1946 ГОД
«Судили немцев, по-видимому, первых попавшихся, “стрелочников”. Ольга Андреевна была на одном заседании суда, рассказывает, что одиннадцать мальчишек, простых солдат, с дегенеративными лицами. И ходят слухи, что их уже повесили где-то на Выборгской стороне, на площади, всенародно, и они будто висят три дня. Это говорили шедшие за Галей девочки из ремесленного училища, говорили и хохотали.
Это великая победившая страна!»
5 января 1946 г.
«Получила письмо от Лели с описанием смерти и болезни Алексея Валерьяновича. Это совершенно ужасно. Хочется кричать. Человек проработал все годы революции, работал добросовестно, я видела это в Глухове. И чтобы его, одинокого, разбитого параличом человека, приняли в больницу, надо было его подбросить, оставить одного. И каков же был уход, что весь он был в пролежнях.
Вот она, Сталинская конституция: право на труд, на отдых – ложь. Господи, когда же начнется возмездие? У нас есть только право на рабство».
17 января 1946 г.
«Когда же мы увидим всех, кто этого заслуживает, на скамье подсудимых?
Читая Нюрнбергский процесс, я так живо себе представляю тот будущий процесс, причем предъявленные обвинения будут приблизительно те же. Но истязуемые – свой народ, родной.
Сейчас невероятная шумиха с выборами. Причем глупо и позорно до последней степени. При чем тут выборы, когда выбирать-то не приходится? […] …На листках писались всевозможные ругательства. Будь хоть 2 % – это не играет роли. Выдвинутые личности все равно пройдут в Верховный Совет.
Везде и повсюду тот же camouflage [обман (фр.)]. А сейчас больше, чем когда-либо, т.к. настроение народа известно. […]
А я тихо прошла мимо жизни, я только смотрела на нее, как сквозь решетку парка. Помню решетку Люксембургского сада вечером, когда вдали за деревьями горят огоньки окон. Всегда закрытые сады производили на меня мистическое впечатление. Где-то там далеко за решеткой какая-то таинственная, неведомая жизнь, к которой я побоялась прикоснуться. Не смогла. Не тот темперамент. И кончаю ее в тюрьме. Как я молюсь каждое утро! Не могу больше видеть этой безобразной жизни замученного народа».
8 февраля 1946 г.
«Начальник совсем потерял голову от волнения. Все верхи ходят по квартирам (это Лиговка!) агитировать и безумно боятся бойкота выборов. Начальник О.А. сказал: “Вы понимаете, что это пахнет бедой, голову снимут и мне, и многим другим”. Трясутся за свой партбилет».
9 февраля 1946 г.
«На днях утром ко мне пришла Татьяна Андреевна Шлабович, знаю ее по Детскому Селу, она жила в одном доме со Старчаковыми. Она оставалась в Детском при немцах, ее с дочкой выселили в Гатчино, они ушли в Дедовичи, и затем немцы выслали в Эстонию, Германию, она попала в Лотарингию, тут их взяли американцы, и она оказалась машинисткой в Ангулеме!
Там был советский пункт регистрации. Франция была наводнена русскими партизанами из власовцев! Советские подданные, воевавшие в немецких рядах, при приближении союзников бежали от немцев, присоединялись к французским партизанам и проявляли сказочную отчаянную храбрость. Они одни со своими офицерами завоевывали города. Например, Лимож был взят исключительно русскими, по этому поводу была даже выбита медаль. Но и хулиганили они вовсю. Разбивали бочки с вином, перепивались, били витрины, но французы смотрели на это сквозь пальцы. По ее словам, без русских и американцев Франция никогда бы не справилась с немцами. Ее непосредственным начальником был полковник Неймарк, инженер, очень культурный человек, тоже будто бы из власовцев. И в один прекрасный день его и еще нескольких посадили на самолет и повезли в СССР. О дальнейшей его судьбе она ничего не знает.
Т.А. Колпакова видела в Москве своего двоюродного брата, сына Ани Радецкой. Еще в 41-м году матери сообщили, что он убит. Она превратилась в старуху, я видела ее прошлым летом. И вот в октябре 45-го года он вернулся. Был четыре раза ранен, взят в плен и попал в австрийский госпиталь, где врач был женат на русской. Отношение к нему было прекрасное. Но зато здесь ко всем возвращающимся относятся, как к изменникам, даже раненым. Т.А. звала его в Ленинград, чтобы полечиться. На это он ей сказал: “Тамарёна, держись подальше от репатриируемых!”
Дорогое отечество.
Какая неуверенность в собственном моральном престиже или, вернее, какая уверенность в общем недовольстве, в том, что наша “счастливейшая” страна не выдерживает сравнения с другими по уровню жизни.
Какая близорукость – накапливать такие потенциальные ненависти».
23 февраля 1946 г.
«Я молюсь о том, чтобы Бог вывел Россию из рабства. Об этом молюсь постоянно. И о том, чтобы у меня хватило сил вытянуть эту трудную ношу, что я взвалила себе на плечи, чтобы у меня была возможность помогать многим и чтобы мне увидать братьев и увидать хоть начало рассвета России. Хоть бы забрезжил этот рассвет. Сессия Верховного Совета – ни одного живого слова. Это чудовищно».
