Этот разговор произошел незадолго до телевизионной премьеры фильма «Белые одежды», где Вацлав Дворжецкий сыграл роль профессора Хейфица, восстающего против скудоумия в науке, образ в чем-то сходный, совпадающий с собственной личностью.
– Homo sapiens – существо разумное, а следовательно, всему неразумному сопротивляющееся. Так сложилось, что с юности пришлось противостоять обстоятельствам. Мог ли я, скажем, радоваться разорению и уничтожению своего старого дворянского рода, если всегда относился – и отношусь! – к своей родословной с глубочайшим уважением! Мог ли подчиниться большевистским догматам и схоластике, если с детства меня окружали люди одаренные, образованные, интеллигентные! Я видел, как их втаптывают в грязь за их прошлое, за их убеждения.
– Не детские ли впечатления и воспоминания уже в 19 лет сделали вас, как сейчас принято выражаться, диссидентом? А по-тогдашнему – антисоветчиком, врагом народа?
– До революции для всякого культурного человека было нормальным изучать философов, читать лучшую современную и классическую литературу. А тут, в конце двадцатых, стали сжигать книги. Горели Флоренский, Бердяев, даже «Солнечная машина» Короленко горела. Я учился в Киеве в политехническом институте. И мы создали у себя подпольную группу – «Группу освобождения Личности» («ГОЛ»). Только за создание нелегальных групп тогда давали десять лет. Мы не были террористами, анархистами, мы – читали.
Читали много, вслух, в том числе и по ночам, – Спенсера, Ницше, Гегеля в оригинале, Федорова, «Бесов» Достоевского. Все это было строжайше запрещено.
– «ГОЛ» и привела вас в ваш первый лагерь?
– И это, и мое дворянское происхождение, от которого многие скрежетали зубами. В девятнадцать лет, со студенческой скамьи, меня забрали «туда».
Я сейчас анализирую то, что со мной произошло, и вот парадокс: иногда моя судьба кажется мне сложившейся на редкость удачно. «Там» я многое наблюдал, многое увидел и понял. До лагеря мне пришлось заниматься в театре – в глухой Медвежке довелось играть в самой, может быть, великой труппе в своей жизни. Лагеря собирали лучших людей страны, большую часть творческой элиты, цвет науки, там была огромная концентрация порядочности, мужества, доброты и – свободы. Это объективно, поверьте мне, и это не идет ни в какое сравнение с сегодняшней разобщенностью и отчужденностью людей, формально свободных.
В Соловках, на Беломорканале, в Сибири – везде, куда меня «перемещали», – мы уже ничего больше не боялись.
– Но ведь такое понимание свободы не могло не стать причиной не познавательного, а разрушительного для вашей личной жизни возвращения в ГУЛАГ.
– Отбыв срок с 1929 по 1937 год, я оказался на так называемой свободе. По существу вокруг, во всяком случае для меня, была все та же зона, только большего размера и с меньшим числом блестящих людей.
Я попал в Омск и стал интенсивно двигаться, интенсивно жить. Так лихорадочно живут люди, когда знают, что это ненадолго. Омск не был режимным городом, поэтому меня приняли в театр – сразу и актером, и режиссером. Там я женился, жена была балериной. Там родился мой первый сын – Владик, Владислав.
Ему было два года, когда за мной пришли. Началась война, и Омск тоже стал закрытым. Мне прислали повестку о немедленном выезде. Я отказался уезжать, написал заявление с просьбой не трогать меня, так как я нужен театру, что подтверждали и его руководители. Через три дня после этого заявления меня и забрали. Кому был нужен под боком социально опасный элемент, имевший судимость по решению особого совещания по 58-й статье!
Отчетливо помню момент второго ареста. Я купал сына в ванночке. Он был очень болезненным мальчиком. И когда зашли в комнату люди, я только сказал им: «Дверь закрывайте, ребенок простудится». В нашей маленькой квартирке тогда жили эвакуированные, так что посторонние меня не удивили. Поднимаю глаза – стоят трое военных: «Сесть на стул, руки назад…» Перед уходом я обернулся в последний раз: «Владинька, не плачь, я скоро вернусь».
Вернулся… Через пять лет. Во внутренней тюрьме допросы, угрозы, унижения, требования подписать какие-то бумаги, доносы. Но я уже был опытен, держался независимо. Наточил на цементном подоконнике отрезок металлической скрепки от ботинок, чтобы в любую минуту перерезать себе вены и уйти из их рук.
Вернулся, когда кончилась война. Снова поступил в Омский театр. Семья наша распалась. Сын очень долго не мог меня понять и простить, даже когда меня реабилитировали. Он никогда ни о чем не расспрашивал, а я так никогда ничего ему об этом времени и не рассказывал. Мы сошлись по-мужски, по-деловому и по-товарищески, когда уже и он стал актером кино, познакомился со многими интересными людьми.
– Ваш сын, Владислав Дворжецкий, буквально ворвался в кино, ярко и светло, и в памяти остался навсегда. Его уход поразил своей внезапностью и до сих пор как бы покрыт ореолом недосказанности. Знаю, что вы не любите говорить на эту тему, но все же, Вацлав Янович…
– Ореол – это хорошо. Но Владислав не был богом. Я некоторым образом причастен к его приходу в кино. Он очень трудно жил. Буквально из жил рвался. И никак не мог вырваться на хотя бы относительную материальную свободу. У него не было даже пальто. И он снимал угол у пожилой ассистентки «Мосфильма».
