В то время как в Константинополе происходила борьба за сохранение армии, борьба со всем миром — с иностранцами и с русскими, с врагами и с полудрузьями, — живые контингенты армии были расселены и рассредоточены по разным пунктам. Если бы не этот фокус борьбы за армию, который сосредоточился на берегах Босфора, — все эти люди, только что испытавшие дни поражения, эвакуации, мятущиеся и недовольные, отчаявшиеся и растерянные, растеклись бы по этим местам, как люди второго сорта, без территории, без покровительства, ждущие чужой благотворительности. Немногие нашли бы себе работу и пропитание; большинство обратилось бы в совершенно деклассированную толпу, и, конечно, идея о национальном достоинстве, о борьбе за культуру и государственность (а в это именно и вылилась борьба с большевиками) уступила бы место чисто материальным заботам о куске хлеба.
Но один центр бессилен был бы это сделать. Если бы в массе дезорганизованных остатков армии не жило импульсов к организации; если бы в этой массе не горел огонь убеждения в своей правоте; если бы в ней не жила горячая любовь к Родине и пламенный патриотизм; если бы, наконец, во главе отдельных ее частей не стояли твердые и преданные люди, сжившиеся с массой во время тяжелых боев, — то Главнокомандующий не мог бы иметь пафоса убежденности и силы, заражавшего тех, в руках которых была судьба армии. Главнокомандующий от своей армии впитывал в себя мужество продолжать эту борьбу; они — своей жизнью и молчаливым подвигом вызывали уважение и восторг даже у недоброжелателей; наконец — они были той материальной опорой, которая при случае могла стать опасной и грозной. И потому, когда обострялось положение, эта живая масса находила всегда сочувствие среди отдельных влиятельных лиц, охранявших армию своим авторитетом; а другие, которые, забыв всякие «романтические мечтания», руководствовались «реальной политикой», — уступали им из боязни осложнений в этом клубке национальных и политических противоречий. Все это сохранило армию при самых неблагоприятных условиях.
Переходя теперь к самому живому составу ее, мы должны отметить три группы, различные не только по случайным особенностям обстановки, в которую они попали, но и по своему характеру и особенностям быта. Первая группа состояла из войск, сформированных в первый армейский корпус (Галлиполи); вторая состояла из казаков (донцы, кубанцы, терцы и астраханцы), сведенных в один корпус (лагеря близ Константинополя, а впоследствии Лемнос); и третья — наши моряки, ушедшие на военных судах (Бизерта).
В состав первого корпуса (26 596 человек) вошли регулярные части бывшей Добровольческой, а затем Русской Армии. Здесь были остатки наших гвардейских полков, новые части — корниловцы, дроздовцы, марковцы и алексеевцы. Здесь была кавалерия, сохранившая свои ячейки старых кавалерийских полков, технические части и артиллерия. Здесь было ядро добровольчества, зародившегося на Кубани, занявшего Юг России, докатившегося до Орла, пережившего трагедию Новороссийска и испытавшего тяжелую борьбу в Таврии.
Все, кто помнит наше Добровольческое движение, вспомнит, что в кадры Добровольческой армии вливались всегда в значительной мере русские интеллигенты. От старого режима Добровольческая армия получила кадры старых царских офицеров, видевших бои Великой войны; от времен революции она получила приток юношества, оторванного от родной семьи и школьной скамьи. Поэтому неудивительно, что ее состав был в значительной мере интеллигентным, и в 1-м корпусе громадный процент приходился на долю офицеров и вольноопределяющихся. Борьба с большевиками была для них сознательной борьбой не только за свой дом и свою землю, но за принципы культуры и права.
Громадный процент офицерства, существование ячеек старых полков, боевая сплоченность новых полков Добровольческой армии поддерживали традиции старых регулярных войск, и если после пережитого пошатнулась дисциплина и поколебался дух, то в массе 1-й армейский корпус носил в себе элементы этой дисциплины и духа. Все это создавало те условия, при которых 1-й армейский корпус приобрел доминирующее значение во всей борьбе за армию.
Но кроме этого обстоятельства, два чисто случайных условия выдвинули первый корпус на первое место. Одним из этих условий было их расквартирование в Галлиполи, а другим — личное влияние командира корпуса, генерала Кутепова.
Галлиполи расположен за Мраморным морем, на берегу Дарданелльского пролива. К северу от него — полуостров, на котором стоит город, суживается, достигая у Булаира (в 18 км) всего 5 — 6 километров, а затем дорога ведет прямо на Константинополь. В случае каких-либо осложнений можно было внезапно пройти Булаир, а затем весь путь до самого Стамбула был свободен от артиллерийского обстрела. При незначительности союзных гарнизонов, при скрыто враждебном отношении к ним местного населения, твердые и стойкие части, какими скоро оказался 1-й корпус, могли явиться той искрой пожара, от которой могла загореться вся Европа. И это прекрасно ощущали и сами русские, и иностранцы, а потому у нас крепло сознание собственной силы, а у иностранцев — возникала необходимость считаться с этой силой.