29 марта 1946 г.
«В Пасхальное воскресенье ко мне зашла Ирина Владимiровна Головкина, внучка Н.А. Римского-Корсакова, с которой мы познакомились, когда я работала в глазной лечебнице. Тогда, в начале 42-го года, выслали ее сестру Людмилу Троицкую, которая умерла по дороге, не доехав до Иркутска. Ирина Владимiровна рассказала мне теперь причину ареста сестры: у Людмилы Владимiровны была подруга, полька. Она была замужем, очень любила мужа; у нее был поклонник. Этот молодой человек был на учете в психиатрической больнице, у него была мания величия. “Ницше, Гитлер и я”, – говорил он, и очевидно, многое другое.
Его арестовали, нашли письма подруги, арестовали ее, мужа и Людмилу. На допросе Л.В. ставили в вину: какое право имела она не сообщить в НКВД о таких злоумышленниках? Она отвечала, что подруга ее была вполне лояльная советская гражданка, а на слова явно ненормального человека она не обращала внимания. Ее выслали, подругу и ее мужа расстреляли, а молодого человека посадили в психиатрическую больницу. Теперь его отпустили. Он свободен.
Вот как ловили пятую колонну».
27 апреля 1946 г.
«“Кому вольготно, весело живется на Руси?”. Эти слова пришли мне в голову, когда сегодня утром я подошла к окну. Перед домом нашим vis-à-vis – четыре машины. Из ворот выпорхнула очень элегантно одетая дама в сером модном пальто и погрузилась в машину, куда вслед за ней сел человек в штатском. Из ворот смотрел милиционер.
Этот дом чинили осенью немцы, работая день и ночь. Затем появились тюлевые занавеси на окнах, в окнах зажглись люстры, розовые абажуры. Но я еще ни разу в этих комнатах не видела живой души. В воротах никакого va et vien [хождения туда-сюда (фр.)], только иногда выглядывает милиционер. Подъезжают машины. Говорят, что это дом энкавэдэшников».
1 мая 1946 г.
«Вчера вечером состоялось торжественное собрание писателей в Смольном под председательством Жданова. За ним на эстраду вышли Прокофьев, Саянов, Попков, все бледные, расстроенные: в Москве состоялось совещание при участии Сталина, рассматривали деятельность ленинградских писателей, журналов “Звезда” и “Ленинград”, “на страницах которых печатались пошлые рассказы и романы Зощенко и салонно-аристократические стихи А. Ахматовой”.
Полились ведра помоев на того и на другого. Писатели выступали один подлее другого, каялись, били себя в грудь, обвиняли во всем Тихонова, оставил-де их без руководства. Постановили исключить из Союза писателей Анну Ахматову и Зощенко. Их, к счастью, в зале не было.
На московском заседании Прокофьев сказал Сталину: “Но ведь не мы одни, в московских журналах также печатают Ахматову”. На что Сталин ответил: “Мы и до них доберемся”.
Много рассказывала Анна Ивановна, она все записывала. Рядом с ней сидел, по-видимому, чекист. Он все заглядывал на ее писание, и она перешла на армянский. Тогда он ее спросил, на каком это она языке пишет!!
По-видимому, наступил период “торможения” по Павлову, и торможения крепкого. Генералиссимус желает быть верховным главнокомандующим во всех областях. […]
А литература давно в тюрьме. Теперь на нее окончательно надели намордник.
Велено больше не писать исторических романов, лирики, необходимо освещать строительство и восстановление.
Стыд, конечно, не дым…
Но какой удар по самим себе! Победители – в тюрьме. Литература – на прокрустовом ложе. Доколе же, о Господи? После такой войны, я думаю, что писатели запьют и литература замрет совсем. Будет пастись в лопухах.
Да, после того как Зощенко ругали за какое-то произведение, на трибуну вышла Дилакторская и сказала, что она подала ему эту идею. Была она очень бледна, в белом костюме, с палкой. Позади Анны Ивановны какие-то типы кричали: “Тоже заступница!”
Надо не думать, не думать. Писатели – им туда и дорога, какие у нас писатели! Жалкие, трусливые творцы макулатуры. Их не жалко. […]
Неужели я не дождусь рассвета? […]
На другой день слова Жданова: “Зощенко собирался каннибальствовать на прекрасном теле Ленинграда. А вы знаете, кого мы во время блокады называли людоедами?”»
17 августа 1946 г.
«А вокруг волны паники захлестывают все и вся. Период «торможения» расцветает махровым цветом, но на всех производит впечатление предсмертной судороги. После шумной и неприличной расправы с Зощенко и Ахматовой пошли статьи о театре, о критиках, все ослы лягаются как могут.
В театрах полнейшая паника. Никто не знает, что уцелеет из постановок. Снят Пристли, снята “Дорога в Нью-Йорк”. […] В Эстраде сняты рассказы Чехова.
Я представляю себе положение художественных руководителей театров. Вот уж “табак”, в волжском смысле слова, так табак. Под горло подперло. А все, что пишется, – стыдно читать, например: литература должна служить только Партии и государству, не имеет права быть аполитичной; в этом всем что-то до того затхлое, отсталое, тупое. И неприличное.