Однажды на банкете, устроенном генералом милиции, отмечали актеров, игравших в фильме «Возвращение «Святого Луки». Санаеву и Дворжецкому вручили почетные знаки милиционеров. Выпивали, закусывали, говорили. Кто-то попросил – дескать, артисты, скажите что-нибудь. Мой сын и сказал «чего-нибудь». Вы, сказал, мне этот знак даете, – и швырнул его генералу через весь стол, – а вы знаете, что я третий год не могу получить прописку, сегодня в одном месте ночую, завтра в другом. А вы мне – знак!
Он постепенно становился Homo sapiens. После 69-го года они с Мишей Ульяновым (кстати, Миша учился в Омске в театральной студии, где я преподавал технику речи и художественное чтение) должны были ехать в Чехословакию. Владик так заполнил анкету:
где родился – не помню, чем занимался – не помню, отец, мать – не помню, цвет волос – лысый. Он был уже актером Владиславом Дворжецким – и считал это самодостаточным. Без анкет и без виз. И ведь уехал!
В Чехословакии после показа большого куска из «Бега», Миша Ульянов не даст соврать, Владика тоже попросили выступить. И он выступил. С тостом. Мол, ввиду того, что я родом из многонациональной семьи – отец поляк, в матери вроде бы течет грузинская кровь, – позволю себе грузинский тост:
«Жил человек в ауле. У него дом, жена, дети. И каждый день, и каждый год всё одно и то же, всё плохо. И решил он посмотреть свет. Пошел на запад. Когда солнце зашло, лег спать. Чтобы утром не ошибиться, лег головой по направлению своего пути. Ночью мимо шли люди. И повернули его головой в обратную сторону. Он проснулся, пошел и пришел в собственный аул. А там всё по-старому, всё плохо. Так выпьем за то, чтобы нас не поворачивали во сне».
Такой тост в 69-м году, после советского вторжения в Чехословакию, да при дипломатическом корпусе… При Сталине только бы его и видели. Но было все-таки другое время, слава Богу. И когда он работал над Хлудовым, рылся в архивах, познакомился с семьей Булгакова, со многими писателями, поэтами, он стал другим человеком, стал внутренне независимым.
Но материальные трудности и вся его неустроенность привели к тому, что однажды во время съемок – инфаркт. А этого не поняли ни он, ни окружающие. И он еще неделю снимался, пока его не свалил второй. Он тогда полгода лежал в реанимации в Ливадии. Тот срыв и предопределил его судьбу.
Тут как раз появилась первая в жизни квартира. Кооперативная. Он забрал из Омска мать, дочку. Сыну от последнего, тоже распавшегося брака надо было помогать. И он снимался, выступал на встречах, играл в спектаклях. Получал по сто рублей за спектакль – как много, как хорошо, скоро выкарабкаюсь. Иногда играл по десять дней подряд, до изнеможения, до потери сознания.
У меня осталась фотография его последней встречи со зрителями. На следующее утро за ним приехали в гостиницу, чтобы снова отвезти на встречу. А он… Через два дня его похоронили на Кунцевском кладбище в Москве. Ему было всего 39 лет.
– Простите, что причинила вам боль, заставив вспоминать. Только ведь вы сами мне как-то говорили, что людям надо или ничего не рассказывать, или рассказывать правду. Как потом сложилась судьба?
– Много лет живу в Нижнем Новгороде. До сих пор играю в местном драмтеатре. После 80 лет удостоился-таки чести получить звание народного артиста России. До этого никаких званий не имел. Как видите, много снимаюсь. Только вот с глазами стало плохо. Хорошо бы к Станиславу Федорову попасть, но мне до него не достучаться. Конечно, полностью реабилитирован, иначе как бы мне и моим сыновьям сделаться киноактерами!
– Многие узнали молодого актера Евгения Дворжецкого после фильма «Узник замка Иф», где он сыграл главную роль. Доводилось слышать предположения, что Евгений – сын Владислава…
– Женя – мой младший сын. Работает в Москве в Центральном детском театре. По тому, что я видел, работает, мне думается, интересно. У него жена, ребенок, он не ввязывается ни в какие политические драки. Во всяком случае до сих пор не ввязывался. И я ему этого делать не советую, как и своей дочери Тане, которая живет в Санкт-Петербурге. У меня заботливая жена, теплый дом.
– А жена не возражает, что вы теперь всегда носите бороду? Мне кажется, без бороды вам лучше.
– Бороду мне наши кинорежиссеры никак не дают сбрить. Эксплуатируют который уже год этот мой облик. Но я всё равно сбрею, им назло. Может, дадут роль мягкого и покладистого дедка или молодящегося пижона в джинсах. Сколько можно воевать во всех ипостасях, в том числе и в актерской!
Не успел – вылечить глаза, сбрить бороду, сыграть покладистого дедка…
Он умер в дни премьеры на телевидении «Белых одежд». Роль профессора Хейфица была его 90-й ролью на экране.
«Вечерний клуб». 17 апреля 1993 г. |