Но как во всякой воинской организации личность вождя имеет первенствующее значение, так и для 1-го корпуса личность генерала Кутепова стала неразрывно связанной с его существованием. Необыкновенно прямой, смелый, патриотически настроенный, знающий психологию солдата и офицера, генерал Кутепов сумел не только слить всех в одно монолитное целое, но выявить то, что доминировало над всем: над всеми традициями старых полковых ячеек, преданиями гвардейских полков, навыками добровольческих частей — появилась, росла и крепла покрывающая все галлиполийская традиция.
Части 1-го корпуса уже перестали быть разрозненными элементами. Они перестали быть только военными частями. Как на всякой гражданской войне каждый участник есть воин и гражданин, разрушитель зла и созидатель новых форм, так галлиполийская армия окружила себя атмосферой русской государственности, со всеми ее атрибутами: своим судом, своей общественностью, своей литературой и искусством. На берегу Дарданелл генерал Кутепов создал микрокосмос России, и каждый участник этого изумительного явления чувствовал себя не пассивным, но творцом все новых и новых ценностей.
Казачья группа была в совершенно других условиях. Громадное большинство составляли подлинные казаки, оторванные от своих родных станиц. Казачий патриотизм, доказанный на вековой истории казачества, подымается до небывалых высот во время боев и тускнеет, когда казак-воин превращается в казака-земледельца. И когда казак оставляет свою пику — он тоскует по земле, по хозяйству, по своим родным станицам, тоскует, как русский мужик.
В казачьих частях не могло быть такого числа квалифицированно-интеллигентных людей, не было такого процента офицерства, и казачье офицерство в большей своей части вышло из среды тех же казаков-землеробов. Борьба с большевиками была для них не только борьбой за Россию, но и борьбой за тихий Дон и родную Кубань: принципы культуры и права уступали место стремлению освободить их вольные степи.
Казачья группа была сразу разрознена. Донской корпус был разбит в целом ряде лагерей у Константинополя (Хадем-Киой, Санджак, Чиленкир и Кабаджа); в нем числилось 14 630 человек. Кубанцы были помещены на острове Лемнос (16 050 человек). В отношении частей, находящихся в районе Константинополя, союзники сразу же приняли все меры, чтобы обезопасить эту часть на случай непредвиденных осложнений; Лемносская группа, обезоруженная, была со всех сторон окружена водою и оказалась заключенной в громадную водяную тюрьму. Таким образом, казаки, разделенные на две половины, не могли уже представить той физической силы, которая импонировала бы иностранцам.
В этих условиях жизнь казаков была лишена того романтизма, который пропитывал части 1-го корпуса. Жизнь свелась к тому, чтобы сохранить свое независимое существование, — ив этих условиях трудно было требовать, чтобы идея борьбы за отвлеченные ценности стояла всегда на первом плане. Физические условия жизни были много раз труднее суровой обстановки Галлиполи; заманчивые предложения вернуться домой были гораздо более чувствительны для сердца простых казаков. Если же принять во внимание, что казак гораздо легче мог найти тот черный труд на стороне, который пугал интеллигента и профессионального кадрового офицера, — то станет ясно, что борьба с распылением казачества была во много раз труднее, чем борьба за сохранение кадров 1-го корпуса.
Мы должны признать, что эта борьба, проводившаяся командиром корпуса, генералом Абрамовым, была выполнена с изумительной твердостью и тактом. Своим личным авторитетом и знанием казачьей души он удерживал колеблющихся от ухода из организации; своим тактом, который не мог быть подкреплен силой оружия, он добивался у французов существенных уступок. И в результате, несмотря на все неблагоприятные условия, он добился спасения казачьих кадров.
Третью группу составлял наш доблестный флот. В наследство ему достались остатки когда-то славного нашего Черноморского флота. Суда были почти разбитыми, механизмы — испорченными, орудия — расшатанными. Старые кадровые офицеры почти все были перебиты; старые матросы почти отсутствовали. Офицеры и команды набирались из новых случайных людей, но так велик был подъем в дни защиты Крыма, что эти новые люди работали в самых невероятных условиях, без достаточного количества угля, машинного масла, часто заменяя раньше вполне налаженную службу в буквальном смысле слова импровизацией, когда приходилось вооружать торговые суда и приспосабливать их для военных целей.
Флот содержал громадный процент интеллигентных сил — может быть, только это и помогло совершить невиданную нигде блестящую эвакуацию 1920 года. Старые морские традиции были большинству чужды, но верность долгу и сознание ответственности были им всегда ясны и укрепляли их в этот грозный час.
С этим сознанием долга и ответственности ушел флот в свое новое плавание. Там, в Бизерте, лишенный своего значения, как боевая сила, продолжал он борьбу за общее русское дело.
