего не известно. Она рассказала, что директор Фарфорового завода Диккерман, умный, энергичный, толковый еврей, в самом начале войны устроил себе командировку в Ирбит для организации автосвечного завода. Ему был дан вагон, в который он погрузил один заводской станок для автосвечей, свою квартиру и семью с тещей и прочими родственниками. Вероятно, теперь к нему в Ирбит стягиваются со всей страны родные.
    Когда он поступил на Фарфоровый завод, он во всех цехах снял старых заведующих и понасажал своих родных. Теперь они все уехали и оголили цеха. Директором он вместо себя оставил бывшего токаря, старого работника, очень тупого, который окончательно развалил работу. Художественную часть сразу же закрыл. Наташа на днях пришла брать расчет, и ей не с кем было даже и проститься. Она нашла только старого вахтера, который так же, как и она, прослужил 27 лет на заводе. Он заплакал.
    Им рассказывал очевидец, что когда на заводе “Большевик” собрали митинг по поводу воззвания Ворошилова, оратору не дали говорить. Его речь о защите Ленинграда и народном ополчении встретили криками: “Что нам с вилами, как на французов, против немцев выходить? С танками и самолетами вилами бороться? Нас предали!” А на митинге на Фарфоровом заводе говорили о патриотизме и махали руками те, у которых в кармане уже были талоны на эвакуацию. Остающиеся молчали!
    “Да, – грустно сказала Елена Яковлевна, – нас предали”. […]
    Родители Катиной прислуги Веры живут около Острова. Вера была в отчаянии, уверенная в их гибели. На днях оттуда пришел мальчишка-подросток и рассказал следующее. Их деревню немцы не бомбили, жителей не трогали, велели им переделить землю, коров и прочий колхозный скот и ушли. Крестьяне в восторге. Мальчик попросил, чтобы его отпустили в Ленинград, где живут родители. Его отпустили, и он пошел. Он встречал на дороге немецкие посты, штаб, везде его допрашивали, кормили и отпускали дальше. В таком роде это уже не первый рассказ я слышу, и это разнесется по колхозной России как по телеграфу. Результаты скажутся скоро. Мы вспоминали с Еленой Яковлевной первые годы революции – творческие годы. “Одним словом, – сказала я ей, – за двадцать три года нам пришлось видеть grandeur et décadance de l’empire. La guerre et la vergogne” [Взлет и падение империи. Война и срам (фр)]».

    25 августа 1941 г.



    «Муся Гальская рассказывала Л. Насакиной, как ее отправили из Союза писателей на работы: привезли в болото, ничем не кормили, свежей проточной воды не оказалось, и они процеживали через полотенце грязную, червивую болотную воду. Спали на том же болоте. Через два дня у нее распухли ноги, и ее отправили в Ленинград. Всякое живое и нужное дело принимает у нас какие-то мертво-формальные уродливые формы. Берут на работу беременных, у которых происходят там выкидыши, больных».
    27 августа 1941 г.

    «“Право на безчестье” мы заслужили полностью – мы даже не ощущаем безчестья. Мы давно потеряли не только всякий стыд, но самое понятие чести нам совершенно незнакомо. Мы рабы, и психология у нас рабская. У всего народа. Нам теперь, как неграм времен дяди Тома, даже в голову не приходит, что Россия может быть свободной; что мы, русские, можем получить “вольную”. Мы только, как негры, мечтаем о лучшем хозяине, который не будет так жесток, будет лучше кормить. Хуже не будет, и это пароль всего пролетариата, пожалуй, всех советских жителей. И ждут спокойно этого нового хозяина без возмущения, без содрогания. […]
    До чего мы дошли, и до чего нас довели. На днях я прочла нашу ноту иранскому правительству. […] Эта нота была для меня откровением. Когда я прочла длинный перечень всего того, что Советское правительство уступило, отдало персам в 19-м году, я только вслух твердила: черти окаянные.
    Всё то, о чем болели Цари со времен Алексея Михайловича, что спешно достраивали от 1914 года до 1918-го, т.е. во время войны, всё это Ленин с Троцким отдали без сожаления и без малейшего понимания политического и стратегического значения того, что уступали, без сожаления; а теперешние умники еще хвастаются своей политической безграмотностью.
    И мне стало совершенно ясно, что Ленин был неумный и никак не государственный человек. Он был подпольный революционер, наторевший в полемике во французских и швейцарских кафе, пошедший на компромисс с немцами, чтобы сделать свой эксперимент. Для этого понадобилось обмануть мужиков. Обманули и создали ЧК из человеческих отбросов.
    Очень быстро Ленин увидел, что опыт не удался и объявил НЭП. Тут его пристукнули, а собственный сифилис помог разложению. Он пережевывал уже устаревшего в Европе Маркса и разразился парадоксом: “Каждая кухарка может управлять государством”. Вот и доуправляли.
    Где золото, содранное с церквей, где золото, выпаренное у жителей? Я думаю, многое ушло к сионским мудрецам».

