Приобрести книгу в нашем магазине
Приобрести электронную версию
Глава 16.
Девять месяцев минуло, прежде чем фактическое восшествие на престол нового Государя было закреплено ритуалом коронования в Успенском Соборе Московского Кремля. Эти месяцы нужны были Государю и России для того, чтобы пережить потрясение декабря, изгладить, сколь возможно, тяжелый след мятежа, чтобы тень этого злодейства и кары, понесенной за оное, не омрачала великого дня.
- Наконец ожидание России совершается. Уже Ты пред вратами Cвятилища, в котором от веков хранится для Тебя Твое наследcтвенное освящение.
Нетерпеливость верноподданнических желаний дерзнула бы вопрошать: почто Ты умедлил? еслибы не знали мы, что как настоящее торжественное пришествие Твое нам радость, так и предшествовавшее умедление Твое было нам благодеяние. Не спешил Ты явить нам Твою славу, потому что спешил утвердить нашу безопасность. Ты грядешь наконец, яко Царь, не только наследованнаго Тобою, но и Тобою сохраненнаго царства.
Не возмущают ли при сем духа Твоего прискорбныя напоминания? – Да не будет! И кроткий Давид имел Иоава и Семея: не дивно, что имел их и Александр Благословенный. В царствование Давида прозябли сии плевелы; а преемнику его досталось очищать от них землю Израилеву: что ж, если и преемнику Александра пал сей жребий Соломона? – Трудное начало царствования тем скорее показывает народу, чтo даровал ему Бог в Соломоне.
Ничто, ничто да не препятствует священной радости Твоей и нашей! «Царь возвеселится о Бозе». «Сынове Сиони возрадуются о Царе своем». Да «начнет все множество хвалити Бога»: Благословен грядый Царь во имя Господне!» Всеобщая радость, воспламеняя сердца, да устроит из них одно кадило пред Богом, чтобы совознести фимиам Твоего сердца, да снидет благодатное осенение Царя царствующих на Тебя и Твое царство.
Вниди, Богоизбранный и Богом унаследованный Государь Император! Знамениями Величества облеки свойства истиннаго Величества. «Помазание от Святаго» да запечатлеет все сие освящением внутренним и очевидным, долгоденственным и вечным, - таким словом приветствовал монарха архиепископ Московский Филарет.
Никита Васильевич Никольский, удостоенный чести присутствовать на торжестве, почувствовал, как горячо забилось его сердце при виде царственной четы. Ни в одном монархе, ни в одном знатном вельможе не приводилось ему видеть столько истинного величия и достоинства, как в молодом Царе.
- Прекрасен, как древнегреческий бог… - проронила Варвара Григорьевна.
Хотя Никольский не мог оспорить этого вполне справедливого замечания жены, но все же заметил ей с укоризной:
- Вы, женщины, всегда смотрите на внешнее! А важна суть! Важно, что Россия обрела на престоле мужа силы и чести, твердого духом и светлого разумом.
Жена мягко улыбнулась и покачала головой:
- Учитель в тебе неистребим.
Учитель… Это и в самом деле всегда ощущалось Никитой своим настоящим призванием. Просвещение народа! Просвещение самой знати, которая за редким исключением не имеет подлинных знаний, а если имеет, то знания эти оторваны от почвы, вложены в головы иноземными мудрецами! Вот, о чем грезил Никольский бессонными ночами, сочиняя разнообразные проекты и доклады и топя печку черновиками оных. Он слабо верил, что когда-нибудь они будут востребованы.
Даже зимой, с тревогой и надеждой следя за первыми шагами нового Императора, он не верил в это, хотя уже заканчивал свой главный труд и твердо решил представить его очам Государя. Труд сей, посвященный воспитанию русского просвещенного сознания, в коем одном был залог невозможности новых мятежей и распространения разрушительных идей, мог быть принят со вниманием ввиду трагических событий на Сенатской. К тому же Никольскому искренне хотелось быть полезным Государю. Инстинктивно он чувствовал в нем человека гораздо более русского, нежели большая часть его окружения, человека, верно оценивающего положение дел, человека готового к тому, чтобы выправить, наконец, тот роковой крен в сторону запада, что унаследовала Россия еще от Петра.