Снят Капица отовсюду. Будто бы отказался работать над атомной бомбой. Зощенко рассказал Софье Васильевне Шостакович, что на днях к нему пришел заведующий того магазина, в котором он прикреплен, и принес ему большой ящик с консервами. Он просил его принять это и сказал, что когда бы М.М. ни понадобилось что-либо, он всегда будет счастлив ему помочь, так как большой его поклонник.
Это трогательно. Но я боюсь, как бы Софья Васильевна не разгласила это слишком широко, бедный директор магазина отправится тогда куда и Макар телят не гонял.
Симонов рассказал Юрию Александровичу, что дня через два-три после победы под Сталинградом он отправился на те поля, где полегла итальянская дивизия. Легкий снег запорошил трупы убитых. Когда его поражало какое-нибудь лицо – он доставал его документы, знакомился с содержимым. Он увидал лицо поразительной красоты, юноша лет 20-22. Вынул бумаги, оказалось – герцог. На его лице сидел маленький мышонок и грыз его ноздрю. Симонов сказал, что это самое страшное, что он видел за войну».
10 сентября 1946 г.
«Чтобы паника стала общей и чудовищной, распространился слух, что с 15 сентября твердые цены на продукты увеличиваются втрое! Вот уж “наплевизм” так “наплевизм”. (Новое словообразование, выпущенное в постановлении ЦК для всемiрного восхищения [В постановление от 14 августа слово попало из выступления Сталина на заседании Оргбюро ЦК ВКП(б) 9 августа].)
И еще слухи: на Володарском мосту зенитки установили.
Одним словом, все, чтобы злополучный и нищий обыватель потерял последнюю частицу здравого смысла.
Кривое зеркало работает вовсю».
12 сентября 1946 г.
«Запугивание обывателя продолжается, и совершенно ясно ощущается желание именно запугать и потрясти несчастного советского человека. Он превратился в Акакия Акакиевича, но положение его трагичнее. 15 сентября подняли цены невероятно: черный хлеб 3.40 вместо 1.10. Булка вместо 2.95 – 5 и 8 рублей. Мясо 30 (после 10) и т.д.
В это же время Жданов с высоты престола обозвал Ахматову блудницей, и газеты полны призывами к подъему идейности, партийности и т. п. Сегодня вдруг перестали давать по рабочей карточке белый хлеб; отменили его и по литерным и дополнительным карточкам. Можно брать взамен булки муку [1 нрзб.], но масла не дают уже вторую декаду и закрыли дрожжевой завод. Дрожжей нигде нет.
Была вчера у Анны Петровны [Остроумовой-Лебедевой]. Она глубоко возмущена ждановской речью. Как можно оскорблять всенародно женщину! Критикуй поэта, но оскорблять женщину недопустимо. И вот мы не можем написать.
Я ночью составила мысленно очень красноречивое письмо Жданову, в котором я говорю, что такое выступление позор для них и т.д. А потом подумала: если меня вышлют, это не беда, меня это не страшит. Но Васю исключат из студии. Перед ним закроются все дороги, а проку никакого».
28 сентября 1946 г.
«Бедного обывателя, или, вернее, советского раба, продолжают бить обухом по голове: 28-го было сказано, что по дополнительным и литерным карточкам булка заменяется мукой, а 29-го это уже отменили, отменили вообще выдачу муки и крупы по карточкам. Вчера в булочных висели объявления, что 1 октября хлеба не будет, его заменят картошкой. […]
Много арестов. “Работайте побольше, ешьте поменьше”.
Хоть бы дожить до будущего судебного процесса, на котором будут разбираться “преступления против человечности”. […] Какая кара, какое наказание должно постигнуть злодеев, испоганивших русскую жизнь?»
1 октября 1946 г.
«По слухам, были случаи самоубийства. Женщины вешались и оставляли письма: “Кормить нечем, кормите детей сами”. Или: “Муж убит на фронте…”; говорят: рабочие завода Марти послали Сталину письмо с жалобой о непомерно высокой цене на хлеб. Женщины бегают из очереди в очередь, видят пустые прилавки в коммерческих булочных и лабазах и приходят в отчаяние. И есть от чего.
Надоело, и не стоит об этом говорить; не первое потрясение мы переживаем, но страшно за детей…»
4 октября 1946 г.
«Стояла на днях в очереди в нашем литерном магазине. У людей появляется опять тот “ужас в глазах”, который мама когда-то, в начале 20-х годов, наблюдала у приезжающих в Дорогобуж петроградцев и москвичей. Этого “ужаса” не было во время блокады, а появился сейчас от угрозы надвигающегося голода, от безконечных, все новых экспериментов наших правителей. Уныние, безпредельное уныние на лицах. Жизнь непосильна. […]
…Была я на общем собрании секции переводчиков Союза писателей для обсуждения постановления ЦК партии. К счастью, никто ляганьем не занимался, говорили о своих профессиональных делах. А.А. Смирнов приводил примеры неправильно переведенных Пастернаком текстов Шекспира. В переводе надо не только точно переводить смысл и идею автора, но надо, чтобы перевод был идеологически правилен с современной нам точки зрения. Например, у Шекспира в комедии “Два веронца” есть фраза, в которой встречается слово “jew”, т.е. “жид”. Но мы не можем оставить этого выражения. Кто-то предложил заменить “жида” ростовщиком. А.А. предпочел “нехристь”.