    31 августа 1941 г.

    «А Ленинград, былой Петербург, окружен со всех сторон. Немцы спускают огромные десанты с танками, пушками, как говорят, в Териоках, за Колпином, теперь в Ивановском по Неве. У нас сразу наступил голод, так говорят в очереди, для меня он наступил давно. С 1 сентября уменьшили норму хлеба: у служащих с 600 гр. до 400 гр. в день, у иждивенцев до 300 гр. 2-го я с утра пошла покупать масло и сахар, дали мне масла 100 гр. всего, потратила на это полчаса и затем два часа на 200 гр. сахара, больше не дают. Никаких круп, ни макарон, ни чечевицы. […]
    …Меня встречает Елена Ивановна Плен. На ней лица нет. Утром ее вызвали в милицию: высылка в 24 часа. Куда, каким образом, когда поезда не ходят? – “3-го вас погрузят на баржу и довезут до Шлиссельбурга, а там вы свободны, поезжайте куда хотите, живите где хотите, только не в Ленинградской области; можете взять с собой что хотит”.
    Когда в назначенный час Вася поехал вместо Lily, чтобы сообщить о ее болезни, он там нашел человек сто высылаемых, главным образом женщин. Старушки в старомодных капорах, в потертых бархатных пальто. Вот с этими врагами наше правительство умеет бороться. И только, как оказалось, с этими. Немцы у ворот, расколошматили часть Ижорского завода, вот-вот войдут в город, а мы старух и одиноких беззащитных и безвредных людей высылаем и арестовываем.
    Интересно, что эти “свободные” старухи будут делать, когда их высадят в Шлиссельбурге? В сентябре?»

    4 сентября 1941 г.

    «Высоко в небе белые комочки разрывов, отчаянная пальба зениток. Внезапно из-за крыш начинает быстро расти белое облако дальше и дальше, на него нагромождаются другие, все они золотятся в заходящем солнце, они заполняют все небо, облака становятся бронзовыми, а снизу идет черная полоса.
    Это настолько не было похоже на дым, что я долго не верила, что это пожар. Горели, по слухам, нефтяные склады, продуктовые Бадаева.
    Картина была грандиозная, потрясающей красоты».

    9 сентября 1941 г.

    «Добиваются ли немцы уничтожения здания НКВД, где масса зениток и куда из-за них они подлетать не могут, уж не знаю. Пока что страдают только несчастные мирные жители.
    Наш бульвар загроможден скарбом из пострадавших домов. В доме 12, где живут Чернявские, срезало угол, полторы комнаты и кухню или переднюю, в глубину по Друскеникскому переулку. В верхних этажах стоят в остатках комнаты белые кафельные печи с каминами, висит где-то и качается от ветра оранжевый абажур, вдребезги разбитый буфет на оставшейся стене, до которой дотянуться уже нельзя, на вешалке висят два пальто, мужское и женское, рюкзак, стоит чемодан.
    Там погибло четверо. Старик с немецкой фамилией Буссе, молодая больная женщина с мужем и еще кто-то, словом, только те, кто не ушли в убежище».

    10 сентября 1941 г.

    «Вечереет. На душе тошнотно. Мы все смертники, но не знаем, за кем сегодня придут.
    Мы 23 года были потенциальными смертниками, а сейчас завершение всей эпохи. Безславное завершение».

    12 сентября 1941 г.

    «Вчера в госпитале у меня все из рук валилось, разлила марганцовку на скатерть и т.п. Весь день была стрельба из дальнобойных орудий. У наших раненых повышается температура. Почти всех их переложили в коридор, что создает сутолоку, безпорядок. Но коридор внутренний, сводчатый, крепкий. […]
    Мы в кольце, вокруг Ленинграда масса нашего отступившего войска, бежавшего за отсутствием командования.
    Катин рассказ из окопов. За Красным наступали немцы или финны. Командир и два политрука построили свою часть и ушли, обещав скоро вернуться. Немцы ближе, начали стрелять – наши не знают, что делать. Те продолжают стрелять – наши, отстреливаясь, отступили, дошли до штаба. Отыскали командиров в деревне пьяными с бабами, тут же расстреляли».