Но один человек мало что может сделать. Ему нужны надежные, верные люди, разделяющие его мысли и чаяния, а когда-то и направляющие их. Нужны соработники и сотворцы, знающие и понимающие Россию и ее нужды, не боящиеся труда и не ищущие наград. Хоть это было и нескромно, но себя Никита видел именно таким человеком. Впрочем, он не стремился вторгаться в вопросы, чуждые себе, а в тех, по которым желал подвизаться, был истинным докой.
Удача пришла к Никольскому в лице его доброго друга Дмитрия Николаевича Блудова. Двоюродный брат Озерова и двоюродный племянник Державина, член «Арзамаса», он пользовался большим расположением Карамзина и покровительством жены фельдмаршала Каменского, ставшей ему второй матерью.
Благодаря Каменской, Блудов сделал недурную дипломатическую карьеру. В 1808-м году он был командирован в Голландию для вручения ордена Андрея Первозванного королю Людовику Бонапарту, два года спустя возглавил дипломатическую канцелярию главнокомандующего Дунайской армии генерала Каменского. В годы войны Дмитрий Николаевич был поверенным в делах российской миссии в Стокгольме, а несколько лет спустя – в Лондоне. Министр иностранных дел Иван Антонович Каподистрия называл его «перлом русских дипломатов». Он дал Блудову поручение знакомить иностранную печать с настоящим положением дел в России и через английские газеты защищать российскую политику от нападок заграничной прессы. Будучи горячим приверженцем политических взглядов своего патрона, Дмитрий Николаевич разделял его отрицательное отношение к Священному Союзу и Меттерниху, не верил австрийской дружбе, видя в Австрии естественного соперника России во влиянии на балканские дела. И как и все русское общественное мнение, настаивал за вмешательство России в борьбу Греции против Турции. Падение Каподистрии остановило дипломатическую карьеру Блудова.
Долгая жизнь в европейских столицах не наложили непоправимого отпечатка на его образ мыслей и душу, как случалось со многими. Дмитрий Николаевич остался, по-видимому, одним из немногих чиновников, сохранивших русское воззрение. А это было куда как непросто при общем преклонении перед Европой! Так же непросто, как презирать порок тогда, когда оный был возведен в норму и даже обязанность, когда отсутствие пороков выглядело не достоинством, а ущербностью, достойной сочувствия. Так же непросто, как сохранить веру тогда, когда неверие сделалось необходимой частью «просвещения» в духе энциклопедистов.
Блудову это удалось. Он не выставлял своих чувств напоказ, но и не скрывал их под лживой личиной. Он бичевал пороки в едких эпиграммах, за что был нелюбим многими пустозвонами в столице. Зато друзья любили и уважали Дмитрия Николаевича. И он любил их, никогда не забывая. Государственная служба не мешала его увлечению литературой и театром. Имея от природы душу, глубоко чувствующую все прекрасное и возвышенное, Блудов питал истинную страсть к поэзии и, хотя сам не обладал большим талантом, зато умел по-настоящему ценить чужой, вдохновенно воспринимать плоды чужого гения. А ведь это тоже – своего рода талант.
Написав сатирическую статью «Видение в Арзамасе», Дмитрий Николаевич стал одним из основателей «Арзамаса». Воейков в шутку называл его «государственным секретарем бога Вкуса при отделении хороших сочинений от бессмысленных и клеймении последних печатью отвержения». Общеупотребительным же в обществе был у Блудова псевдоним «Кассандра».
Кроме всего прочего, удалось Дмитрию Николаевичу и еще одно «невозможное». Шестнадцатилетним мальчишкой он влюбился в двадцатичетырехлетнюю фрейлину княжну Анну Щербатову. Юные годы не давали ему права просить руки избранницы, но через несколько лет, достигнув положения в свете, он все-таки сделал предложение. Увы, мать Анны Андреевны не хотела и слышать о браке. Женщина набожная, суровая и гордая, кичившаяся знатным родом, она отказала уже многим претендентам на руку дочери. И «мелкий дворянчик» Блудов уж точно не отвечал ее желаниям. Лишь старания графини Каменской и быстрое служебное возвышение Блудова сломили строптивую старуху. Спустя десять лет после первой встречи, за считанные недели до начала войны состоялась долгожданная свадьба...
После отставки Каподистрии Дмитрий Николаевич некоторое время оставался не у дел. Но вскоре другой добрый гений проявил участие в его судьбе. Старый Карамзин, видевший в Блудове своего духовного продолжателя, рекомендовал его новому Государю, как человека просвещенного, консервативного, умеющего держать перо и достойного занять место в высшей государственной администрации.