Первый армейский корпус родился в море. На берегу Босфора еще стояли корабли, нагруженные доверху отступившей армией. Судьба ее решалась где-то на этих кораблях, где спутывались в сложный клубок международные влияния и интриги. Перед нашим командованием стояло два вопроса: дать всей этой массе пропитание и приют и сохранить армию как носительницу русской государственной идеи. Первая задача, сложная сама по себе, сводилась к вопросу благотворительности и экономики; вторая касалась политических взаимоотношений и была много сложнее.
Перед командованием встала необходимость сократиться и сжаться, потому что только в таком сжатом виде могла быть надежда на ее сохранение. Требовалось спешно, в море, перестроиться и переформироваться. Армии, боровшиеся в Крыму, сводились в одну. Намечался ее скелет — иерархическая лестница начальствующих лиц, а масса, где громадное число состояло из офицерства, попадала на положение рядовых. Высшие чины (до штаб-офицеров включительно), которые не могли рассчитывать на командные должности, получали свободу действий: им предоставлено было право уйти из армии. В тех же, которые входили в новую структуру сжавшейся армии, предстояло поддержать на должной высоте дисциплину и возродить заколебавшийся воинский дух.
Оружие — есть то, что необходимо не только для применения его в действии, но и для той потенциальной силы, которая неизменно сопутствует воинской части. Естественно, что вопрос об оружии встал во всей своей остроте. При массе навалившихся на Главное командование задач, при щекотливости подымать сразу этот вопрос, при изолированности отдельных частей, разбросанных по разным судам и не имеющих должной связи, вопрос об оружии приобретал особую остроту. Союзники, несомненно, склонялись к его сдаче; командование отстаивало на него наше право; отдельные командиры частей, не ориентированные в общей обстановке, учитывали из нее необходимость безусловной сдачи; другие считали такое решение преступным — и на одном пароходе, в связи с этими несогласиями, один из начальников арестовал другого, не желавшего ему подчиниться. Наступал тревожный момент анархии.
В это время, еще до рождения 1-го армейского корпуса, командующий 1-й армией генерал-лейтенант Кутепов издал приказ, которым предписывалось: собрать все оружие в определенное место и хранить под караулом; в каждой дивизии сформировать вооруженный винтовками батальон в составе 600 штыков, которому придать одну пулеметную команду в составе 60 пулеметов. Приказ этот сразу ввел дело организации в надлежащее русло и сохранил будущему 1-му армейскому корпусу значительное число оружия.
Первая армия была расформирована, и в Галлиполи, под начальством генерала от инфантерии Кутепова, прибыл 1-й армейский корпус, которому суждено было сыграть исключительную роль во всей борьбе за Русскую армию.
Нетрудно нарисовать ту обстановку, в которую попал 1-й армейский корпус. Полуразрушенный город, в шести километрах от него долина, в которой разбросаны холодные палатки. Почти не прекращающийся осенний дождь, голодный паек и — что всего ужаснее — полная неосведомленность о том, что совершается в мире, и полная неопределенность в основном вопросе: армия это или беженцы.
Генерал Кутепов сразу оценил положение и сразу принял суровые воинские меры. 27 ноября (то есть через 5 дней после прибытия первого парохода) приказом по армейскому корпусу он потребовал от его чинов выполнения всех требований дисциплинарного устава, и приказ этот стал проводиться им с неуклонной последовательностью. От людей почти опустившихся требовалась выправка и правильное отдание чести, требовалась строго форменная одежда и опрятный вид. Генерал появлялся всюду. То он следил за выгрузкой продуктов, которые подвозились к маленькой турецкой гавани, вроде бассейна, на турецких фелюгах; то он неожиданно появлялся в интендантских складах; то он также неожиданно проходил по «толкучке» — небольшому рынку, где не имевшие денег офицеры и солдаты (а такими были все) продавали — или, по-военному, «загоняли» свои последние вещи. Всюду, где появлялся генерал Кутепов, подтягивались и приобретали более бодрый вид, и, смотря на команду, работавшую по выгрузке продуктов или по приведению города в санитарное состояние, он видел в них не беженцев, не рабочих, но прежде всего солдат.
Необходимо отметить, что суровые меры, принимаемые генералом Кутеповым, встречали глубоко скрытое, молчаливое, но несомненное неодобрение. Его боялись и трепетали. В глазах многих солдат (и офицеров) он представлялся жестоким, даже ненужно жестоким, тогда, когда люди не имели крова, мокли под дождем, съедались паразитами... Но командир корпуса, рискуя стать совершенно непопулярным, упорно и упрямо вел свою линию. Твердая воля генерала Кутепова сломила эти препятствия.
Кое-как устроились в полуразрушенных домах, в промокших палатках; кое-как налаживалась санитарная помощь. К генералу Кутепову уже стали привыкать, как привыкают ко всякому неизбежному злу. Это было тем более возможно, что над всем этим стояло другое, более сильное зло: полная неизвестность в будущем и кажущаяся бесцельность пребывания на пустынном Галлиполи.