    14 сентября 1941 г.

    «Вчера я возвращалась в десятом часу из госпиталя. Накрапывал дождь. Ни зги не видно. Зарницы со всех сторон неба, – это идут бои. После этих вспышек еще темней. Выхожу на Литейный. Направо, в сторону Невского, далеко за ним зарево, красные тучи. Несутся танки, грузовики с солдатами от Финляндского вокзала. За силуэтом Спасского собора тоже зарницы. Мы в грозовом кольце. Громят Путиловский завод, “Электросилу”, Мясокомбинат. Перед глазами встал образ Петровского Спасителя – глаза, полные смертной муки и жалости. Я подумала: “Твой город громят, Господи, город Петра”. […]
    В конце обеда (был целый обед! Без мяса, конечно) звонок. Вася открывает, я слышу Наташин взволнованный голос и Васино громогласное “Слава богу”.
    В чем дело? Оказывается, дела очень плохи, немцы быстро надвигаются, по-видимому, возьмут город, будут бои в городе. “Чему же ты радуешься?” – говорю я. “Все что угодно, только не бомбежка”. Я говорю: “Ты не понимаешь трагедии, Россия перестанет существовать”. Он отвечает: “А сейчас? За двадцать три года создался такой клубок лжи, предательства, убийств, мучений, крови, что его надо разрубить. А там видно будет”.
    Я сегодня заходила в церковь под грохот дальнобойных орудий. Невесело. Что-то нас ждет?
    Я как-то спрашивала Наташу Данько, каково настроение у рабочих. Она говорит, что воззвание Ворошилова о самозащите страшно возмутило рабочих. Все боеспособные уже давно взяты в армию, остались старики и женщины, кто же будет защищать город? И где оружие?
    А нормы все сбавляют. Теперь я уже вместо 600 гр. получаю в день 200 гр. хлеба, и этого, конечно, не хватает. Целый день в госпитале – 14 часов продержаться на 200 граммах. Это трудновато.
    Вчера Алеша рассказал Васе, что перед выступлением Сталина с 5½ утра по радио предупреждали, что будет чрезвычайное сообщение. Затем, после объявления диктора, что будет говорить Председатель и т.д. и т.д., раздался дрожащий голос: “Братья и сестры”, затем бульканье наливаемой воды в стакан и лязг зубов о стекло. “Друзья мои” – и опять стук зубов о стекло».

    16 сентября 1941 г.



    «Три месяца войны. Немцы взяли Киев. Сегодня Вася читал очередную немецкую листовку “Мир угнетенному народу”. А дальше: “Мы ведем войну с комиссарами и евреями, сдавайтесь, а не то вы все погибнете под развалинами своих домов. Вы в железном кольце”.
    Какой-то grand guignol [издевательство (фр.)]. Кому нужна наша гибель под развалинами Ленинграда? Наша жизнь по советской расценке много дешевле тех бомб, которые на нас потратит Германия.
    Эти листовки явно предназначены для создания паники в населении и в почти, по слухам, безоружном войске.
    Теперь ходят слухи о совещании в Москве с Америкой и Англией, они, дескать, требуют, чтобы Ленинград был сдан, а по другим версиям – объявлен вольным городом. Очевидно, путают понятия вольный и открытый.
    Бьют часы – 11 часов. Toutes blessent, la dernière tuе. Близка ли эта последняя минута? С начала войны немцы все время бросают листовки. Первые были самого радужного содержания: “Жители Ленинграда, никуда не уезжайте, бомбить не будем”. Теперь бабы в очередях это вспоминают. Говорят: “Гитлер нас обманул”».

    22 сентября 1941 г.