Эта рекомендация была одним из последних деяний гения. Николай Михайлович Карамзин скончался 25 мая, оставив после себя зияющую пустоту, которую, как казалось, нескоро удастся заполнить, ибо не так часто являются люди такого огромного ума, таланта и душевной чистоты, каким был почивший летописец. Последние главы его неоконченной «Истории» предстояло теперь выпускать в свет именно Блудову…
Карамзин, как никто понимал важность просвещения для России. В памятной записке своей он подвергал жесткой критике бессмысленные реформы в этой области Александрова царствования: «Гнушаясь бессмысленным правилом удержать умы в невежестве, чтобы властвовать тем спокойнее, он употребил миллионы для основания университетов, гимназий, школ... К сожалению, видим более убытка для казны, нежели выгод для Отечества. Выписали профессоров, не приготовив учеников; между первыми много достойных людей, но мало полезных; ученики не разумеют иноземных учителей, ибо худо знают язык латинский, и число их так невелико, что профессоры теряют охоту ходить в классы. Вся беда от того, что мы образовали свои университеты по немецким, не рассудив, что здесь иные обстоятельства. В Лейпциге, в Геттингене надобно профессору только стать на кафедру — зал наполнится слушателями. У нас нет охотников для высших наук. Дворяне служат, а купцы желают знать существенно арифметику, или языки иностранные для выгоды своей торговли. В Германии сколько молодых людей учатся в университетах для того, чтобы сделаться адвокатами, судьями, пасторами, профессорами! — наши стряпчие и судьи не имеют нужды в знании римских прав; наши священники образуются кое-как в семинариях и далее не идут, а выгоды ученого состояния в России так еще новы, что отцы не вдруг еще решатся готовить детей своих для оного. Вместо 60 профессоров, приехавших из Германии в Москву и другие города, я вызвал бы не более 20 и не пожалел бы денег для умножения числа казенных питомцев в гимназиях; скудные родители, отдавая туда сыновей, благословляли бы милость государя, и призренная бедность чрез 10, 15 лет произвела бы в России ученое состояние. Смею сказать, что нет иного действительнейшего средства для успеха в сем намерении. Строить, покупать домы для университетов, заводить библиотеки, кабинеты, ученые общества, призывать знаменитых иноземных астрономов, филологов — есть пускать в глаза пыль. Чего не преподают ныне даже в Харькове и Казани? А в Москве с величайшим трудом можно найти учителя для языка русского, а в целом государстве едва ли найдешь человек 100, которые совершенно знают правописание, а мы не имеем хорошей грамматики, и в Именных указах употребляются слова не в их смысле: пишут в важном банковом учреждении: «отдать деньги бессрочно» вместо «a perpetuite» — «без возврата»; пишут в Манифесте о торговых пошлинах: «сократить ввоз товаров» и проч., и проч. Заметим также некоторые странности в сем новом образовании ученой части. Лучшие профессоры, коих время должно быть посвящено науке, занимаются подрядами свеч и дров для университета! В сей круг хозяйственных забот входит еще содержание ста, или более, училищ, подведомых университетскому Совету. Сверх того, профессоры обязаны ежегодно ездить по губерниям для обозрения школ... Сколько денег и трудов потерянных! Прежде хозяйство университета зависело от его особой канцелярии — и гораздо лучше. Пусть директор училищ года в два один раз осмотрел бы уездные школы в своей губернии; но смешно и жалко видеть сих бедных профессоров, которые всякую осень трясутся в кибитках по дорогам! Они, не выходя из Совета, могут знать состояние всякой гимназии или школы по ее ведомостям: где много учеников, там училище цветет; где их мало, там оно худо; а причина едва ли не всегда одна: худые учители. Для чего не определяют хороших? Их нет? Или мало?.. Что виною? Сонливость здешнего Педагогического института (говорю только о московском, мне известном). Путешествия профессоров не исправят сего недостатка. Вообще Министерство так называемого просвещения в России доныне дремало, не чувствуя своей важности и как бы не ведая, что ему делать, а пробуждалось, от времени и до времени, единственно для того, чтобы требовать денег, чинов и крестов от государя».
К несчастью, в России образование было поставлено совсем не так, как надлежало. Когда-то русские вельможи, следуя примеру Императрицы Екатерины, вели переписку с французскими философами, разжигавшими пламя революции в своей стране. Племянник светлейшего князя Потемкина переводил и на свои средства печатал сочинения Руссо, Григорий Орлов и Кирилл Разумовский зазывали опального и высылаемого из отечества философа в свои имения, на средства князя Д.А. Голицына печаталось запрещенное в Париже сочинение Гельвеция «О человеке», А.П. Шувалова величали во Франции «северным меценатом», и сам Вольтер посвятил ему трагедию, русские придворные переводили статьи Дидерота и сочинение Мармонтеля «Велизарий», вызвавшее резкое осуждение французской королевской власти…
Казалось бы, кровавый блеск гильотины должен был отрезвить русский правящий класс. Но отрезвление, по крупному счету, исчерпалось заточением в петропавловку «бунтовщика похуже Пугачева» Радищева… Русская аристократия, в большинстве своем, продолжала воспитываться в отрыве от родных корней, возрастать практически всецело на французской, постреволюционной «культуре», на сочинениях антихристианских «мыслителей» и эротических романах «литераторов», на гнили, отравляющей умы и души в самом нежном возрасте.
Заядлый противник Карамзина адмирал Шишков, несмотря на нередкие крайности в своих убеждениях, очень точно определил корень истинного патриотизма, гражданственности: «Вера, воспитание и язык суть самые сильные средства к возбуждению и вкоренению в нас любви к Отечеству».
Эти три основы выбивались из-под ног возрастающих поколений уже при первых их шагах. В родительских домах благородные отроки воспитывались гувернерами-иностранцами, зачастую совершенными проходимцами. «Образование», таким образом, становилось неотделимо от морального и умственного растления юношества и подавления в нем природной русскости.
Порочность такого положения уже начинало осознаваться наиболее здравыми умами. И недаром писал мудрый Гнедич: «Писатель да любит более всего язык свой. Могущественнейшая связь человеческих обществ, узел, который сопрягается с нашими нравами, с нашими обычаями, с нашими сладостнейшими воспоминаниями, есть язык отцов наших! И величайшее унижение народа есть то, когда язык его пренебрегают для языка чуждого. Да вопиет противу зла сего каждый ревнующий просвещению, да гремит неумолкно и поэзией и красноречием! Пусть он в желчь негодования омачивает перо и все могуществом слова защищает язык свой, как свои права, законы, свободу, свое счастие, свою собственную славу».
Никольский слышал от своего друга Стратонова, что Государь Николай Павлович всецело разделяет этот взгляд. Юрий рассказывал, как однажды молодой Великий Князь выговорил первому камер-пажу великой княгини Александры Федоровны: «Зачем ты картавишь? Это физический недостаток, а Бог избавил тебя от него. За француза тебя никто не примет; благодари Бога, что ты русский, а обезьянничать никуда не годится. Это позволительно только в шутку».
На заре 19-го века для детей аристократии практически не существовало возможности получения русского образования. Да и вообще путей получения образования было не так много. Юные души попадали по выбору в «заботливые» руки иезуитов, содержавших пансион в столице, либо – масонов, коими, например, поголовно были преподаватели Царскосельского лицея. Большая часть тамошних профессоров были последователями Новикова. А французскую литературу преподавал родной брат якобинца Марата.
Схожим образом обстояло дело в Московском Университете, который с конца 18-го века возглавлял крупный масон и отец будущих мятежников И.П. Тургенев. Пансионом же при главном учебном заведении Империи заведовал другой «вольный каменщик» - А.А. Прокопович-Антонский. Соответственно подбирались люди и на преподавательские должности…
Такие посевы не могли не дать пагубных всходов. Их пришлось пожинать 14 декабря минувшего года. В судьбе Дмитрия Николаевича Блудова имели они особое значение. Он был назначен в Верхнюю следственную комиссию по делу декабристов для составления журнальной статьи, в которой излагался ход следствия. Статья была затем переделана в «Донесение» комиссии с выражением официальной точки зрения на события 14 декабря. Участие в следственной комиссии настроило против Дмитрия Николаевича многих его бывших друзей, но укрепило доверие к нему Императора.
Этим доверием было обусловлено получение должности товарища министра народного просвещения. Вступив в нее, Блудов вызвал Никольского в Петербург. Он хорошо знал взгляды Никиты, знал и о работах его, фрагменты из которых читал и одобрял вслед за Карамзиным. Теперь Дмитрий Николаевич просил в кротчайшие сроки окончить столь долго ждавший своего часа доклад с тем, чтобы он передал его для ознакомления Государю.
- Если изложенное тобой придется по душе Его Величеству, на что я весьма надеюсь, то без достойной службы ты не останешься, - сказал Блудов. – И поспеши. Нужно ковать железо, пока оно горячо.
Никольскому не нужно было повторять дважды. Доклад его был готов, и нужно было лишь переписать его начисто, опустив некоторые места, могущие показаться лишними. Никита справился с этой задачей в несколько дней, и его сочинение легло на стол монарха.
Высочайшего вердикта Никольский ждал с редчайшим для себя волнением. И волнение это было не о собственной судьбе, а о том – каков же окажется Государь? Близки ли ему будут высказанные в докладе убеждения, или он отвергнет их? Из этого можно было заключить об умонастроении самого монарха, а, значит, о судьбе России под его скипетром…
«Что требуется для порабощения народа той или иной злой силой? Уничтожение тех «китов», на которых стоит этот народ. А именно: религиозного сознания, божественного начала в душах, национальных традиций, национального самосознания, нравственных ориентиров, способности к цельному, логическому и предметному мышлению, созидательному, честному труду, живой инициативы, самостоятельности и ответственности, подлинного образования и просвещения. Превращение народа в скопище людей, лишенных исторической памяти, ориентиров и настоящего дела, ни к чему не способных, но распаляемых гордостью «разума» дилетантов, стремящихся низвергать других и утверждать себя, падких на самые бессмысленные идеи и становящиеся легкой добычей для всякой злой силы.
Эту страшную опасность можно избегнуть лишь с помощью единственного противоядия: долгой и кропотливой работы по духовному и нравственному оздоровлению народа, подлинного просвещения как высших слоев, так и низших. Как ни важны процессы экономические и социальные, но именно борьба за души и умы – главнейшая. Ибо если разум помрачен, если в душах беспорядок и туман, то никакие даже самые нужные реформы не принесут должной пользы, но будут нести на себе все ту же порчу, рожденную помрачением разума», - таким предостережением завершил Никольский свой доклад с упованием, что оное будет услышано.
Государь отнесся к переданному ему Блудовым сочинению с большим вниманием и пожелал беседовать с автором лично. Тогда Никита увидел Императора впервые! Его строгое лицо с высоким лбом и правильными, мужественными чертами казалось совершенно бесстрастным, но ясные, синие глаза, смотрящие пристально и внимательно, выражали явное одобрение. Немного тонкие губы дрогнули в приветственной улыбке:
- Рад знакомству с тобой, Никита Васильевич. С тобой и твоим сочинением, доставившим мне и горечь от справедливости многих упреков, и удовольствие от верности высказанных суждений. Должен сразу сказать, что считаю нравственность и усердие к своей службе, своему делу главной основой воспитания. Без нее всякое неопытное просвещение будет служить лишь растлению ума и поводом для, как ты удачно выразился, всевозможного мыслеблудия, плоды коего мы уже имеем несчастье пожинать.
Почитая народное воспитание одним из главнейших оснований благосостояния России, я желаю, чтобы для оного были поставлены правила, вполне соответствующие истинным потребностям и положению Государства. Для этого необходимо, чтобы повсюду предметы учения и самые способы преподавания были, по возможности, соображаемы с будущим вероятным предназначением обучающихся, чтобы каждый, вместе со здравыми, для всех общими понятиями о вере, законах и нравственности, приобретал познания, наиболее для него нужные, могущие служить к улучшению его участи и, не быв ниже своего состояния, также не стремился чрез меру возвыситься над тем, в коем, по обыкновению течению дел, ему суждено оставаться. Детям крестьян весьма полезно было бы учиться навыкам и ремеслам, полезным для них в их состоянии. Но некие беспредметные знания, наносное просвещение принесло бы им великий вред. Они привили бы им образ мыслей и понятия, не соответствующие их состоянию. И, естественно, последнее сделалось бы для них несносно. Итог – душевный раскол, пагубные мечтания, низкие страсти и гибель.
Вот, для претворения в жизнь этой задачи я и пригласил тебя. Я желаю, чтобы ты вошел в состав Ученого Комитета и приступил к разработке необходимых правил исходя из того, что сейчас я тебе пояснил, и собственного твоего понимания государственного блага, кое мне представляется весьма верным.
- Я приложу все усилия к исполнению воли Вашего Величества! – с чувством ответил Никита, исполненный восторга от слов Государя и его доверительного обращения.
Следуя велению Императора, Никольский перебрался в Петербург, а следом перевез в столицу и всю свою семью. Жаль было покидать Первопрестольную, родной дом и привычный уклад жизни, но, как говорится, назвался груздем – полезай в кузов. Обмануть доверие Государя, отказаться от дела, о котором мечтал столько лет, было бы исключительно подло и непростительно.
Коронационные торжества позволили Никите ненадолго возвратиться домой. Правда, и здесь он не мог вырваться из круговорота придворной жизни, но сейчас она не тяготила Никольского. Слишком долгожданен и торжественен был момент. И стоя в Успенском Соборе, вторя словам возносимых духовенством молитв, Никита позволил себе забыть свой обычный скептицизм и рассудительность и всецело предаться ликованию. Верноподданный – как, однако, гордо может звучать это слово, когда на престол восходит настоящий Самодержец, которому хочется служить не за страх, а за совесть, не щадя живота. И так, только так и должно звучать оно.
Глава 17.
В просторном кабинете Императора в Чудовом дворце было в этот день отчего-то нестерпимо холодно, несмотря на натопленный камин. Или это только казалось так от вызванного простудой озноба и усталости после долгой дороги? Ведь в считанные сутки домчали присланные фельдъегери от Михайловского до Москвы – будто боясь опоздать. И сюда приехав, ни мгновения передышки не было дадено. Прямо в дорожной пыли, небритого и неумытого с дороги привезли в Чудов пред очи монарха.
Так и вертелись, так и вертелись на остром языке эпиграммы одна другой злее и язвительнее. Добра от тирана, отправившего на казнь тех пятерых, ждать нечего. А значит и искать нечего, а все, что закипает в душе, все обвинения бросить ему в лицо! Выступить непримиримым Катонном, не желающим угодничать и просить милости, но обличающим до конца… И пусть тогда заковывают в кандалы и везут в Сибирь! Там уже собралась весьма недурная компания.
Дверь отворилась, и Пушкин быстро повернулся спиной к камину, так и не отойдя от него, все еще надеясь согреться. Резкие слова вдруг застыли на уже скривившихся язвительно губах при виде рыцарственно-прекрасного, величественно спокойного, благородного лица стоявшего перед ним Императора, и поэт почтительно склонил голову, как подобало верноподданному.
Николай смотрел на него изучающе и словно вопросительно. За эти месяцы перед глазами его прошла целая вереница государственных преступников, он хорошо узнал этих людей, и теперь пытался по первому впечатлению угадать: кто же перед ним – закоренелый бунтовщик и погрязший в пороках падший человек, каким рекомендовали его в 3-м Отделении или же просто человек, сбившийся с пути, но честный и стремящийся ко благу, могущий перемениться к лучшему. Не забывал Николай и о том, что речь идет не просто о человеке, но о замечательно одаренном поэте, коему, если не наделает больших глупостей, надлежало сделаться гордостью России, прославить ее в веках. Судьбу такого человека никак нельзя было доверить 3-му Отделению, подчас ревностному не по уму. Поэтому Император занялся ею лично. Он должен был сам взглянуть в глаза человеку, которого рекомендовали врагом престола одни, и величайшим гением России другие, поговорить с ним по душам, понять. И, если только это хоть сколько-нибудь возможно, на что Николай очень надеялась, сделать своим.
- Итак? - спросил Николай прямо, - верно ли, что и ты враг своего Государя? Ты, которого Россия вырастила и покрыла славой? Пушкин, Пушкин! Это нехорошо! Так быть не должно!
Менее всего Пушкин ожидал этих слов, сказанных со снисходительным упреком и неподдельным участием. Поэт смутился, онемел от удивления и волнения, разом растерял все только что придуманные едкие слова. Отвращение и ненависть, заочно питаемые к «тирану», вдруг рассеялись, как дым. Пушкин молчал, а Государь ждал ответа. Наконец, устремив на поэта пронзительный взгляд, он спросил вновь:
- Что же ты не говоришь? ведь я жду?!
Словно пробудившись от этого вопроса, от взывавшего к доверию звучного голоса, а еще более от взгляда, Пушкин опомнился и, переведя дыхание, спокойно ответил:
- Виноват - и жду наказания.
- Я не привык спешить с наказанием! – резко сказал Николай. - Если могу избежать этой крайности - бываю рад. Но я требую сердечного, полного подчинения моей воле. Я требую от тебя, чтобы ты не вынуждал меня быть строгим, чтобы ты мне помог быть снисходительным и милостивым. Ты не возразил на упрек во вражде к своему Государю - скажи же, почему ты враг ему?
- Простите, Ваше Величество, что, не ответив сразу на ваш вопрос, я дал вам повод неверно обо мне думать, - отозвался Пушкин, постепенно приходя в себя от удивления и растерянности. - Я никогда не был врагом своего Государя, но был врагом абсолютной монархии.
Николай усмехнулся и, подойдя к поэту, дружески похлопал его по плечу:
- Мечтанья итальянского карбонарства и немецких Тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов, лицеистов, недоваренных мыслителей из университетских аудиторий! С виду они величавы и красивы - в существе своем жалки и вредны! Республика есть утопия, потому что она есть состояние переходное, ненормальное, в конечном счете всегда ведущее к диктатуре, а через нее - к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудные минуты обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказалось дельного руководителя. Сила страны - в сосредоточенности власти; ибо где все правят - никто не правит; где всякий - законодатель, там нет ни твердого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!
Государь умолк, в задумчивости прошелся по кабинету, а затем вновь остановился перед Пушкиным и спросил, пристально глядя на него:
- Что ж ты на это скажешь, поэт?
Чувствуя желание Царя говорить начистоту и следуя собственному изначальному намерению, преобразившемуся за эти минуты из мальчишеского желания уязвить и встать в позу в стремление донести до монарха действительно важные для всей России истины, Пушкин решил отвечать откровенно, не пытаясь увиливать и скрывать свои настоящие мысли. Он почувствовал, что подобное поведение было бы недостойным и оскорбило бы Государя хуже горьких, но искренних слов.
- Ваше Величество, кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует еще одна политическая форма: конституционная монархия...
- Она годится для государств окончательно установившихся, - перебил Николай, - а не для тех, которые находятся на пути развития и роста. Россия еще не вышла из периода борьбы за существование. Она еще не добилась тех условий, при которых возможно развитие внутренней жизни и культуры. Она еще не добыла своего политического предназначения. Она еще не оперлась на границы, необходимые для ее величия. Она еще не есть тело вполне установившееся, монолитное, ибо элементы, из которых она состоит, до сих пор друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только Самодержавие - неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, ни спайки, и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства.
Помолчав, он добавил, пытливо вглядываясь в лицо поэта:
- Неужели ты думаешь, что, будучи нетвердым монархом, я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны России, вскормили на гибель ей! Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученной мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный Царь был для нее живым представителем Божеского могущества и наместником Бога на земле; потому что она знала, что я понимаю всю великую ответственность своего призвания и что я не человек без закала и воли, которого гнут бури и устрашают громы!
При этих словах глаза Императора засверкали. Сперва Пушкин принял это за признак гнева, но быстро угадал, что Государь не гневается, а мысленно вновь измеряет силу сопротивления, и борется с нею, и побеждает, и исполняется чувством собственного могущества. От этого его и без того высокая фигура показалась поэту почти гигантской.
Но, вот, глаза погасли, напряжение сошло со строгого лица. Император вновь прошелся по комнате, словно собираясь с мыслями.
То, что поэт не стал заискивать перед ним, просить милости, лгать и уклоняться от прямых ответов, Николаю понравилось. Он желал именно такого разговора – прямого и откровенного, как подобает между честными людьми. Он почувствовал также, что перед ним на сей раз отнюдь не враг. И хотя и не друг еще, но очень может стать таковым. И в этом была бы победа куда большая и радостная, нежели кара каких-то злодеев.
Николай присматривался к Пушкину, пытаясь понять, можно ли совершенно доверять этому человеку, и догадывался, что тот присматривается к нему с точно таким же чувством – надеясь и сомневаясь одновременно.
- Ты еще не все высказал, - сказал он, снова остановившись напротив поэта. - Ты еще не вполне очистил свою мысль от предрассудков и заблуждений. Может быть, у тебя на сердце лежит что-нибудь такое, что его тревожит и мучит? Признайся смело. Я хочу тебя выслушать и выслушаю.
- Ваше Величество, - откликнулся Пушкин взволнованно, - вы сокрушили главу революционной гидры. Вы совершили великое дело - кто станет спорить? Однако... есть и другая гидра, чудовище страшное и губительное, с которым вы должны бороться, которого должны уничтожить, потому что иначе оно вас уничтожит!
- Выражайся яснее! - перебил Николай, угадав, что настал ключевой момент разговора, и приготовившись ловить каждое слово.
- Эта гидра, это чудовище, - продолжал поэт звенящим от напряжения голосом, - самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов. Россия стонет в тисках этой гидры поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над вашей властью. На всем пространстве государства нет такого места, куда бы это чудовище не достигнуло! Нет сословия, которого оно не коснулось бы. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена! Справедливость - в руках самоуправцев! Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи! Никто не уверен в своем достатке, ни в свободе, ни в жизни! Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбою каждого управляет не закон, а фантазия любого чиновника, любого доносчика, любого шпиона! Что ж удивительного, ваше величество, если нашлись люди, решившиеся свергнуть такое положение вещей? Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего отечества, подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтобы уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения - свободу, вместо насилия - безопасность, вместо продажности - нравственность, вместо произвола - покровительство закона, стоящего надо всеми и равного для всех! Вы, Ваше Величество, можете осудить развитие этой мысли, незаконность средств к ее осуществлению, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного! Вы могли и имели право наказать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых, но я уверен, что, даже карая их, в глубине души вы не отказывали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если Государь карал, то человек прощал!
Высказав все это, Пушкин замолчал, не без тревоги ожидая, что же ответит на это Царь. Тот к его удивлению нисколько не разгневался, а кивнул головой и отозвался спокойно, хотя и строго:
- Смелы твои слова! – и, прищурясь, вновь спросил в лоб: - Значит, ты одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
- О нет, Ваше Величество! – в этом взволнованном вскрике было столько искренности, что у Николая разом отлегло от сердца. А Пушкин торопливо добавил: - Я оправдывал только цель замысла, а не средства! Ваше Величество умеет проникать в души - соблаговолите проникнуть в мою, и вы убедитесь, что все в ней чисто и ясно! В такой душе злой порыв не гнездится, преступление не скрывается!
- Хочу верить, что так, и верю! - сказал Николай смягчившимся голосом, благосклонно посмотрев на поэта, чувствуя, что достиг желаемой цели. - У тебя нет недостатка ни в благородных убеждениях, ни в чувствах, но тебе недостает рассудительности, опытности, основательности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу же не уничтожила этого зла и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Sacher que la critique est facile et que l»art est difficile.[1] Для глубокой реформы, которой Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он ни был тверд и силен. Ему нужно содействие людей и времени. Нужно соединение всех высших духовных сил государства в одной великой, передовой идее; нужно соединение всех усилий и рвений в одном похвальном стремлении к поднятию самоуважения в народе и чувства чести - в обществе. Пусть все благонамеренные и способные люди объединятся вокруг меня. Пусть в меня уверуют. Пусть самоотверженно и мирно идут туда, куда я поведу их - и гидра будет уничтожена! Гангрена, разъедающая Россию, исчезнет! Ибо только в общих усилиях - победа, в согласии благородных сердец - спасение! – сказав так, Император вновь опустил руку на плечо Пушкина и добавил внушительно: - Что же до тебя, Пушкин... ты свободен! Я забываю прошлое - даже уже забыл! Не вижу перед собой государственного преступника - вижу лишь человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит высокое призвание - воспламенять души вечными добродетелями и ради великих подвигов! Теперь... можешь идти! Где бы ты ни поселился (ибо выбор зависит от тебя), помни, что я сказал и как с тобой поступил. Служи Родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства. Пиши со всей полнотой вдохновения и с совершенной свободой, ибо цензором твоим - буду я!
Пушкин покидал кабинет Государя потрясенным, с трудом веря в возможность подобной беседы и поворота дел. На лестнице он почувствовал, что озноб его прошел, и даже сделалось жарко, и почти с ужасом вспомнил, что собирался прочесть «тирану» под конец беседы строфу из «Пророка»:
Восстань, восстань, пророк России,
В позорны ризы облекись,
Иди, и с вервием на выи
К убийце гнусному явись.
Теперь уже сама строфа эта показалась поэту гнусной, и он решил тотчас по возвращении вымарать ее. И совсем другие строки рождались в голове, вытесняя без следа недавние злые эпиграммы:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни…
[1]Легко критикующему, но тяжко творцу - фр.
|