Три недели спустя после приезда, когда войска уже приняли более или менее приличный вид, Галлиполи посетил член Константинопольского Политического Объединения («Цок'а»), князь Павел Долгоруков — это был первый приезд в армию представителя русской общественности. В результате этого визита князь П. Долгоруков представил в Комитет Политического Объединения обширный доклад, выдержки из которого мы приводим здесь полностью. Доклад этот чрезвычайно верно и точно описывает всю обстановку, схваченную им на месте, и представляет значительный интерес, как первый доклад, идущий вразрез со слагавшимся тогда уже мнением русской эмиграции о ненужности армии, которая трактовалась только скоплением беженцев.
Описав внешние условия существования Русской армии, князь Долгоруков говорит: «Это военный лагерь, а не лагерь беженцев. При благоприятных условиях — это кадр будущей военной мощи. Но, присмотревшись ближе и поговорив, — очевидно, что при теперешних условиях армия висит на волоске и может легко превратиться в беженцев, в банды, распылиться».
Описывая моральное состояние корпуса в это время, князь Долгоруков говорит: «Теперь почти поголовное стремление покинуть Галлиполи, попасть в Константинополь, в Германию, где бы то ни было устроиться. Таких, мне кажется, большинство. Это первая категория. К ним примыкает большая часть офицеров, в том числе и энергичные, доблестные, сражавшиеся и три, и шесть лет, есть и георгиевские кавалеры. Они наиболее потрясены катастрофой, думают, что тут военное дело кончено (как я наблюдал и после Новороссийской катастрофы), ищут личного выхода из положения. Вторая категория — солдаты, менее реагирующие на моральные переживания и материальные лишения, и более инертные офицеры, менее стремящиеся уйти от хотя и плохого, но своего быта, и от казенного, хотя и скудного, пайка. Третья, наконец, категория — несомненное меньшинство — сознательная, наиболее твердая, мужественная и закаленная часть офицеров (отчасти и солдат), которые понимают положение, необходимость еще терпеть и не сдаваться и которые готовы еще и впредь перетерпеть, лишь бы сохранить военную силу до желанного момента, когда можно будет эту силу применить».
Но взор князя Долгорукова различает и в этой обстановке общей подавленности отрадные картины: «По улицам маршируют с песнями стройными рядами юнкера. Не суждено ли им быть одной из основных частей кадра будущего русского войска?» И через несколько строк продолжает: «Русская общественность должна по возможности тесно слиться с армией в одно целое, которое должно послужить фундаментом будущей русской государственности».
На фоне такой безысходности рождались фантастические слухи. Говорили, что в Англии революция, и все страны, кроме Франции, признали большевиков; говорили, наоборот, что армия генерала Врангеля признана и что будут платить жалованье. Связи с Главнокомандующим не было. За все это время известное, хотя далеко не полное, распространение получило одно только краткое письмо начальника штаба Главнокомандующего, где говорилось, что Главнокомандующий стремится сохранить армию и категорически отвергает использование ее для каких-нибудь иных целей, кроме раз и навсегда поставленной: борьбы с большевиками. Но конкретного ничего не было; и, наоборот, ходили слухи о приеме всей армии целиком во французские колониальные войска. Эти слухи еще укрепились, когда действительно французы открыли запись в колониальные войска, причем легковерные и доверчивые с полной убежденностью доказывали, что после шести месяцев обучения в Марселе французы дают офицерские места. Соблазн был велик. Часть слабых и отчаявшихся дрогнула, и, несмотря на разъяснения начальства, началась запись. Таково было положение к первому приезду в Галлиполи Главнокомандующего.
Главнокомандующий прибыл в Галлиполи 18 декабря вместе с французским адмиралом де Боном и был встречен на пристани почетным караулом сенегальских стрелков. Весть об этом облетела весь город, и почести, оказанные генералу Врангелю, трактовались всеми как официальное признание Францией. Мучительный вопрос — армия мы или беженцы — решался так, что вновь разгорались надежды, вновь будилось непотухающее чувство национальной гордости, вновь оправдывалось существование на диком полуострове.
Главнокомандующий был встречен восторженно. Хотя подробности его борьбы были неизвестны широким массам, но все тянулись к нему, как к единственному вождю. И когда Главнокомандующий на параде заявил, что только что пришло известие, что до тех пор, пока войска не смогут быть призваны к активной борьбе, они сохраняют свою организацию и свой состав, что они остаются армией, — весть эта вызвала громадный энтузиазм. Речь эта была произнесена в присутствии французского адмирала, и адмирал де Бон не только не оспаривал ее правильности, но также публично и подтвердил. К тому времени лагерь принял уже благоустроенный вид и перед многими линейками были сделаны художественные клумбы из раковин и цветных камней. Как раз перед адмиралом была такая клумба с изображением русского орла. Де Бон воспользовался этим и произнес речь, выразив надежду, что орел, который лежит теперь на земле, взмахнет своими крыльями, как в те дни, когда он парил перед победоносными императорскими войсками. Сомнения не было, что борьба решилась в нашу пользу.