    «В “Известиях” очень невразумительно пишут о голоде в Германии. “На третий год войны снижают паек, мало картошки” и т.д. Для чего это писать и только раздражать бедных обывателей?
    На днях, когда вечером все собрались в бомбоубежище, завхоз Антонов делал доклад о сборе теплых вещей для армии, о фанере, которою надо забить окна, и прочих благоглупостях.
    Мы, голые и босые, мы должны помогать Красной армии, одевать ее! Я, кстати, хожу в летнем пальто. Осеннее старое я продала зимой, а материю на новое – весной. Буду ходить в летнем до шубы. […]
    Вчера я хорошо помолилась, и как-то спокойнее стало на душе. Только бы Соня и Вася уцелели. Наташа принесла слухи из ТАССа, что в Детском [Царском] Селе груды развалин, но памятники старины не пострадали. София совсем разгромлена. Немцы предупреждали, чтобы вывели войска. Г. Попов рассказывал, что немцы требовали, чтобы военные части были выведены из парков, если хотят спасти парки. Части не вывели, и Павловский дивный парк уничтожен.
    Неужели наши власти могут что-либо пожалеть из русской старины, власти, которые динамитом взрывали Симонов монастырь и Михайловский златоверхий в Киеве, с его мозаиками!
    Что им, этим Рымжам, Житковым, безграмотным parvenus, памятники старины? Я помню, когда я в 1905 году была во Флоренции, там было страшное волнение среди всего населения, все газеты были полны полемикой, где стоять микеланджеловскому Давиду. Он стоял на площади Санториа, а его хотели перенести куда-то в другое место; во всех лавчонках только об этом и говорили.
    А нам что? Да еще после двадцатилетнего коммунистического уравнительного бедствия, воспитания.
    Сейчас заходил приятель и сосед Кати Князевой Карнаух. Он рассказал, что Шлиссельбург нами сдан, также и Валаам. Что на Валааме мы уничтожили все, кроме монастыря. Теперь речная флотилия пытается доставить в Ленинград продукты и запасы, которые там есть. Этот Карнаух был директором института.
    Сегодня утром получили две телеграммы из Свердловска от Лели и Юрия, какая даль, говорили все, что и правительство туда уедет.
    Екатеринбург – кровавый город».

    24 сентября 1941 г.

    «Для меня непонятно, не помещается в моем мозгу, как четвертое измерение, безцельное варварство немцев, бомбардировка больниц. Пострадали Мариинская, Нейрохирургический институт, Николаевский военный, Невропатологическое отделение Медицинской академии, Морской госпиталь на б. Конногвардейской, теперь Красной конницы. Туда были брошены фугасные и зажигательные бомбы, там погибло очень много народу, раненых, много сгорело. Бомба, брошенная в больницу Эрисмана, не взорвалась, а ушла на 6 метров в землю.
    Зачем? Показать, что они ни с кем не считаются? Мы это знаем. Неужели же в будущем человечество не восстанет против этого варварства?
    Бедный кроткий Николай II организовал Гаагскую конференцию, Бриан Лигу Наций. Все это псу под хвост. Тевтоны über alles».

    26 сентября 1941 г.

    «…Под разрывающимися снарядами – люди, обыватели роют траншеи. Вчера (говорит Наташа) там стали падать снаряды. Люди побежали. Им закричали: “Стой, ни с места”. Ну, которые умные, те успели убежать, а кто не убежал – все в кашу, одно мясо осталось.
    Это рытье окопов в принудительном порядке – загадка для меня и для многих. Рыли под Кингисеппом, Веймарном (Митя Толстой), Лугой, наша Катя была под Лугой, Толмачевом, Красным. Все это взято немцами, и немцы, как говорят, с благодарностью воспользовались готовыми траншеями. Сейчас-то, когда идет обстрел пригородов, это копанье производит впечатление маниакальной идеи сумасшедшего. Стопроцентное выполнение приказа и жажда выслужиться за чужой счет задурило бедным дуракам головы».

    2 октября 1941 г.

    «Я вчера списала из какой-то статьи в газете: “Великий Сталин неоднократно указывал, что самое ценное в нашей социалистической стране – это люди!!!”».
    8 октября 1941 г.

    «Сегодня в газетах: сдан Орел, обострились бои на Брянском и Вяземском направлении. Очевидно, Вязьма взята. Немцы берут Россию, как масло режут. И Ларино встало передо мной как живое. Дороги, луга, выбоины на дорогах, мостики, леса, парк с горкой в конце, церковь, папина могила, аромат травы, дорога на станцию, Днепровская долина – я вижу все это, я чувствую запах леса; и все это, быть может, истреблено нашими и немецкими полчищами. […]
    А наши газеты, радиопередачи отвратительны и безтактны. Орел взят, Брянск взят, а по газетам мы все время гоним противника.
    Позор, и какой позор! Сил нет перенести».