Почему, если Шекспир хочет сказать “жид”, мы должны смягчать это?
Вот потому-то я ничему и не верю, что сейчас пишется».
15 октября 1946 г.
«Несчастный народ. В колхозах государство забрало все, вплоть до семенной картошки и хлеба. И это повсеместно, и под Ленинградом (Шурин зять), и на Урале, куда ездил муж Аннушкиной племянницы. Колхозники за трудодни ничего не получили, а мы помогаем другим странам, которые, конечно, не так голодают, как мы.
Наташа Лозинская рассказала, что в книжных лавках и библиотеках изъята вся иностранная литература, изданная после 1917 года. Выписывать научные книги больше не разрешают. Какова неуверенность в самих себе, какой страх перед Западом.
Ольга Абрамовна Смирнова шла по каналу Грибоедова в Госэстраду. У ворот дома стояла карета с решетками в окнах, из двора конвой вел пожилую женщину, элегантно одетую, интеллигентного вида. Вывернув ей руки, толкнули в карету. За ней бежали две молодые женщины; одна из них подбежала к карете: “Мамочка, возьми хоть хлеба”, – подала. Конвойный оттолкнул: “Хочешь, и тебя туда же”. В карете опустилась решетка, захлопнулась дверь, карета уехала. “Мамочка, мамуленька!” – кричала дочь…»
5 ноября 1946 г.
«Из речи Фадеева в Праге: “Я не понимаю, зачем местной газете ‘Свободне Новины’ понадобилось на своих страницах печатать произведения Зощенко и Ахматовой? Зачем нужно собирать объедки с чужого стола, выброшенные в мусорный ящик… такой путь собирания объедков с чужого стола может привести только в болото”. Кто дал ему право так говорить? Какая отвратительная подлость! Писатель, русский интеллигент, поносит своих товарищей за границей, в Праге. Какая чудовищная низость! Таким выступлением можно подорвать всякое уважение к русскому народу. Какое растление нравов! Не могу, физически тошнит. Двадцать девять лет такого страдания, презрение душит».
16 ноября 1946 г.
«Вернулась с перевыборов горкома писателей. За столом президиума сидели Григорьев Н.Ф., известный тем, что составлял резолюцию после доклада Жданова, а незадолго перед тем говоривший, что за четверостишие Ахматовой о победе он готов отдать все стихи остальных современных поэтов; Трифонова Т.К., лягавшая ослиным копытом Ахматову и Зощенко, и Браусевич, подлость которого мне близко известна по его интригам против меня в кукольном театре. А другие?!
Все они, конечно, чекисты; недаром А.О. говорил, что Союз писателей – филиал Большого дома. Вообще, о всех союзах можно сказать то же самое. […]
…Вскоре после выступления Фадеева в Праге, которое меня возмутило и оскорбило до глубины души, я зашла к Анне Андреевне. У нее хороший вид, молодой голос. Я принесла последнюю книжку ее стихов “Из шести книг”. Она мне подписала ее.
Говорили о городе: “Я часто уже не вижу его, настолько он весь во мне, настолько он связан с разными моментами моей жизни, связан с различными людьми”. […] Вообще, по-видимому, ее многие навещают».
26 ноября 1946 г.
«На днях в школе девочкам было объявлено, что кто не внесет 100 рублей за учение (1-е полугодие), не будет допущен в класс[83]. В прошлом году они были освобождены от платы. Я пошла к директорше. Узнала следующее: в этом году страшные строгости. От финотдела ей дали требование уплатить 14 000, а так как она внесла только 8000, ей наложили арест на счет, и она сидит без денег и без дров. За каждого освобожденного от платы надо представить справку. Освобождаются лишь дети убитых офицеров. Только офицеров. Дети убитых солдат и сержантов не освобождаются от платы. Я ахнула. Мне потом объяснили, что это делается для того, чтобы пролетарские дети дальше 7-го класса не шли и не заполняли вузы.
Ездила 14-го в Детское, на кладбище. […] По дороге все те же мучительные колхозные разговоры. За 10, больше, за 12 лет никто ничему не выучился. Жительница Ярославской области рассказывала, как их замучили льном, как и озимые и яровые хлеба осыпаются, пока они сдают лен, все то же, что было и в 1934 году, когда мы с Васей жили в Суноге. Женщина ехала в Новолисино.
Другая заметила: “Ну, в Новолисино только по несчастному случаю ездят”. Оказывается, и там концлагерь. Женщина ехала туда именно “по несчастному случаю”, разыскивать своего брата.
Это постоянная, незаживающая, мучительная рана.
Мы живем, простите, не в тюрьме, как я иногда говорила, мы живем на бойне. В стране морлоков. Сколько исчезнувших людей! Тонут, и вода вновь затягивается зеленой ряской».
18 декабря 1946 г.
1947 ГОД
«Господи, дай мне увидеть рассвет, дай мне увидеть братьев, дай силы и здоровье дотянуть до зари. Помоги мне, Господи, верую, верую, что поможешь. Спаси Васю, детей, Сонечку. Боже мой, помоги».
2 января 1947 г.
«Рождество. К церкви не подступиться, толпа.