Посещение лагеря Главнокомандующим имело громадное значение для морального состояния войск. Намечался какой-то просвет. Тяжести повседневной жизни стали как-то легче. Правда, так же лил с неба дождь, так же задувал ветер холщовые палатки, так же было холодно, голодно, так же никто не стал платить ожидаемого «жалованья» и, при отсутствии карманных денег, люди нуждались в табаке, в сахаре, в бумаге. Но все это приобретало иную окраску, и учебные занятия, начавшиеся к тому времени, уже многими не трактовались больше «игрою в солдатики», но приобретали смысл подготовки к чему-то новому и важному. И кажется нам, что это был тот момент, когда психическое состояние армии, так верно охарактеризованное князем Долгоруковым, начало приобретать перелом, приведший ее к блестящим страницам моральных галлиполийских побед.
К середине января это настроение уже укрепилось. И когда 25 января генерал Кутепов устроил парад, куда были приглашены представители французской власти и местного населения, иностранцы увидели стройные воинские ряды. И те, которые шли в этих рядах, шли не как подневольные люди, которых погнала «кутеповская палка». Для всех их этот парад стал национальным делом, демонстрацией перед иностранцами нашей силы и мощи. В этот день кончился первый, грустный период галлиполийского изгнания. Выявлялся новый лик, еще не вполне проявившийся, лик прежних изгнанников, глаза которых теперь засветились гордостью и сознанием общего служения России.
Общий вид города и лагеря к этому времени совершенно преобразился. Лагерь приобрел почти нарядный вид. На передней линейке, перед каждой частью, были сделаны эмблемы полков, орлы, другие украшения, часто высокой художественной отделки. Дорожки между полками были обсыпаны песком и усажены срубленными елочками. Лагерь и город соединились «декавилькой» — узкоколейной дорогой, — на которой доставлялись в лагерь продукты. В городе щеголяли юнкера, всегда подтянутые, с подчеркнутой отчетливостью отдающие честь, на которых лежала вся тяжесть несения караульной службы. Город, грязный, как все грязные турецкие города, принял более или менее санитарный вид. «Толкучка», в муравейнике которой люди теряли воинский облик и становились «беженцами», — была разогнана суровыми воинскими мерами: была организована гауптвахта, или «губа», куда попадал всякий, нарушивший воинский вид и устав. На домах появились русские надписи и гербы; развевались русские флаги. На развалинах полуразрушенных домов появились целые картины и на одной стене — недалеко от моря — красовался художественно нарисованный вид Московского Кремля.
Параллельно с этим росло и национальное сознание. Те, которые три месяца тому назад пришли жалкими пришельцами, стали играть теперь доминирующую роль: город становился русским. Французы, фактические хозяева, отходили на второй план. Крепло сознание своей силы, и крепло не только в своем сознании, но и в сознании других. Генерал Кутепов становился для турок новым могущественным «Кутеп-пашой»; и к этому паше стали обращаться за разрешением чисто судебных споров. Для Галлиполи армия стала неопровержимым фактом.
По мере того как росло сознание армии, зарождались и гражданские элементы этого русского объединения. Отдельные хоры, которые устраивались по частям, больше для того, чтобы как-нибудь скоротать время, сливались в большие, в которых пение стало культивироваться с трогательной любовью; по инициативе архимандрита Антония возникли «общеобразовательные курсы», куда в качестве лекторов притягивались культурные силы корпуса. Зарождались любительские кружки, из которых впоследствии возник корпусной театр. По всей поверхности жизни забурлила, пока еще не видная, общественная и культурная жизнь, и остов армии начал обрастать атрибутами государственности.
Генерал Кутепов перестал уже казаться неизбежным злом. В этих новых проявлениях жизни чувствовалась его рука; и так как проявления эти были очевидным благом, то и он сам не казался уже таким бесцельно жестоким и черствым. Любви и обожания, конечно, не было. Но о нем уже говорили с добродушной усмешкой; о нем создавали анекдоты — ив этих анекдотах он выступал уже в совершенно ином виде.
Таково было состояние корпуса, когда 15 февраля в Галлиполи во второй раз прибыл Главнокомандующий. Если при первом своем посещении он видел армию — по меткому выражению князя Долгорукова, «висевшую на волоске», — то теперь он увидел ее уже на прочном фундаменте: она осознала себя. Неопределенность все продолжалась. Материальные условия не были лучше. Но моральное состояние корпуса прошло уже через критические дни перелома, и второй приезд генерала Врангеля только закрепил и фиксировал то, что за это время было достигнуто.
Этот приезд носил совершенно иной характер, чем тот, когда генерал Врангель впервые вступил на галлиполийскую почву. Тогда трепетно ждали его, чтобы услышать о своей судьбе. Тогда эта масса людей, в которых боролось отчаяние с надеждой, безмерная усталость с чувством воинского долга, ждала от него, который стоял над нею, слова утешения и поддержки.