    10 октября 1941 г.



    «Невероятно унизительно сидеть и ждать бомбу. Я думала о Гитлере, вспоминала его тяжелое лицо. Человек, вероятно, гениальный, одержимый маниакальной и сумасшедшей идеей покорения мира ради торжества своей расы. Все равно этот конгломерат рассыплется. Нельзя поработить нации, давшие миру Толстого и Достоевского, Шекспира. Но патриотизму он людей научит и, даст Бог, подрежет оккультное масонство».
    12 октября 1941 г.

    «Голод бодро на нас надвигается, то есть он уже пришел, но мы, привыкшие к постоянному недоеданию, мы все еще не решаемся называть вещи своими именами. На эту декаду было выдано мне, как служащей: 100 гр. сахара, 50 гр. масла, 100 гр. леденцов, 100 гр. селедки (¾ селедки), 300 гр. макарон. Это все. И 200 гр. хлеба в сутки. Неслужащие масла не получили вовсе и сахара 50 гр.
    На рынках нет ничего, купить нигде ничего нельзя. Картошку отбирают. Кирька, Катин брат, вез по Неве на лодочке два мешка картошки, один из них предназначался для нас. Красноармейцы отобрали у него картошку. […]
    Арестованы профессора Бертельс, Жирмунский, Эберт, еще какой-то историк.
    Взята Вязьма, вчера Брянск, Москва постепенно окружается.
    Что думают и как себя чувствуют наши неучи, обогнавшие Америку. На всех фотографиях Сталина невероятное самодовольство. Каково-то сейчас бедному дураку, поверившему, что он и взаправду великий, всемогущий, всемудрейший, божественный Август.
    Наш больной, раненый колпинский рабочий, настроен очень пессимистично. Вчера к нему приезжала жена. Обстреливают Ижорский завод со всех сторон, со стороны Детского, Малой Ижорки, обстреливают и мирный поселок, т.к. наши ставят орудия среди жилых домов. “Я думаю, что ни в одном государстве, – сказал он, – этого не делают. Я ложусь спокойно спать, а утром вижу, что около меня, моего дома огневая точка. Мы с ними бороться не можем. Жене из Колпина выехать не разрешают. Ленинград беженцев больше не принимает, и приходится оставаться под огнем”. […]
    Вчера буфетчица Поля принесла мне ½ кг масла за 50 рублей. У нее где-то за Невской заставой знакомая, имеющая отношение к продуктовому магазину. Это может быть неприлично, но голод, искусственно созданный нашими правителями, еще неприличнее.
    Ленинград через три месяца войны остался без хлеба и всего прочего.
    Тут заплатишь любые деньги».

    14 октября 1941 г.

    «…В утренних сводках тяжелое положение на фронте, прорыв в западном направлении. Вчера, говорят, перед тем, как известить по радио о взятии Мариуполя, передавалась песня “Москва моя, страна моя…”.
    Стыдно за всё. Стыдно за передачи по радио, стыдно за Лозовского. Еврейские parvenus вообще лишены такта, как всякие, впрочем, parvenus, но у иудеев по отношению к России нет ощущения родины. Ужасно».

    16 октября 1941 г.

    «Вася пишет картину: Божия Матерь Севера. Женская фигура в красном; перед Ней идет мальчик в белой русской рубахе, за ними северное сияние и льды. Мне пришло в голову продолжить: из-под руки Божьей Матери идет снег, а внизу под снегом наши города. Она осеняет нас снежным покровом.
    Сказала Васе. У него так холодно в комнате, что невозможно работать. И топить нечем. У меня пока было 10 градусов».

    22 октября 1941 г.



    «В “Московской правде” статья политрука В. Величко: многодневные бои на дорогах к Москве. […] Дух замирает от ужаса, сколько поляжет там наших, сколько полегло. Во имя России, имя которой правители не решаются произнести. Что будет? А статья Толстого отвратительна. Хвастовство, хвастовство и хвастовство. А сам давно сбежал. “Мы делаем шах королю…” Хорошенький шах.
    И почему немцы везде с превосходящими силами? За тысячи верст от своей базы – и все с превосходящими силами. Где же наши миллионы? […]
    Наташа принесла из ТАССа слух, что на заводах проводятся митинги о том, что рабочие “просят” снизить хлебный паек в пользу Красной армии. Мы знаем, как проводятся эти резолюции. Сейчас мы погибаем на 200 граммах. Что же будет, если мы будем получать 100 грамм?»

