Наступил католический сочельник 1914 года. По имевшимся сведениям противник производил перегруппировку сил на полях Галиции, и наша дивизия, имея задачей уточнить эти сведения, выслала ряд офицерских разъездов. Одним из них довелось командовать мне, тогда офицеру Оренбургского казачьего полка. В мою обязанность входила разведка расположения противника в направлении местечка Риманов, лежащего верстах в сорока на запад от расположения штаба дивизии.
Я выступил часов в 16 со взводом казаков в 26 всадников в указанном мне направлении. Впереди и по бокам двигаются дозоры. Первая попавшаяся по пути деревня свободна от противника, но по выходе из нее взвод был встречен беглым ружейным огнем с лежавшей впереди высоты. Пришлось отвести его в только что оставленную деревню. Выждав там наступления темноты и оставив для наблюдения пост из двух казаков, я повел разведку в обход высоты, занятой противником. На линии, на которой лежала эта высота, я спешил взвод и с одиннадцатью казаками (прочих я оставил в коноводах) круто повернул и двинулся вдоль железнодорожного полотна к видневшейся впереди путевой будке.
Где согнувшись, где ползком мы приблизились к ней. Проходит какое-то время, мы ползем под шум ветерка и видим совсем близко будку и двух часовых перед нею. Миг, и часовые лежат на земле со скрученными руками. Сквозь неплотно прикрытую ставню пробивается свет. Я припадаю к щели. В будке — десятка три австрийцев, винтовки их прислонены к стене. Убаюканный моим отходом в деревню дремлет, облокотившись на стол, офицер. Я перехожу к двери. Рывок, она распахивается, и я влетаю в будку с револьвером в руке, а казаки за мной, с винтовками наперевес. Австрийцы вскакивают, офицер продирает сонные глаза, пытается сопротивляться и замертво валится на пол. Солдаты покорно оставляют будку и идут, куда им велят казаки.
Снятие заставы потребовало не больше пяти-шести минут времени. Доставляем пленных в только что оставленную деревню, и взвод останавливается там на кормежку лошадей. Разместив пленных в одной из хат под надежным караулом, я захожу в соседнюю избу. Через некоторое время появляется старший из охраны и докладывает, что пленный фельдфебель просится ко мне о чем-то переговорить. Велю привести его. Порог избы переступает высокий, плечистый, с хорошей выправкой красавец и просит… отпустить его домой.
— Домой? — удивляюсь я.
— Так. До дому!
— Ты в своем уме?
— В своем, пане офицер, — лопочет он на галицийском наречии. — Та воно ж и блызенько тут.
— Что «блызенько тут?» — спрашиваю.
— Хата моя, а в ей и ридна маты, так стара, та добра. Отпустить, бо завтра ж Риздво.
— Риздво? Это, стало быть, Рождество?
— Так, так! Рождество!
Необычайная обстановка и такая же просьба заставляют меня на миг задуматься. Пленный падает на колени и продолжает просить.
— Да ты, брат, видно действительно рехнулся от всего пережитого, — говорю ему.
— Нияк не рехнувся, — отвечает он и смотрит на меня наполненными слезами добрыми серыми глазами, божится и клянется, что хата его совсем недалеко, тут рядом, и что к рассвету он вернется назад.
— Войдите в положение, — лопочет он. — Хата моя рядом, маты-стара, я — пленный, пойду в Россию, а она помрет без меня. Отпустить! Клянусь Богом и Его святым Риздвом, вернусь досвиту. А як пан офицер захочет выйти в огород, так з видтиля и хату мою побачит.
Мы вышли. На дворе стоит морозная ночь, на небе висят крупные, ясные рождественские звезды, совсем такие же, как и у нас над Клецкой Защитой.
— Бачите оту купу? — говорит пленный, показывая на что-то темное, лежащее впереди, между нашим и австрийским расположением.
— «Бачу», — говорю.
— То моя хата и в ей ридна маты. Маты, яка думае обо мне и просит Бога, чтобы Он помог ей побачить хочь ще раз сына свого.
Пленный поворачивается в мою сторону, молитвенно складывает руки, падает на колени и снова молит отпустить его на несколько часов домой.
Что было мне делать? Просьба его вызывает на поверхность моей души воспоминание о моей собственной матери и о том, что мать эта, где-то в далеком Оренбургском крае, ежедневно, а может быть и ежечасно думает о нас, находящихся на фронте трех своих сыновьях, молится о них, ждет — не дождется, когда сможет вновь взглянуть на них, прижать к истосковавшемуся материнскому сердцу. В то время был я молод и, как это свойственно молодости, склонен был жить больше сердцем, нежели рассудком.