Советский быт: девочки, встав в шесть утра, отправились с подругой в очередь за крупой, на угол Садовой и Гороховой. По слухам, в этом коммерческом магазине всегда бывает крупа и дают ее по полкило. Очередь стояла до церкви на Сенной, а перед магазином колыхалась огромная и тесная толпа из здоровенных мужиков и баб.
Заняв очередь, они втерлись в толпу и с ней вместе попали в магазин. Но тут уже стоял смертный бой. Несколько милиционеров охраняло кассы. Они хватали граждан за шиворот или поперек живота и отбрасывали грубейшим образом в сторону. Добиться кассы было невозможно.
Несолоно хлебавши, они вернулись домой, завалились спать и проспали до трех. Когда они вышли, то убедились, что их очередь не сдвинулась с места. Осенью они два раза попытались становиться на ярмарке в очередь за отрубями в два часа ночи, – но безрезультатно.
Они получают обед в школе за 100 рублей и 400 гр. хлеба. Голодны ужасно. Как тут быть? Денег очень мало. Картошка стоит 10 рублей кило. […]
Как мучительно всегда быть голодной. Который уже год! С конца 40-го года. Надоело».
7 января 1947 г.
«Университет в Монпелье, старейший в Европе, избрал [филолога-романиста В.Ф.] Шишмарева почетным членом, произошло это в мае 46-го года. Ему об этом сообщили лишь в ноябре, после того, как он был избран в академики. В газетах было сообщено, что эту грамоту передал Шишмареву представитель ВОКСа. На самом же деле это произошло в Москве, на концерте, посвященном памяти Сен-Санса, на котором присутствовал французский посол со свитой и представители нашего Министерства иностранных дел. В одном из фойе Катру передал Шишмареву [грамоту] при всем дипломатическом корпусе и сказал, что в Монпелье надеялись видеть его в своих стенах. Не обращая внимания на переводчика, предлагавшего свои услуги, Шишмарев произнес ответную речь по-французски.
Наши правители боятся малейшей популярности в любой сфере, и этот случай хорошо иллюстрирует их подлость. Во время болезни Шишмарева румынский посол привез ему в больницу какие-то литературные материалы и очень звал приехать отдохнуть в Румынию. Конечно, не разрешили, так же как и Юрию ехать в Норвегию, куда его приглашали с женой.
Как все это позорно и ужасно постыдно».
9 января 1947 г.
«В сумерки на углу Шпалерной и Литейного встретила А. Ахматову, окликнула ее, пошли вместе. Я ей сказала, что была у нее под впечатлением выступления Фадеева в Праге. Все, что было до этого, не могло меня удивить, т.к. ничего, кроме гнусностей, я и не ждала, но писатель, русский интеллигент, – это возмутило меня до глубины души.
“А мне его только очень жаль, – ответила А.А. – Ведь он был послан нарочно для этого, ему было приказано так выступить, разъяснить. Я знаю, что он любит мои стихи, и вот исполняет приказание. Я ни на кого ничуть не обижаюсь, я это искренно говорю; ничего от этого всего не случится, стихи мои не станут хуже. Ведь вскоре после появления моей книги ‘Из шести книг’ она была запрещена, был устроен скандал редактору, издательству. Приезжал Фадеев, было бурное заседание в Союзе писателей, и Фадеев страшно ругал мою книгу. Я не присутствовала на этом заседании. Но была вскоре на каком-то вечере там же. Фадеев, увидев меня, соскочил с эстрады, целовал руки, объяснялся в любви. А скольких травили; когда в 29-м году началась травля Евгения Ивановича Замятина, я вышла демонстративно из Союза, вернулась туда только в 40-м году”.
А.А. взяла меня под руку, другой рукой опиралась на палку. “Травили Шостаковича, но, конечно, никого так сильно, как меня. Уж такая я скандальная женщина”».
20 января 1947 г.
«Мара рассказывает, что почти вся молодежь в школе, в институтах настроена крайне антисоветски, возмущаются, не стесняясь, и собираются на выборах зачеркивать всех кандидатов. Родственник Иры, студент, ездил на днях в Днепродзержинск (что это за город?), там люди ходят с кистенями, подбрасывают детей, не имея возможности их кормить, подожгли райсовет и какое-то еще партийное учреждение.
На Кубани народ пухнет от голода. Оттуда вернулась мать подруги девочек. [“Метод был такой: хлеб за границу продавали, а в некоторых районах люди из-за отсутствия хлеба пухли с голоду и даже умирали. Да, товарищи, это факт, что в 1947 году в ряде областей страны, например, в Курской, люди умирали с голоду. А хлеб тогда продавали!” (Н.С. Хрущев “Доклад на Пленуме ЦК КПСС 9 декабря 1963 г.” // “Правда”. 1963. 10 декабря].
Я нашла свои дневники времен Японской войны. Там я тоже ропщу на рабство! Да, мы, конечно, лягушки, просящие царя. В полном смысле этой басни. Наглядный урок несколько затянулся, тем прочней будет его действие.
Прочла с большим интересом небольшую брошюру, изданную Вольной философской ассоциацией в 1922 году, речи Андрея Белого, Иванова-Разумника и А.З. Штейнберга, посвященные памяти только что умершего Блока. По мнению Р.В., Блок умер от “тоски беззвездной”. Идея духовного максимализма, катастрофизма, динамизма была для Блока тождественна со стихийностью мiрового процесса; “Вот почему так болезненно сжался Блок, когда знаменитый ‘Брест’ стал ответом на его ‘Скифов’, когда в середине 1918 года уже ясно определились дальнейшие пути русской революции. Блок сжался и потемнел; горение кончилось, пепел оставался; медленно приступала к сердцу «беззвездная тоска»”. […]
Недавно в газетах было извещение о расстрелах Шкуро, ген. Краснова и других. Я не стала читать, швырнула газету. Убивать людей через 30 лет после совершения преступления, si crime il y a [если преступление и было совершено (фр.)], и с какой легкостью! Сердце захолонуло. Как они сюда попали? Неужели подлые французы их выдали? Какой позор!»
2 февраля 1947 г.
«Последние обывательские анекдоты: недавно, перед выборами, умер один из наших министров и, к своему удивлению, попал в рай. Ему там показалось скучно и захотелось посмотреть, каково-то в аду. Кто-то подвернулся и в окно показал ад: роскошно накрытый стол, цветы, вино и вокруг прекрасные и шикарные женщины. Очень ему понравилось там, и запросился он в ад.
– Смотрите, оттуда уже нет возврата, – ничего не слушает, просится в ад. Пошел в небесный местком, получил путевку в ад. Только это он переступил порог, набросились на него черти и начали рвать.
– Чего вы на меня навалились, я вовсе не к вам, я вон к тому столу…
– К столу? Ха-ха, да это же агитпункт!
И другой:
– Как вы поживаете? – Отлично.
– Получили комнату? – Нет.
– Есть у вас работа? – Тоже нет.
– Ну а карточка? – Какая же карточка, если я безработный?
– Радио слушаете? – Конечно; откуда же бы я знал, что мне живется отлично!»
8 марта 1947 г.
«1 марта в Союзе писателей был вечер одного стихотворения. А перед этим кое-кто говорил в ответ на доклад Друзина о советской поэзии. Между прочим, Раиса Мессер (партийная) сказала такую фразу: “Наши поэты что-то слишком успокоились за последние месяцы и ничего не пишут”.
Я думаю после августовского постановления ЦК вряд ли захочется писать стихи.
Кстати, Юрий рассказывал, что это постановление вызвало страшный скандал за границей. Будто бы Пристли написал, что театры в СССР хорошие, но смех он слышал только на “Мертвых душах” в МХАТе и на пьесах Зощенко в Ленинграде.
Эти пьесы хорошо рисуют советский быт. Они идут в Лондоне и пользуются успехом. Наши пытались хлопотать, чтобы их сняли, но это им не удалось».
11 марта 1947 г.
«Новое “торможение”. Вся суть в том, чтобы обыватель не успокаивался. По городу идет инвентаризация жилплощади из расчета 6 кв. метров на человека. 6 метров – это 3×2, стойло свиньи. […]
Насколько легче довести жилищную норму до трех метров, чем строить дома. Удобства обывателя – nonsens. Чем меньше, тем он забитее. Начиная с декабристов, все революционеры с жиру бесились, народовольцы и остальные на чужие деньги жили. Они, т.е. гувернанты, очень хорошо все понимают. За один сезон: постановление ЦК партии, увеличение цен, изъятие жилплощади, усиленное внедрение партийного обучения. От таких “сшибок” (по Павлову) какой мозг устоит.
А в это время кругом… Наталья Васильевна познакомилась в ТЮЗе с партийной деятельницей, уже немолодой, которая ведает детьми нашего района. Дети мрут от голода, все детские больницы переполнены. На Митрофаниевском кладбище нашли трехлетнюю девочку, привязанную к кресту. Передали милиции. Девочка была в полузамерзшем состоянии. Ее отогрели, откормили, она заговорила. Ее спросили, кто ее привязал: “Мама́нька и папа́нька”, – был ответ.
Громко об этом говорить нельзя; велели обратиться к “частной благотворительности”!!»
30 марта 1947 г.
«Я мучительно голодаю. Мое питанье за день: утром чай и 250 гр. хлеба черного, в 6 часов обед: суп – вода с крупой и картошкой (без масла – масло только детям) и на второе или тушеные овощи (au naturel [без приправы (фр.)] опять-таки), или немного поджаренной картошки на маргарине. Сто граммов хлеба я съедаю за день, к обеду остается 50 гр. И больше ничего. Опять, как в блокаду, делается положительно плохо, когда видишь на улице едящих бутерброды или даже хлеб. Мучительно и унизительно».
8 апреля 1947 г.
«Пришла Катя Пашникова; в Ленинград приехала девушка из ее деревни и ищет место домработницы. В деревне голод. У них еще ничего, они получили по 800 гр. на трудодень, но в соседнем сельсовете, за пять километров от них, крестьяне ничего не получили.
“Умер один мужчина от истощения, никто не берется его хоронить, истощены гораздо. Проходит неделя, девять дней, никто не хоронит. Тогда закололи колхозного барана и дали тем людям, они могилу выкопали, похоронили, съели барана. Потом умирает еще один мужчина, за ним другой, все от истощения. Опять никто не хоронит. Теперь должен умереть третий, так ждут его смерти, чтобы для всех троих опять заколоть барана и похоронить их в одной могиле”.
Как было бы просто – заколоть всех баранов и кормить голодающих людей.
Катя – это живой эпос».
12 апреля 1947 г.
«Я стояла в очереди в магазине. Передо мной две женщины, работницы, еще молодые, лет по 30. Одна была с семилетним сыном. Мальчик худенький, иссиня-бледный. Они рассказали, что сейчас по всем заводам снижены расценки, где на 50 %, где на 60, на 70, смотря по “операциям”, выразилась одна из них. А цены повышаются.
И Сталин имеет наглость говорить Стассену: “Неправда ли, в Европе сейчас очень плохо?”
Ирина Вольберг присутствовала на суде при разборе дела мужа и жены, которые с 1943 по 1946 год убили и съели 18 человек. […]
Не так давно я получила посылку из Америки; когда ехала на почтамт, ломала себе голову, от кого. Оказалось, от Оли Капустянской. У меня даже спина похолодела, когда я прочла ее имя на посылке.
Посылка стоила в New-Yorkе три доллара. С меня взяли таможенный сбор и за переупаковку 95 р., т. е. 19 долларов. Украли кусок шоколаду, просто отломили, украли крупу, оставив в пакете в фунт граммов 50 и вместо американского куска мыла положили четверть куска нашего коричневого стирального. Позорно и характерно».
9 мая 1947 г.
«Молотов спрашивает Маршалла, какой средний заработок у американского рабочего в месяц.
Маршалл: Три тысячи долларов.
[Молотов:] А сколько он проживает?
[Маршалл:] Тысячу долларов.
Молотов: А что же он делает с остающимися двумя тысячами?
Маршалл: Это нас не интересует. А каков у вас средний заработок рабочего?
Молотов: Тысяча рублей.
[Маршалл:] А сколько он проживает?
Молотов: 3000 рублей.
Маршалл: А где же он берет недостающие две тысячи?
Молотов: Это нас не интересует.
Была сегодня в церкви. От ворот до паперти тесные шпалеры нищих. Несколько мужчин поразили меня. Худые, желтые, страшные. […]
Вообще народ исхудал сильно, говорят, больницы полны дистрофиками».
11 мая 1947 г.
«Отменили смертную казнь. Тридцать лет казнили без передышки, без отдыха и срока. Только бы дожить до будущего суда, ежедневно молюсь об этом. Когда всему мiру станут известны их чудовищные преступления? Миллионы расстрелянных, заморенных, загубленных, пытки самые изощренные».
28 мая 1947 г.
«Недавно заходила ко мне Наталья Васильевна [Крандиевская-Толстая]. Ее вызывали в НКВД «побеседовать». Расспрашивали, с кем видится, кого знает, и выяснилось, что их интересует. Аствацатуровы и Кочуров, Папазян и Е.И. Плен, встречалась ли Н.В. во время блокады с Аствацатуровыми и какой они были ориентации, германской или великобританской? На что Н.В. ответила, что великобританской ориентации не могло существовать во время войны, англичане были нашими союзниками. Следователь просил разрешения к ней заехать, еще побеседовать.
Вот. Уважаемая женщина, вдова А.Н. Толстого, депутата Верховного Совета, не защищена от допросов следователей, которым нужно сейчас создать своими руками «великобританский центр». Нанести такое оскорбление человеку, не подававшему к тому никакого повода. То же, что и со мной было. А может быть, еще и будет. Никто и никогда не застрахован».
11 июня 1947 г.
«Наташа ездила по Белоруссии с опереттой, была в Минске, Гродно, Вильне. Советских граждан ненавидят. Там орудуют банды бандеровцев, совершают налеты на местечки, убивают всех коммунистов. Подъезжая к Гродно, они видели картину, напомнившую ей ленинградские улицы после бомбежки: группы людей, сидящих на своем скарбе, дымящиеся развалины. В Гродно они узнали, что там был налет бандеровцев.
То же самое рассказывал Наталье Васильевне Филиппов, посланный в Белоруссию для расследования “восстаний”. Там стали насаждать колхозы, и крестьяне ответили на это убийством посланных советских чиновников. Филиппов объяснял Н.В. это тем, что неправильно взялись за это дело, надо было действовать не насилием, а пропагандой, агитацией и т.д.»
22 июня 1947 г.
«В деревне питаются травой и главным образом лопухами, которые долго кипятят, воду сливают и вновь кипятят. Вместо хлеба им выдали тимофеевку, которую тоже едят. В их колхозе три лошади, работает из них одна, две больные.
Нету хлеба вот по какой причине. Ввиду неурожая в прошлом году, комиссия разрешила сдавать только 50 % нормы. Председатели колхоза и сельсовета сдали все 100 %, были премированы, а население пухнет и дохнет от голода.
И как это подымается рука брать хлеб и прочие заготовки в местности, дотла разрушенной войной?»
7 июля 1947 г.
«Советская действительность готовит нам чуть ли не ежедневно такие неожиданности, что хоть в Неву бросайся. На днях получаю из районного жилищного отдела приказание «прибыть» к заведующему отделом т. Войлокову. Пошла сегодня. “Мы у вас изымаем комнату. Подайте заявление, что вы сдаете ее добровольно, и мы поселим к вам какую-нибудь одинокую учительницу. В противном случае отберем комнату через суд, получите какого-нибудь инвалида неработающего или какую-нибудь некультурную семью. Заявление подавайте завтра”.
Когда я ему сказала, что Вербицкий при мне спрашивал юриста по жилищным делам о правилах инвентаризации и тот сообщил, что для тех, кто занимал площадь до войны и во время войны, норма остается девять метров, Войлоков закричал: “Много он понимает, ваш юрист! Я лучше его знаю постановления Совета министров, норма для всех шесть метров”. Войлоков по виду рабочий лет 32 и хам с головы до пят. Говорит грубо, диктаторски, рожа просит кирпича. […]
Мы голодаем, но хоть в своем углу-то оставьте нас в покое. Нет, ни за что. Помни, что ты не человек».
9 июля 1947 г.
«Настроение у обывателей подавленное. Все боятся войны, этот страх внушается газетами. Из речи Вышинского мы узнали, что в лагерях и тюрьмах находится 20 миллионов человек, и, конечно, эта цифра не преувеличена».
3 ноября 1947 г.
«Вчера в “Правде” была статья Н.С. Тихонова “Заря человечества”. Такой лжи я давно не читала, и слышать ее от Тихонова возмущает до глубины души. Ведь он-то не сидит в цитадели.
“Мiр еще не видел такого широкого, веселого, оптимистического, неутомимого, прекрасного народа, как советский. Наша земля изменила лицо. Наши люди живут без страха нищеты, без страха за завтрашний день!”.
Каково!! Но Тихонов живет в Доме правительства, деньги, пайки, машины, почести… А ведь мог же он героически переживать блокаду! Грустно».
8 ноября 1947 г.
«Судя по его высказываниям, Вышинский хочет играть роль фигового листа над позорным советским режимом. Но из этих же его высказываний видно, что никого обмануть не удастся, всем все известно».
22 ноября 1947 г.
«Очередное торможение: весь город взбудоражен слухами. Уже с месяц тому назад Ольга Андреевна рассказала мне о том, что собираются произвести девальвацию денег и в связи с этим произведут снижение цен. Затем пошли слухи о деноминации денег, обмене наших денег на новые. Возникла паника, и еще какая. Держатели крупных сумм бросились скупать все, что только ни продавалось. Комиссионные магазины опустели; ДЛТ, Пассаж, всякие универмаги пусты. […]
Делается это будто бы для того, чтобы выловить людей, которые нажились за это время. И еще будто бы Гитлер выпустил в свое время пять миллиардов фальшивых советских денег, правительство убедилось, что в стране циркулирует больше денег, чем было выпущено, и надо их изъять.
Но муж Лели Мелик, полковник Можаев, проживший полтора года под Берлином после войны, утверждает, что это ложь. […]
Что-что, а бить обухом по голове обывателя у нас умеют. Это система. Запугать до полусмерти, до полного одурения.
Нам, нищим, хорошо. Безпокоиться нечего.
Анна Петровна сказала мне по поводу общего перепуга: “Неужели нас с вами что-нибудь может испугать?”
На тридцать первом году своей власти большевики решили опять подстричь всех под гребенку.
И еще: будто бы много денег в деревне и их надо изъять».
5 декабря 1947 г.
«Денежная реформа объявлена, это оказалось хуже, чем мы предполагали. Казалось, будет только перемена денежных знаков, но тут же и девальвация. […]
Сегодня инкассаторский пункт закрыт (хотела заплатить за два месяца за квартиру и телефон), все магазины или закрыты, или пусты. В аптеках, винных лавках все распродано дочиста. Вчера стояли очереди за аспирином, пудрой, водкой. Очереди в парикмахерские, бани, только бы истратить последние деньги, чтобы они не пропали».
15 декабря 1947 г.
«В городе было большое оживление. По Невскому люди ходили, грызя белые батоны. Пострадали почти все, но молчат».
16 декабря 1947 г.
«Сегодня были “выборы”. Должны мы были голосовать за начальника областной милиции, начальницу трудовых колоний для малолетних преступников и заводского инженера. Все меры были приняты, чтобы лишить людей возможности зачеркнуть имена этих назначенных депутатов. Вдоль коридора сидели военные НКВД; получив бюллетени, я решила зачеркнуть по дороге в другую залу с урной. Не тут-то было. Перед самой дверью прохаживался некто в штатском и сверлил вас глазами».
21 декабря 1947 г.
«Рассказывали, что не так давно приезжал сюда Ливийский патриарх [Митрополит Гор Ливанских Илия (Карам)]. Ему открылось во сне, что он должен поехать в Ленинград и возложить ризу на икону Казанской Божией Матери, которая прежде находилась в Казанском соборе. Он так и сделал и отслужил торжественную литургию в соборе князя Владимiра, где теперь находится эта икона. Там будто бы он рассказал об этом сне и добавил, что ему было такое открыто, что Россия спасется (?). Патриарх останавливался в “Астории”, где его видела Анна Петровна [Остроумова-Лебедева]».
28 декабря 1947 г.
Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 2. М. 2017.
Продолжение следует. |