    24 октября 1941 г.

    «Утром я поехала на Обуховский рынок поискать хлеба. Конечно, ничего не нашла, но не жалею, что съездила. Народ страшен. Это какие-то брейгелевские карикатуры на людей. Все ищут пропитания, хлеба, капустных листьев. Ободранные, с желтыми, изможденными лицами, заострившимися носами, провалившимися глазами. Огромная очередь за капустными листьями, там драка и визгливые ругательства баб. У чайной очередь впирается в дверь, туда старается протолкаться маленький мальчуган лет 8. Взрослый мужчина хватает его и отшвыривает от двери, мальчуган катится кубарем, вскакивает на ноги и с ревом опять лезет в дверь, его не пускают бабы, крик, рев. Женщина с желтым треугольником вместо лица стоит с двумя крошечными желтыми кочешками капусты и пытается променять их на хлеб, девочка меняет пол-литра молока на хлеб, на нее кричат, угрожают милицией. Страшно. Несчастный народ. Скоро мы начнем пухнуть, как в 18-м году».
    24 октября 1941 г.


    Стихотворение поэта Бориса Лихарева, корреспондента газеты Ленинградского фронта «На страже Родины», было опубликовано в «Ленинградской правде», в праздничном номере 7 ноября 1941 г., то есть еще до всех ужасов блокады. Характерно, что в его сборнике «Ярость» (ОГИЗ. Ленинград. 1943) военная цензура удалила из стихотворения пятую строфу, в которой автор утверждал, что «немки подлые рожать не смогут немчуру», обозначив пропуск отточием.

    «Ощущение всеобщего бегства из города. […] И еще ужасно, что мы ничего не знаем, ничего нам не сообщают, внезапно мы узнаем, что Ростов взят нами у немцев, тогда как о взятии его немцами мы ничего не знали».
    4 декабря 1941 г.

    «Кто-то из рабочих видел по дороге двух замерзших людей; одного около Мечниковской больницы. И все идут мимо них не останавливаясь, никто их не подымет.
    “Ну еще бы, – сострил кто-то из рабочих, – вот если бы лошадь упала, так сразу бы все к ней с топорами бросились”. – “Зачем с топорами, – заметил другой, – и так бы разодрали на части”.
    Люди вырывают у детей и женщин хлеб, воруют все, что могут. В доме № 15 по Литейной живет сестра из нашего института Элеонора Алексеевна Иванова. Бомба разрушила ее квартиру, но вещи остались, их можно было бы восстановить. Так с кушетки, недавно обитой, уже успели содрать обивку и отпилить ножки.
    Несчастный народ. […]
    …Я все время вижу на улицах: везут самодельные гробы упрощенной формы, некоторые, видно, сделаны из дверей. Везут покойников на саночках, салазках. Сегодня женщина везла гроб, который был мал покойнику, крышка открыта, только приложена сверху. Спереди торчали завернутые в простыню ноги, сбоку локоть, колени были согнуты, очевидно, чтобы поместить тело. И сколько их везут».

    10 декабря 1941 г.

    «Жизнь постепенно замирает. У нас в большинстве районов выключили электричество. Нет тока, и не ходят трамваи, стоят заводы. […] Темно. Месяц в туманном нимбе. По Литейному идут толпы народу в обе стороны, идут по тротуару, по улице, идут молча, торопятся. Странное впечатление, какое-то не совсем реальное. На белом снегу, среди огромных сугробов черные силуэты без теней в прозрачных утренних сумерках. […]
    Наблюдая очереди, пришла к следующему грустному выводу. Двадцать четыре года рабочий класс был привилегированным, понастроили дома культуры, и вот результат: пролетариат сейчас озверел, женщины – это настоящие фурии. Интеллигентные женщины, мужчины вежливы, молчаливы, любезны, те же набрасываются на каждого. Кроме озлобления от голода и лишений, в них нет ничего.
    Я подхожу и кротко спрашиваю, за чем очередь? С остервенением начинают облаивать без причины. Около столовой я нашла крышку от кувшина, очевидно, шли за супом и обронили. Я спросила громко, не потерял ли кто (стоим полчаса на морозе). Войдя в помещение и сев за стол, я повторяю свой вопрос. Двое мужчин на меня начинают кричать: чего вы лезете со своей крышкой, не морочьте голову, теперь и не то теряют, нечего ей было зевать и т.д. Один из кричавших был управдом Якуниной, завладевший ее квартирой. Провалившаяся переносица, глубоко сидящие злые черные глаза под растрепанными бровями, широкий с вывороченными ноздрями нос, это тот тип управдомов, про которых А.О. Старчаков говорил, что они формируются из негодяев.
    Воровство неслыханное: Катя Князева видела, как женщина с двумя детьми выходила из трамвая. Она несла кастрюльку с обедом. Ей надо было снять ребенка с площадки, и она попросила какую-то женщину подержать кастрюльку. Пока она снимала ребенка, та пустилась бежать с обедом, ее не догнали».