— Ну так як же, пане офицер? — продолжает «подогревать» мое сердце пленный.
— Как тебя зовут? — спрашиваю его.
— Иосифом, — отвечает он, ломая руки. — Так как звали и Обручника Пресвятой Девы Марии.
— Ступай! — велю ему. — Ступай, но знай, пан Иосиф, если обманешь, — подведешь меня. Да и Дева Мария прогневаться может за обман.
Пленный козыряет, стучит каблуками и скрывается в ночной темноте.
Позднее, размышляя обо всем этом, я думал, что безопаснее было бы отпустить его на свидание с матерью в сопровождении конвоя. Но мысль эта явилась уже позже, когда решения переменить было уже нельзя.
Ночь была для меня на этот раз не отдыхом. До рассвета я не сомкнул глаз ни на минуту. Лежал на сене и думал, обманет меня пленный или не обманет? Когда я вспоминал его ясные, правдивые, наполненные слезами глаза и молитвенно сложенные руки, я думал, что не обманет, но когда на ум приходили статьи уставов, сердце начинало биться быстрее, учащенней.
Проворочавшись с боку на бок до рассвета, я встал. В оконную раму раздался стук. Я — к ней: через посветлевшее стекло виднеется знакомая физиономия пленного и за его спиной — фигура казака…
***
Прошел 1914 год, и близился к концу и 1915-й. Война стала принимать позиционные формы. Сопровождая как-то в качестве командира конвойной сотни командовавшего 3-им конным корпусом графа Келлера с позиций в штаб, я не выдержал и чистосердечно рассказал ему случай с пленным австрийским фельдфебелем. Рассказал и подумал: «Ну теперь жди, есаул, порядочного разгона», ибо граф умел это делать. Он, однако, ехал молча. Подъехали к штабу. Я выскочил из машины и открыл дверь в штаб. Граф Келлер вышел из машины, посмотрел на меня, протянул на прощанье руку, задержав ее на мгновение, и проговорил:
— А знаете что, Вдовкин?
— Что, Ваше сиятельство?
— Поступок ваш с пленным шел, разумеется, в разрез с уставом. Но, пожалуй, и я не выдержал бы и поступил так же. Благодарю за признание!
Прошло еще несколько лет. Во время гражданской войны, в поисках железа для ковки лошадей мне привелось попасть в одно торговое село нашей Таврии. В нем было три церкви, около сорока тысяч жителей, много лавок. Село это лежало в стороне от железной дороги, и его как-то миновали передряги революционного времени. Захожу в одну лавку, в другую. В третьей чувствую на себе чей-то пристальный взгляд и оборачиваюсь. Человек в гражданском платье сидит на прилавке и пристально смотрит на меня.
— Что смотрите? — спрашиваю я его.
Человек соскакивает с прилавка, приподнимает шляпу и говорит:
— Простите, вы — не ротмистр Вдовкин?
— Вдовкин, только не ротмистр, а есаул, — отвечаю ему.
— А пана Иосифа помните?
— «Пана Иосифа»?
— Пленного австрийского фельдфебеля, которого вы отпустили в ночь под Рождество попрощаться с матерью?
— Как же! — восклицаю я. — Сколько лет, сколько зим, пан Иосиф!
Пан Иосиф выпроваживает посетителей из магазина, запирает его и обращается к кому-то невидимому:
— Наташа!
С верхнего этажа спускается по лестнице, ведя за руку девочку лет четырех, молодая женщина.
— Моя жена, — представляет ее Иосиф, — и дочь, тоже Наташа, — продолжает он. — А это, — обращается он к ним, — тот господин офицер, который взял меня в плен.
Завязывается разговор и в нем выясняется, что по прибытии в качестве пленного в Россию Иосиф попадает сначала работником к одному зажиточному крестьянину, потом, как хорошо грамотный, оказывается бухгалтером у местного торговца и, в конце концов, мужем его дочери, а после смерти хозяина и владельцем лавки.
— А как же домой, к матери? — спрашиваю его.
— Мать померла, царство ей небесное, — отвечает он грустно, — хозяйства не было у нее, кроме хаты, никакого, ну и ехать мне туда оказалось незачем. А тут вот — милая жена, дочь! Ну а матерью станет мне Россия. Переболеет она недугом своим и обласкает, как блудного сына. Блудного потому, что я ведь, по сути, русский, ополяченный только, но русский… А вас, — продолжал он через минуту, — я вспоминаю добрым словом часто и в каждый сочельник молюсь, с женой и дочкой, за вас Богу.
Прожил я в этом милом семействе три дня, познакомился с ними всеми и особенно с маленькой Наташей, чей образ не изгладился из моей памяти и по сей день.
Н. Вдовкин
Военная быль
|