Теперь этого не было. За эти два месяца армия нашла себя и осознала. Она сделала самое главное: признала себя и могла уже спокойно дожидаться чужого признания. Теперь встреча с генералом Врангелем была ей нужна потому, что она должна была показать своему любимому вождю свои достижения, свои молодые, бьющие ключом силы, свой юношеский восторг оправившегося и растущего организма. И этот парад, которого никогда не забудет ни один из его участников, был сплошным триумфом Главнокомандующему.
Был серый пасмурный день, накрапывал дождь. Войска были выстроены широким фронтом по громадному ровному полю. Подъехал автомобиль Главнокомандующего. И когда он слез с него и подошел к знаменам, совершенно неожиданно разорвались тучи, и яркое солнце залило всю долину.
Этот неожиданный эффект произвел потрясающее действие. Люди, которые спокойно смотрели в глаза всем ужасам Гражданской войны, плакали от избытка чувств. Это было чувство радости, гордости, любви, всего того, что подымает и окрыляет.
Никогда не забыть тех криков восторга, того громового «Ура!», которое перекатывалось из конца в конец по длинным шеренгам выстроившихся войск. Это был момент массового экстаза, когда в экзальтации люди почти не помнят себя. Все личное, индивидуальное, — все растворилось в мощном сознании единого коллектива, и этот коллектив воплощался в одном дорогом и любимом лице. Перелом, который уже наступил, теперь оформился и закрепился. Корпус стал прочно на ноги: армия перестала «висеть на волоске».
В Константинополе уже сгущались политические тучи; но их грозные тени еще не достигли до первого корпуса. Ободренный вторым приездом Главнокомандующего, только что начавший новую организованную жизнь, вопреки всем нормам международного права, — первый корпус почувствовал первые проблески весны. Становилось теплее; солнце ярче сияло на ясном небе. И вместе с этим сиянием солнца разгоралась в сердцах новая надежда на политическую весну. До Галлиполи долетели глухие раскаты Кронштадтского восстания; верилось, что это — начало, начало нового прилива протеста против попираемого права и свободы. Передавали о восстаниях в шестнадцати северных губерниях; то, что на смену вечно протестующему Югу восстал Север, казалось симптомом скорого освобождения. Каждый день давал новые ростки организованной жизни, и русский город на турецко-греческой земле стал застраиваться новыми домами и магазинами.
Тринадцатого марта приехал из Константинополя командир французского оккупационного корпуса генерал Шарпи. О его приезде было известно за несколько дней, и в частях начали усиленно готовиться к параду. Но в самый день его приезда парад был неожиданно отменен, а из города поползли зловещие слухи, что генерал Шарпи отказался от почетного караула. Генерал Шарпи осматривал лагерь. Он не позволил себе ни одного оскорбительного замечания, но все чувствовали себя глубоко оскорбленными, несмотря на то что генерал, посетив части, беседовал с георгиевскими кавалерами, вспоминая Великую войну: отказ от почетного караула покрывал собою всю предупредительность французского генерала. Рассказывают, что при отъезде он сказал: «Я должен относиться к вам как к беженцам; но не могу скрыть того, что видел перед собою армию»... И может быть, то, что генерал Шарпи увидел эту армию, ускорило то распоряжение, по которому части предупреждались, что с 1 апреля прекращается выдача пайка, а армии предлагался переезд в Бразилию или в Советскую Россию.
Опубликования этого приказа еще не было, но генерал Кутепов экстренно был вызван в Константинополь. 21 марта генерал Кутепов отбыл из Галлиполи, и тут, в первый раз, части почувствовали себя осиротелыми. Каким-то инстинктом все чувствовали, что сгущаются тучи, но корпус не хотел — да и не мог — подчиниться теперь безропотно грядущему натиску. Он чувствовал теперь свою спайку, свою силу; его пребывание здесь окрасилось теперь патриотизмом и жертвенным порывом. Но для отпора нужен вождь, решительный, смелый и преданный: всем стало ясно, что таким вождем может быть только генерал Кутепов.
Уже прошло время, когда он казался только бесцельно жестоким: все поняли теперь, что он творец нового Галлиполи. На первое место всплыли в сознании незаметные, но умилявшие всех мелочи: и во всех этих мелочах выплывал он, как заботливый отец-командир. Теперь его не было. В первый раз встала мысль: а вдруг, французы не выпустят его из Константинополя? Эта мысль казалась настолько чудовищно страшной, что не хотелось ей верить. Это казалось концом корпуса, концом того, что достигнуто такими усилиями и жертвами.
Распоряжение французского правительства, о котором сказано выше, дошло до Галлиполи в отсутствие командира корпуса. Оно не только не вызвало отчаяния, но проявило во всех частях необычайный энтузиазм. Повсюду, в городе и лагере, кричали «Ура!» в честь Главнокомандующего... Французский ультиматум воспринимался как переход к активной борьбе, которую жаждала окрепшая армия. Хотя впереди было темно, не было видно плана, но кончался нудный период сидения на французском пайке... Страшило одно: что нет «ком-кора». Без него немыслимым казался этот новый, неизбежный путь. И когда 27 марта разнеслась весть, что генерал Кутепов прибыл и находится на пароходе, все, кто был в городе, побежали на пристань.
Громовым «Ура!» встретили галлиполийцы своего генерала. Выйдя на берег, генерал Кутепов сказал одну фразу: «Будет дисциплина — будет и армия; будет армия — будет и Россия...» В ответ на это его подхватили на руки и пронесли до помещения штаба корпуса. Это была одна из внушительнейших манифестаций. Эта встреча не могла быть подготовлена и совсем не походила на официальную встречу начальника. Это было стихийным слиянием всех с командиром корпуса, внушительной демонстрацией перед французами этого единения.
Командир корпуса находился в штабе, но многотысячная толпа не расходилась. Его появление в дверях опять было встречено взрывом энтузиазма. Его опять подхватили на руки — и вся эта толпа понесла его мимо здания французской комендатуры до его квартиры. На приказ о распылении корпус ответил стихийной манифестацией прочного единения.
Порыв прошел — и наступила опять обычная жизнь. Распоряжение о прекращении пайков было отменено, но все жили теперь в постоянной готовности к новым репрессиям и в постоянной мысли, что каждую минуту можно ждать событий, которые потребуют поставить на карту самую жизнь. В Константинополе открылся «Русский Совет», и одно из первых воззваний Русского Совета касалось нового оскорбительного постановления французского правительства. Армия признавалась окончательно упраздненной. Генерал Врангель дисквалифицировался как Главнокомандующий. Все трактовались как частные лица, свободные от какого бы то ни было подчинения, причем лицам, оказавшим неподчинение, обещалось французское покровительство. Высчитывались расходы на содержание русских частей, указывалось, что Франция не может долго нести этих расходов, что, наконец, долг чести русских людей освободить от них Францию. В конце приводилось, что «таково мнение авторитетных русских кругов», в чем очевидно виделась рука П.Н. Милюкова.
Та борьба, которая велась за армию в Константинополе, только теперь стала для массы очевидной. «Общее Дело», которое жадно читалось всеми, освещало детали этой борьбы; в «Последних новостях» (за которые, вопреки утверждению господина Милюкова, никого не сажали на гауптвахту) появлялись настолько предвзято ложные описания Галлиполи, что они еще более делали дорогими те два лица, которые окружались теперь неподдельной любовью: Главнокомандующего стали почти боготворить; генерала Кутепова любили так, как только могут любить солдаты своего командира. Генерал Врангель рисовался далеким, окруженным со всех сторон врагами, не сдающим честь русского имени, отражающего все натиски наших врагов. В сознании людей он уже становился заложником армии, — но не тем заложником, которому диктует свою волю победитель, а тем, который морально связан с людьми, ради которых он и стал таким заложником. Генерал Кутепов стал близким, своим, неотделимым от корпуса; он стал живым воплощением здесь, в Галлиполи, русской мощи и силы. Между этими двумя людьми мыслилась одна неразрывная связь, которая объединяла собою то, за что терпелся голод, отсутствие денег, а главное — неизвестность.
Сроки проходили, надежды обманывались. Кронштадт давно отгорел красным заревом. Вместо радости похода, жизнь принесла запрещение генералу Врангелю прибыть на Пасху в Галлиполи. Пасха прошла без него. Фактически он стал арестованным. И чувство оскорбления и бессилия заползало в душу вместе с пасхальными песнопениями. Слабые дрогнули — и сдались. Мысль о ненужности борьбы заползала в душу — и те, которые уступили перед этим чувством, потеряли то напряжение воли, которым держался весь Галлиполи. Увеличились рапорты о переводе в «беженцы».
Вопрос об уходе из армии очень много трактовался во враждебной прессе и освещался всегда умышленно неправильно. Говорилось, что от ухода в беженцы удерживались люди только суровыми мерами, вплоть до расстрела; что только такой террор позволил генералу Кутепову сохранить армию от распыления. Однако на деле все происходило много иначе и много сложнее.
Стремилось ли командование удерживать от ухода в беженцы? Нам думается, что было бы противоестественно, если командование, боровшееся за сохранение армии, не употребляло бы усилий спасти эту армию от распыления. Конечно, оно противодействовало уходу в беженцы. Но противодействие это было чисто морального характера. Командование разъясняло свою точку зрения, указывало на веления долга и чести, на опасность распыленного эмигрантства и тем более — на опасность отъезда в Советскую Россию. Оно культивировало и поддерживало то военное общественное мнение, которое в переходе в беженцы видело измену идее: слово «беженец» стало почти позорным. Оно шло дальше: оно иногда тормозило движение рапортов, считая, что зрелое размышление может изменить поспешное решение. Но мы утверждаем, что насильственного удержания в рядах армии не было.
Но если в вопросе об уходе из армии командование не принимало репрессивных мер, то оно было строго к вопросу о сохранении самой армии. В этом отношении генерал Кутепов принимал решительные и радикальные меры.
Первая его мера сводилась к изолированию тех, кто ушел в беженцы: для них был построен специальный лагерь в одном километре от воинского лагеря. Вторая мера, которая вызвала резкий конфликт между генералом Кутеповым и представителем Всероссийского Земского союза Б.К. Краевичем, состояла в том, что те, которые ушли в беженцы, но не покинули еще территории Галлиполи, подчинялись во всем требованиям воинской дисциплины: генерал Кутепов считал, что присутствие «свободных граждан» рядом с воинскими частями неминуемо повлечет за собой падение общей дисциплины и расшатает основы воинской организации. И мы думаем, что крепость галлиполийского корпуса много зависела от того, что, в противоположность Константинопольскому району, все были одинаково подчинены суровому воинскому регламенту. Третье, наконец, против чего боролся генерал Кутепов, не останавливаясь перед преданием суду, — это дезертирство, уход из армии без соблюдения нужных формальностей, тайком, часто с захватом казенного имущества. Против этого зла был выдвинут весь арсенал военной репрессии. Эти меры значительно укрепили ядро корпуса. Они позволили ему сохраниться даже в тех невероятно трудных обстоятельствах, которые создались после решения французского правительства о нашем распылении.
В корпусе начался сложный процесс дифференциации и естественного подбора. И этот процесс разразился вскоре случаем, имевшим очень большие последствия. Пришел пароход, и французы объявили, что они принимают на него желающих уехать в Болгарию на работы. Соблазн был очень велик: вопрос о переброске в славянские страны, который был поставлен Главнокомандующим в ответ на заявление французов о невозможности содержать армию бесконечно, затормозился. Французское предложение подоспело как раз в тот момент, когда мечта о славянских странах отдалилась на неопределенное время. Вопрос о том, что таким неорганизованным отъездом люди подрывают основы воинской дисциплины, многим не приходил в голову, и 23 мая до 1000 человек под французским покровительством отбыли в Бургас.
Их отъезд пробил большую брешь в теле первого корпуса. Важно было не количество: число уехавших составляло всего 3,9 процента. Такое массовое нарушение дисциплины показывало на внутреннюю болезнь, было дурным примером, подрывавшим все устои, на которых сохранялась армия. Надо было принять решительные меры — и на следующий день, 24 мая, генерал Кутепов издал приказ, в силу которого в течение трех дней, до 27 мая, предлагалось каждому свободно уйти в беженцы; но те, кто оставался после этого срока, должны были взять на себя определенное моральное обязательство, и уход после этого срока приравнивался к дезертирству со всеми его последствиями.
Приказ генерала Кутепова был чрезвычайно смел по своей мысли, он ставил на карту все существование армии. Он бросал вызов всем тем, кто упрекал командование в насильственном держании в «кутеповском застенке». Каждый в эти три дня должен был передумать тысячу мыслей, проявить ту инициативу, от которой отвыкают люди, привыкшие к дисциплине. Для многих эти дни были днями тяжелой душевной драмы и незабываемых переживаний. Но дни эти прошли. Из армии ушло две тысячи человек. Корпус очистился от колеблющихся и внутренне окреп.
Интересно отметить, что самовольная отправка в Бургас вызвала приказ Главнокомандующего, который до деталей воспроизводит приказ генерала Кутепова от 27 мая, изданный им на свою личную ответственность. Приказ Главнокомандующего, датированный 30 мая, то есть изданный вне зависимости от приказа генерала Кутепова, еще неизвестного тогда в Константинополе, показывает на удивительное единодушие наших вождей.
Указывая на то, что переброска армии скоро начнется, но что французские власти, минуя русское командование, предложили желающим грузиться в Болгарию, генерал Врангель говорит: «Я известил болгарское и сербское правительства, что отвечать за порядок и дисциплину самовольно отправляющихся толп не могу. Не сомневаюсь, если таковые приняты не будут. Дальнейшая их участь мне безразлична. Вместе с тем приказываю:
1. Командирам корпусов немедленно предложить всем желающим перечислиться из частей в беженские лагеря, назначив для записи трехдневный срок.
2. Объявить записавшимся, что они свободны отправиться куда пожелают, но пока они остаются в беженских лагерях, на казенном пайке, они обязаны подчиняться порядку, установленному в лагерях.
3. Строжайше воспретить возвращение в части из беженских лагерей обратно.
4. Тех, которые, не записавшись в указанный срок в беженские лагеря и оставаясь в частях, будут самовольно оставлять ряды, арестовывать и предавать военно-полевому суду, как сознательно вносящих разложение в части.
5. Командирам эшелонов под личную ответственность вменяю не принимать на посадку отправляющихся одиночным порядком, а если таковые будут посажены французскими властями, — по прибытии в порт немедленно о них докладывать русскому представителю в пункте высадки.
Вновь напоминаю, что в нашем единении наша сила. Верю, что вы не посрамите наших знамен и, спаянные воинским долгом, устоите, как всегда».
Последние слова приказа оправдались. Армия устояла. После потрясений этих трех дней стало больше внутренней связи и спайки. Галлиполи перешел к фазе нового мирного строительства. |