    14 декабря 1941 г.



    «Опять на днях вышла в 8 часов утра в очередь (люди становятся с четырех), и опять то же впечатление не реальной жизни, а китайских теней. Много-много ног идут, спешат во все стороны. Люди видны на фоне снега и сугробов только до пояса, верх теряется на фоне домов. Полная тишина, только скрип мерзлого снега под ногами.
    Натыкаюсь на молодую женщину, упавшую на дороге, помогаю встать. Никто не останавливается, трусит мимо нее. На ней ватник, платок на голове. Просит помочь ей взвалить на плечи мешок с дровами. Берусь за него – не поднять, такая тяжесть. Немудрено, что она свалилась. Мы обе просим проходящих мужчин помочь (un coup d’épaule) – проходят пролетарии, не обращая внимания. Интеллигентный господин, шедший с дамой, подошел и со мной вместе взвалил дрова ей на плечи.
    Днем в тот же день я возвращалась из столовой в третьем часу дня, шла около дома Красной армии. Вдруг раздался страшный детский крик, рев, голоса: держите его, держите его. На другой стороне Литейной вижу бегущего мужчину, его окружают со всех сторон, другой мужчина его хватает, он сразу же вынимает из кармана бумажки, хлеб.
    Девочка выходила из булочной, прилично одетый, рабочего вида мужчина выхватил у нее карточки и хлеб и пустился бежать. Это среди бела дня на многолюдной улице. Его повели в милицию.
    А вчера такая картина. В одну столовую на Литейной стоит на улице очередь. Три ступеньки ведут к двери. На них стоят несколько женщин с кастрюлями. По этим же ступенькам на коленях карабкается мужчина, почти старик, хватает одну из женщин за ноги и тащит с крыльца. Она с отчаянным криком падает на него; ее соседки стараются ее поднять и поливают руганью мужчину: вот мы тебя в милицию отведем, он каждый день скандалит. Он подымается, и начинается общая ругань. Я ухожу.
    И все время везут и везут покойников в белых домодельных гробах».

    18 декабря 1941 г.

    «Сегодня великий день: всем прибавили понемногу хлеба. Рабочие получают теперь 350 гр., остальные по 200 гр. И все счастливы. Может быть, в честь англичан это сделали в день католического Рождества? Я думаю, смертность напугала начальство. Мрут, мрут безостановочно».
    25 декабря 1941 г.

    «Пошла сегодня в церковь отслужить панихиду. Никакой возможности, пришлось подать записку на общую панихиду, и даже не знаю, дошла ли она до дьякона, пришлось передать ее через целую толпу. Когда я обратилась с просьбой отслужить панихиду туда, где продают свечи, принимают записки, – “Что вы, что вы, какие там отдельные панихиды, столько покойников, заочных отпеваний, панихид, все будут общие”.
    Я отстояла перед этим всю обедню. Чудесно пел хор. Под это церковное пение постепенно очищался мозг от мусора каждодневной жизни. Дух проясняется, горé имеем сердца. Пели запричастный стих, замечательный, начинался одним голосом: “Благослови еси Господи, воззвах Тебе, молю приемли моление мое”».

    28 декабря 1941 г.


    Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 1. М. 2017.  

    Источник

    Категория: История | Добавил: Elena17 (26.10.2019)
    Просмотров: 208 | Теги: преступления большевизма, мемуары, россия без большевизма
    Всего комментариев: 0
    avatar

    Вход на сайт

    Главная | Мой профиль | Выход | RSS |
    Вы вошли как Гость | Группа "Гости"
    | Регистрация | Вход

    Подписаться на нашу группу ВК

    Наш опрос

    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 1540

    БИБЛИОТЕКА

    СОВРЕМЕННИКИ

    ГАЛЕРЕЯ

    АВТОРЫ

    Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru